Текст книги "Русские мальчики (сборник)"
Автор книги: протоиерей Владимир Чугунов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
К середине апреля они достигли последнего предела. И, странно сказать, ежедневные письма тому немало способствовали. Галя писала довольно подробно, ничего не скрывая, но под воздействием обуявшей меня ревности я видел в них нечто большее, даже порочное. И, хоть и уставал за день на ремонте бульдозера под открытым небом в сорокаградусные морозы, подолгу не мог уснуть, и если засыпал, часто снилась измена, да так убедительно, что я просыпался в ужасе и не сразу понимал, где я.
За несколько дней до перегона бульдозера с рембазы, неподалёку от Тынды, на Инкан, где был наш участок, я вызвал Галю телеграммой на переговоры. Благо, такая возможность была: в столовой имелся телефон и кто желал, мог звонить за свой счёт. Помню глубокую ночь, а дома было раннее утро, я попросил телефонистку набрать номер совхозного коммутатора, когда ответили – номер нашей квартиры (так у нас тогда набирали). Трубку взяла мама.
– Мама, здравствуй! Как вы там? Где Галя?
– Рядом сидит. Даю трубку.
Что-то стукнуло, зашуршало в ухо, и я услышал её голос, хорошо узнаваемый даже при плохой связи.
– Как ты там? – спросил я.
– Да ничего. Ты почему не пишешь? Пиши больше.
– Что? – не понял я.
– Больше, больше пиши.
– Да я каждый день пишу!
– Ничего не слышу! Ой, трещит что-то.
И голос мамы:
– Чего ты там говоришь?
– Спокойной ночи!
– Да у нас утро скоро. Как отец? Всё в порядке?
– Да.
– Ну, всё, что ли?
Я обиделся: как она не понимает?
– До свидания.
Послышались гудки. Разговора не получилось, но странно, я словно побывал дома. И многое из недавнего прошлого всплыло в памяти. И всё, конечно, было связано с ней – с Галей, с такой далёкой и такой близкой.
Я бежал по скрипучему снегу к бараку, зябко кутаясь в тулуп, накинутый на одну рубашку. Было тихо и, как всегда, морозно, как у нас и в январе не бывает. А был апрель.
Перегонять бульдозеры нам велено было по ночам, тайно от дорожников и местного начальства. Хорошо помню перевал, долгий и однообразный подъём. Глянув под утро сверху на подножие горы, я ужаснулся: заходившие на подъём машины казались меньше спичечных коробков. У нас подъем отнял полночи. Пора было уходить в сторону, в тайгу, и дожидаться вечера.
Коля Шаманин, с которым мы в тот сезон собрали бульдозер, осторожно спустился вдоль склона и, отъехав на приличное расстояние, заглушил двигатель. Противоположная сопка была сплошь покрыта вытаявшими по весне чёрными пнями – работа лесорубов. Под стройным кедром развели костёр, согрели воды в кружках, разогрели тушёнку, нарезали хлеб, достали соль, очистили репчатого луку.
Солнце вставало дымное, длинная сизая тень пересекла ложбину, по которой бежала река, снег вдоль русла обтаял, обнажив неровный, с седыми жёлтыми наплывами лёд. И пока не поднялось выше, сидеть у костра было приятно. Зябко подбирался со спины под тулуп холодок, но от костра и горячего чая был почти не заметен. Я задремал, разморённый жаром.
Проснулся от обильного света и первое время долго не мог открыть глаза. Солнце стояло прямо над головой, всё вокруг зеркально сияло. В лёгком веянии ветерка ощущалось дыхание весны. Такое знакомое, такое волнующее! И мне страстно захотелось домой. Который год, словно каторжник какой-то, весну, лето и осень, самую счастливую пору года я проводил в тайге.
«Коль чувствуешь ты головокружение, кружись в другую сторону – поможет», – пришло вдруг на память. – А что если и впрямь в этакой-то прелести закружится у неё голова?»
И я вспомнил, как однажды она пела своим чистым, прекрасным голосом:
Помню, я ещё молодушкой была,
Наша армия в поход куда-то шла.
