Текст книги "Два брата, или Москва в 1812 году"
Автор книги: Рафаил Зотов
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)
– Я уж сказала вам, что никогда не унижусь до того, чтоб оправдываться перед вами, а Григорий… он, кажется, вовсе не имеет надобности в оправдании… Ему судья один бог и совесть, а он перед ними чист.
– Окончим, однако, этот пустой разговор… Он не поведет ни к чему… Я не за тем пришел к вам, чтоб слышать громкие фразы…
– Что ж вам от меня угодно?
– Я требовал от Григория, чтоб он тотчас отправил куда-нибудь этого мальчишку…
– И он согласился?
– Нет! я нашел и в нем какую-то небывалую твердость и упорство. Он обещал мне отправить его в Петербург, но не прежде осени… Следственно, до тех пор вы не должны никуда выезжать…
– Я шестнадцать лет никуда не выезжаю…
– Сегодня, однако же, вы нашли средство видеться с вашим милым детищем… Так, во избежание подобных встреч, которые могут только вести к неприятной огласке, вы не должны ездить и к обедне…
– Я буду молиться дома! – с кротостью отвечала Зембина.
– И должны мне дать честное слово, что не будете ни писать к ним обоим, ни получать от них писем.
– Кажется, на этот счет ваша домашняя полиция хорошо наставлена… Впрочем, как хозяин дома, вы имеете полное право этого требовать, и я даю вам слово… За это, однако, прошу вас изредка говорить мне все, что вы случайно узнаете о нашем сыне.
– О нашем?.. – яростно вскричал Зембин, вскочил и, не отвечая ни слова, ушел.
А Зембина? Она снова пошла к кивоту, пала на колени и, зарыдав, начала опять молиться.
Глава IX
«Человек предполагает, а бог располагает» – как справедлива эта пословица на каждом шагу нашей жизни! Сколько планов, сколько затей уничтожает иногда обстоятельство, о котором никто и не думал! Люди похожи на муравейник. С каким трудолюбием и заботливостью хлопочут они созидать себе здания, собирать запасы, трудиться над неверною будущностью: мало-помалу огромный муравейник возвышается, красуется, и муравьи-строители с гордостию и самодовольством смотрят на него… Вдруг идет прохожий и с рассеянностью проводит странническим своим посохом по муравейнику. Вершина опрокинута, здание упало, запасы рассеяны – долговременные труды погибли! Надо снова все придумывать, строить, собирать, а между тем беспечный путешественник продолжает свою дорогу, вовсе не думая об ужасном расстройстве, которое он произвел.
Какую сложную машину представляют, например, обстоятельства, действия и предположения всех лиц нашей повести в эту самую минуту!
Саша открыл тайну своего рождения, не узнав еще, однако же, причины своего отчуждения. Зембина нашла сына, с которым более 16-ти лет была разлучена, но то была одна мимолетная минута блаженства для материнского сердца: жестокий муж и отец снова расторгнул священные узы природы, и будущее не представляло ей ничего, кроме вечной тоски и отчаяния. Зембин, упорствуя в своем ослеплении, мечтал о новых планах своей мстительности над безответными своими жертвами, и бешенство его еще более усиливалось неожиданною твердостию, встреченною им в страдальцах. Сельмин, добивавшийся узнать в одно время и тайну Зембиных, и тайну своей таинственной незнакомки, внутренно бесился, что не узнал ничего, и кружил в уме своем тысячи планов, чтобы добиться хотя последней цели. Леонова воображала, что благодаря нескромности Саши узнала всю подноготную; радовалась своему успеху, собиралась разблаговестить свою новость по всей Москве и готовилась к новым замыслам, чтоб узнать наверное все остальное… И что ж? Думали ль все эти люди, что прохожий с палкою, который о них вовсе не помышлял, разрушит одним шагом весь их муравейник? Однако же все это случилось на другой день после описанных нами событий. Сам прохожий, конечно, еще не вдруг явился, но уже достаточно было и слуха о нем, чтоб ниспровергнуть все мелочные затеи. Этот прохожий был Наполеон.