Вечерело, я стояла у ворот,
А по улице всё конница идёт.
Как подъехал ко мне барин молодой.
Говорит: «Напой, красавица, водой!»
Он напился, крепко руку мне пожал,
Наклонился – и меня поцеловал.
Долго я ещё глядела ему вслед,
Помутился предо мною белый свет…
Всю ту ноченьку мне спать было невмочь:
Раскрасавец барин снился мне всю ночь.
Если тогда меня царапнула эта песня, что говорить теперь.
Николай безмятежно спал в бульдозере, раскрыв беззубый рот. Лет двенадцать он не вылезал из тайги, и не сказать, что был богаче тех, кто тут ни разу не был. Имел, правда, кооперативную квартиру в Дзержинске, за которую до сих пор ещё не расплатился, и только. Ещё не очень старый, моложе отчима, он выглядел, как старик. Сказывалась и тяжёлая работа, и, конечно, вино.
Под волной нахлынувшего настроения, мне вдруг стало жаль и его, и себя, отдавшего почти четыре года старательской жизни. Ради чего? Что мне было? Двадцать четыре, а я уже потерял несколько зубов, заработал радикулит, и главное, как почувствовал зимой, растерял много хорошего, незаметно огрубел. Ради чего?
Под воздействием весенних перемен, обострившихся запахов хвои, влажного ветерка, от воспоминания песни я почувствовал особенно остро всю хрупкость своего счастья, его ранимость и возможность потерять навсегда. Мне стало страшно.
«Надо ехать домой! Плюнуть на всё и ехать, что бы ни говорил отец! Ему что, его всю жизнь откуда-нибудь ждут. Из Германии, помню, ждали года два, где он работал по найму. С целины, куда уезжал на уборочную. Из дальних рейсов. Теперь с Севера… Свою мечту он осуществил: машина в гараже. А мне ничего не надо. Если, не дай Бог, без неё – на что мне всё? Так и скажу: «Уезжаю!»
Только на вторые сутки прибыли мы на участок, где вовсю уже шла рубка бараков, столовой, ЗПК (золото-приемной кассы), домика начальника участка. Будущие мониторщики тешились тем, что столовую поместили на огромном пне, на кинутых крест-накрест лесинах. Срубили её шестиконечной, с пятью окнами и над входом прибили табличку: «Золотой улий». А перед тем целый день горячо спорили, как правильно, «улей» или «улий»? На мою версию не обращали внимания: откуда им было знать, что я бывший писатель. «Как хотят: мне тут не жить и в вашем «улие» не есть». И всякий раз, отправляясь утром на смену, расшвыряв крупичатый снег, я набирал горсть мороженой брусники и жевал её, чтобы возбудить аппетит. Я совсем перестал есть, похудел так, что даже однажды Раиса Ивановна, жена Бориса Орлова, заметила:
– Ты не заболел? Надо провериться. Я скажу папе.
На другой день Борис Михайлович, встретив меня, сказал:
– Езжай в Соловьёвск с отцом: он сегодня за продуктами едет.
Я уныло кивнул и пошёл собираться. Уныния на самом деле не было, сердце радостно стучало в груди, я был почти здоров. В бараке меня встретил Пашка. Он один догадывался о настоящей причине отъ езда и пожелал счастливого пути. Для него самого тот сезон станет последним, я буду принимать из роддома его дочь, а осенью он мне скажет: «Больше не поеду, хватит: семья до роже».
Река уже вскрылась, и мы едва перебрались на «Захаре», как величали ЗИЛ-157, через ручей и потащились по разбитой таёжной дороге к трассе. Я всё, помнится, хотел и не решался заговорить.
– Может, тебе каменного масла достать или мумиё? – приставал отец. – Не дай Бог, язва. Какие тут врачи? А ты бы картошку натирал и ел сырую. Говорят, помогает.
– Да нет у меня никакой язвы!
– Откуда знаешь?
– Оттуда. Я домой уезжаю. Совсем.
– Как?
– Так! Хватит!
Он обиделся.
– Тяжело мне, понимаешь? Не могу больше. Она там, я здесь.
– Да-а ла-адно-ка тебе ерунду-то ещё говорить! Куда она денется? Приедем, такую свадьбу закатим!
– Неужели ты не понимаешь?
Но он, похоже, не понимал, а мне как-то совестно было обнажать перед ним дорогое мне чувство.
– Да ну тебя!
И мы чуть было не поссорились. На трассе у двигателя пропало давление, машина встала. Я вышел и стал голосовать.
– Может, передумаешь? – ещё раз спросил он и, наконец, махнул рукой: – Делай, как знаешь!
В Соловьёвске, в ожидании перевода из дома, куда послал срочную телеграмму, я жил в гостинице, в грязном длинном деревянном бараке.
И тут была весна. С гор бежали ручьи, собираясь в лужи, ослепительно сияя на солнце.
Наконец, пришёл перевод. Я ехал через Хабаровск, куда добрался от Невера поездом. В аэропорту, ввиду надвигавшихся майских праздников, билетов до Москвы, конечно, не было. Картина известная. И тогда я сбегал в буфет, купил коробку дорогих конфет, бутылку шампанского и, зайдя с другого конца, разумеется, тут же получил билет и через два часа уже сидел в Ил-62, который преодолел это пространство без посадок за шесть часов. Выходило даже забавно: во сколько по-местному вылетел, во столько по-местному же и прилетел. Весь путь солнце шло вровень с самолётом.
А затем ночной поезд притормозил на минуту у обшарпанной станции «Доскино». Я самостоятельно открыл дверь, поднял площадку и уже на ходу спрыгнул на землю. Слава Богу, не ушибся.
У нас уже всё было в цвету. Вся Горбатовка, через которую шёл, была задымлена цветом вишни. Ночной воздух бодрил. Тени были густы и таинственно заманчивы. Всё было родное, всё было милое и говорило о скорой встрече с ней.
Дома, пока тщательно отмывал в ванне старательскую грязь, Ирина сбегала в общежитие. Сквозь шум воды, я сразу узнал её голос. Заторопился, наскоро обтёрся бархатным полотенцем и, одев всё чистое, словно воскресший, вышел.
Галя сидела в знакомом кресле, как сидела в нём много раз прежде, спиной ко мне, положив на колени руки, толстая коса свисала на грудь. Свет торшера падал на её руки, тревожно теребившие что-то. Я подошёл и, задыхаясь от волнения, обнял её сзади.
Свадьба наша, как и у всех непутёвых, была за пять дней до конца Петровского поста. Тогда я не придавал этому значения. «Вон и вовремя женятся и венчаются – и не живут», – говорил я и не хотел ни того и ни другого. Создавалось ещё одно случайное семейство. И не будь тех особенных событий, не знаю, осталось ли бы что от него.
Месяца за полтора до свадьбы мы ездили на Сяву свататься. Поездка эта явилась для меня целым открытием, тогда не вполне оценённым, но впоследствии побудившим переменить многие взгляды на жизнь, на историю своего народа, прямым представителем которого оказалась моя невеста. Совсем не то, о чём мечтал, и слава Богу: воздушные замки с розовыми облаками не имели под собой почвы для «семейного счастья», а тем более для Божьего домостроительства в нашем отечестве.
В чём заключалось это открытие?
Теперь кажется, во всём: в воздухе близких хвойных лесов, в гостеприимстве радушных хозяев, в беспечной девичьей радости младших сестёр, всей набежавшей по такому случаю родни, в незатейливом убранстве кухонки, печки, с расшитыми тёщей занавесками над творилом, всех этих рушников, прихваток, скатертей и накидок, маленькой клетушки за дощатой перегородкой, с шифоньером, в ящике которого, по рассказу невесты, когда только внесли в дом, они с сёстрами по очереди лежали, а ещё – с тем же и даже большим усердием прибранной передней в два больших окна, с любовно украшенной божницей, мастерски расшитыми белыми занавесками, оборками, скатертью на раздвижном столе, свисавшими с кровати подзорами, в стопе самодельных пуховых подушек, с вышитыми гладью наволочками, в домотканых половиках, ковриках. Во всём ощущалось заботливое дыхание древности, лучин, девичьих забав, любовного виения домашнего уюта, а ещё того пушкинского Лукоморья, «где лес и дол видений полны», со всеми его лешими, домовыми и русалками, чешущими корявыми гребнями длинные зелёные косы («Сама видела», – уверяла сказочная рукодельница, с неким мистическим оттенком в выражении глаз, и, конечно, золотыми руками). Изделия её стали теперь музейной редкостью, уводящей в сказочный мир изразцов, стёжек, ширинок, подзоров, каймы, глади, половиков, всего прочего, что у того же поэта выражено в словах, от которых так таинственно замирает сердце: «Там русский дух, там Русью пахнет».
Пахнуло ею и из печи: пряжениками, оладушками, пирогами, пшенниками и лапшенниками в глиняных плошках, щами в огромном чугуне, деревенским пивом с хмелем, по сладковатому вкусу и цвету напомнившему ядрёный бабушки Марфы квас, который пила вся деревня Казыевка в жаркую сенокосную пору, пили и мы, босенькие, неугомонные, неистощимые на разные выдумки ребятишки. Бражничанье или «породнение» в такой знаменательный день для всей ближней и дальней родни составляло неотъемлемую часть торжества. И не прекращалось все три дня нашего пребывания. Хождение по родне, с приглашением на свадьбу, неминучие застолья, песни, посошки, провожания, с организацией новых застолий и посошков. Казалось, вся разбросанная по болотам и хвойным лесам Сява была хмельна и пьяна, встречая и провожая нас радостными бесхитростными улыбками её лесных обитателей. Любовь, которою мы были полны, казалось, передавалась всякому встречному, как и в каждом селе, непременно знакомому, а то и в родне, где-то в четвертом или пятом колене, на всех этих кумовей, сношенек, деверей, шуринов, свояков, своячениц, сватьёв, внучатых племянников и племянниц, без чего немыслима, казалось, сама Русь, и теряет, если отнять, не только цвет, но и запах. Помните?
Сват Иван, как пить мы станем,
Непременно уж помянем
Трёх Матрён, Луку с Петром,
Да Пахомовну потом…
Да ещё её помянем:
Сказки сказывать не станем —
Мастерица ведь была
И откуда что брала?..
А куды разумны шутки,
Приговоры, прибаутки,
Небылицы, былины
Православной старины.
Нас встречал тесть Николай Андреевич Лебедев. Далеко за полночь небольшой тепловозик притащил из Тоншаева три прицепных к «Вятскому» поезду вагончика на похожую на нашу неказистую доскинскую станцию.
– Здорово живитё! – сказал он.
И, легко подняв тяжёлый чемодан на плечо, уверенно зашагал впереди по ночному посёлку. За все четыре километра то уезженной, то ухабистой торфяной дороги он не проронил ни слова. Мама, чтобы не отстать, чуть не бежала следом. Мы, под ручку, с котомками, сзади. Всю дорогу, глядя на однообразные, обитые досками бараки и дома, на двух и четырёх хозяев, сельмаг, обычные избы, колеи по колена от лесовозов посередь главной улицы, на всю эту Смолокурку, где среди болот, почти в воде и трясине, они, облагодетельствованные родною властью, жили, я представлял то изобилие змей, комаров, лягушек, зверей и, как уверяла невеста вслед за тёщей, всяких чертей, оборотней и русалок, с ужасом думал: «Какая дыра! Как они тут могут жить?»
Но то были ещё цветочки. Когда мы свернули с большака, ещё кое-где освещенного не разбитыми из рогаток лампочками, обличавшими хоть какое-то проявление цивилизации, и дорога пошла то вдоль заборов, то по хлюпавшим по непросыхаемым лужам доскам, едва различимым во тьме, а пахнувший ветерок донёс запах гнилых болот и бесхозной окраины, заваленной пружинившими под ногами опилками, я проникся к своей избраннице жалостью. И странно, она тут же чутко уловив моё настроение, спросила:
– Чего?
Я зябко дёрнул плечами, хотя была очень тёп лая майская ночь, и, как и везде, всё цвело, распускалось, стрекотало, но гораздо заливистее и громче – лягушки за чернотой сараев, за ещё затопленными талыми водами огородами, в трясине болотного марева.
– Озяб? Ты весь дрожишь.
– Не знаю, чего-то… Послушай, как бьётся, – я приложил её ладонь к груди.
– И впрямь – как у воробья! А мне так хорошо! Ты боишься? Чего?
Не потери же свободы я боялся? И, однако, чувствовал, что со мною происходит что-то очень важное. Бог был рядом, близ, так близко, что присутствие Его было и хорошо, и страшно.
У калитки Николай Андреевич снял с плеча чемодан и, пропуская нас в распахнутую калитку, сказал:
– А тяжолой… Проходитё, проходитё… – тем местным наречием, про которое ходит такая частушка:
Рибятё вы, рибятё,
Где вы деньги бирятё?
Вы по баням лазитё?
Чугуны воруитё?
Мы вошли на остекленную веранду, с вместительным чуланом, где стоял самодельный станок для витья из лыка верёвки, чем промышляли копеечку. Промышляли и сенокосом, как рассказывала Галя, и ходили на участок аж за двадцать четыре километра пешком. В такую-то жару, да по такому-то бездорожью, топи, с таким обилием гнуса и гадюк! Ставили стожки, навивая на полозья, а зимой перетаскивали трактором для скотины и продажи. Промышляли и клюквой, и брусникой, таская с такой же дали вёдрами и продавая за бесценок. Девок надо было одевать, обувать, готовить приданое. И всех одели, обули, выдали честь по чести. Сами же, особенно тёща, до того сплоховали от непосильного труда, что уже тогда выглядели старше моей мамы, просидевшей большую часть жизни в отделе кадров, тёща вообще ходила не распрямляя спины, а последние годы – только опершись на санки. От всей её прежней красы («У мамы талия была, как у осы», – уверяла Галя) осталось лицо и, как уже сказал, мистически скорбные очи. Уж они-то, Лебедевы, понимали, что «будущее» вовсе не «светло» и не «прекрасно», и трудились не для него, а ради той любви, что вложил в их простые сердца Бог, то есть ради семьи.
Тёща, Валентина Федоровна, по отчеству тёзка маме, встретила нас на пороге с иконой. Тесть протиснулся вперёд, взял с кухонного стола вместе с рушником пахучий, очевидно, для такого случая испечённый каравай, с солонкой наверху. Мы опустились на колени. Под воздействием происходящего со мной это не показалось странным, а таким же многозначительным, что я чувствовал в себе.
Мы поцеловали икону. Затем по очереди кусали хлеб. И надо было зачем-то откусить как можно больше, что, кажется, что-то означало, но я, застеснявшись, откусил чуть-чуть, так же и невеста.
– Ну-у, слыш-ка, и едоки! – сказал, засмеявшись, Николай Андреевич.
Мы встали с колен, нас расцеловали и поздравили. За перегородкой, за занавесками вместо двери, послышался девичий шёпот и очевидно скрываемый в подушках смех. Когда я заглянул туда, сестрицы взвизгнули и со смехом закрылись одеялом. Смеялись так заливисто, что мне самому стало смешно. Потом верх одеяла немного сполз вниз, показались две черненькие головки, блеснули любопытные глаза. И опять с визгом и смехом исчезли под одеялом.
– Ну вы, будитё! – обронила им тёща.
И повела нас в переднюю. Стол был разложен и пододвинут к дивану, слева от входа. Разные закуски из своих солений и варений стояли на нём. Патриархально пахло пирогами. Запах наполнял весь дом.
К утру, которое подкралось за незатейливой беседой, состоявшей по большей части из перечисления родни, сетования на недуги, разговоров о немудрёном хозяйстве, изложения всех тайн и секретов, более живее и любовнее – о прошедшей молодости, когда, по их мнению, «жилося куда лучше», – стала сходиться родня. Сестра Тамара уже сбегала и сообщила: «Ой, тёть Дуся, такая интеллигенция!» И с чего взяла? Входили с радостными улыбками и, говоря одно и то же «здорово живитё», как бы нехотя и ненадолго присаживались к столу. Поначалу, пока не пропустят по первой, чинились и не хотели закусывать. На меня, будто стесняясь, старались не глядеть, обращаясь то к тёще, то к сидевшей рядом невесте с отвлеченными вопросами типа: «Ну, как оно? Ничего жисть-то?». Затем хмелели, добавляли, непременно после выпитого либо морщились, либо махали обеими руками перед открытым ртом, чтоб загасить пламя пожара и, похрустев аппетитно соленой капустой, уже не отрываясь, глядели на меня умиленными глазами и наперебой приглашали: «К нам, к нам приходитё!»
Я согласно кивал кудрявой головой и тоже глупо улыбался, вспоминая, как сидевшая против меня, очень ретивая и заводная тётя Дуся, сноха, таскала с тёщей на пару «на себе из Бибнёва или Панина, не помню, – сказывала Галя, – от участка вёрст за семь, по мешку муки». «Тётя Дуся вообще такая была проныра. Помню, мы в Высоковку какую-то ходили, так она все склады проверила, где что лежит и нельзя ли чего стащить». Разговаривала и приставала с вопросами в основном она же, тётя Дуся. Мужики пили молча и почти не закусывали. Я думаю от того, чтобы не объесть. Это и в нашей родне водилось. Так что я нисколько не удивлялся, когда слышал постоянные вопросы тёщи: «Вы чё ничё ни ядитё? Ядитё, ядитё! Пироги чё ни бирятё? Бяритё, бяритё!!»
Тогда не дошло до песен, но от невесты я знал, что обычно дядя Миша, тёти Дусин муж, разводил двухрядку и, спев сначала свою любимую «Раскинулось море широко», заводил частушки. «Мама, знаешь, чего пела?»
Лет в семнадцать и не боле
Вышла замуж я за Колю —
За танцора,
Эх, за танцора!
Он винцо-то попивает
И меня-то побивает,
Но зато – танцор,
Эх, танцор!
Остальное, как у нас: вся Россия жила на один манер, веселилась, плакала, чувствовала – как одна большая семья.
Тесть, подпив, разговорился, стал рассказывать о себе. До революции они имели мельницу, семья была крепкая, работящая, «там кулачить начали», так их перетак, добрые люди вовремя подсказали продать всё и бежать из родных мест. Затем война, воевал танкистом, вернувшись со службы, женился «на Валюшке вон и, слыш-ка, живём, а!». Затем приехали на участок, больше из упрямства он в тёщиной деревне, она в его не захотели жить, с тех пор работал трактористом, а тёща на участке Первомайском, где сначала жили, по хозяйству, с детьми, со скотиной, на сенокосе, в лесу – по грибы, по ягоду, драла лыко – обычная жизнь. На Сяве работала на выпечке в столовой. Николай Андреевич говорил и ко всякому месту прибавлял: «Порядок был! А теперь што? О-ой, што бутё-от! О-ой!»
– Да што будёт, што будёт? – кричала ему через стол тётя Дуся.
– Подымеца народ – вот што будёт! О-ой!
– Да на што подымеца-то? Будёт, будёт! Вас, пьяницов, забояца, што ли? Только зря болтаитё! Будёт, будёт! A ничё и не будёт!
– А я говорю, будёт! – серчал он.
Дело принимало крутой оборот. Мирно беседовавшая с мамой, сидя рядом с нами на диване, тёща поворачивалась и роняла:
– Перестаньтё! Дуся! Батько! Перестаньтё!
– Фёдоровна, скажи: будёт? – обращался тесть к маме, как к авторитету.
– Будет, будет, – улыбаясь, уверяла его мама.
Он сразу успокаивался и обращаясь к тёте Дусе:
– Во-от! А ты – не бу-удёт!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?