Психологи утверждают, что перед каждою болезнию, перед каждым несчастием люди ощущают в себе какое-то тягостное, непостижимое чувство. Они толкуют, сами не зная о чем; ничто им не весело, не мило. Они с какою-то боязнью осматриваются вокруг, не доверяют ни себе, ни другим. Может быть, все это одна гипотеза, которой приметы и доказательства отыскивают уже после совершившегося бедствия, однако же все почти уверены в справедливости предчувствий. Всякий готов клятвенно уверить, что он предвидел, предчувствовал такое-то событие и подробно расскажет вам все обстоятельства и выводы своей психологической предусмотрительности… И все это мечта, обман!
Москва встретила весну достопамятного 1812 года самым веселым и беззаботным образом. Гулянье в Марьиной роще было особенно великолепно, то есть толпа архивеселого народа, бездна экипажей, много пыли, куча цыган, песни, пляски, плошки, тарелки… и когда ввечеру все разошлись по домам, то все единогласно уверяли, что было очень весело. Что, если б в этой толпе веселящихся москвичей вдруг явился тогда какой-нибудь ясновидящий и сказал им, что через четыре месяца неприятель будет в Москве праздновать свое торжество над грудами пепла их жилищ?!
Разумеется, подобного предсказателя, как зловещую птицу, серьезные люди посадили бы в клетку, а беззаботные от чистого сердца похохотали бы. О подобном событии не было и помышления в Москве. Из трехсот тысяч жителей, весело встречавших весну и май, ни у одного не было ни малейшего предчувствия о бедствиях сентября. В политичном Петербурге, конечно, еще с зимы поговаривали о возможности войны с французами. Там всякий выведает что-нибудь правдою-неправдою; там и гвардия и дипломатический корпус – все что-нибудь да узнаешь. Но в Москве! Довольная своею древнею славою и центральным положением, она узнает о политических переворотах света из «Московских ведомостей», и то еще не всегда им поверит. Она мало заботится о планах честолюбцев и дипломатов. Была бы ей стерляжья уха, было бы шампанское, были бы цыгане, – какое ей дело до прочего! Если боязливые и расчетливые люди толковали тогда о каких-нибудь возможных несчастиях, то все-таки ограничивались толками о посеве, урожае, скотских падежах и дороговизне сахара и рому… Но о нашествии неприятеля и пожаре Москвы никому и во сне не снилось – Москва была в середине России. На юге была, правда, война с турками, но уже оттуда русские давно перестали ждать опасностей, оттуда даже победные реляции принимали с некоторым равнодушием. Турки разбиты! Такая-то крепость их взята! Что за диво! это так должно быть! С запада же Москва и не думала предугадывать себе беды. Со времен Полтавы русские привыкли сами прогуливаться по Европе и везде показали себя молодцами, но явился человек, который заставил задуматься всю Европу и против которого никто не мог устоять. Все обратились к русским и на них одних была всеобщая надежда. Вот они три года сряду на славу бились за чужое добро, за чужие выгоды. Нередко заставляли они, в свою очередь, задумываться самого победителя всей Европы. Наполеон иной раз в эти годы побеждал русских, но он всегда, однако, удивлялся их мужеству. И вот уже почти четыре года была Россия с ним в мире. Дипломаты давно уже предвидели грозный перелом, давно предугадывали, что самостоятельность России несовместна с планами и характером Наполеона. Надобно было или повиноваться ему, или победить его. Последнее казалось невозможным, потому что под знаменами его шла теперь вся Европа, а первое было вовсе несообразно с характером императора Александра и с достоинством России. Из всего этого завязался новый гордиев узел, который мог только быть рассечен мечом победителя. Но кто будет этот победитель? Это знал наверное один бог. Люди все уверены были в непобедимости Наполеона.
Впрочем, и он чувствовал всю важность предпринимаемой войны. Два года готовился он к ней и, казалось, все придумал, чтоб приковать победу к своей колеснице. Он давно уже двинул к Неману громады сил своих и все еще вел переговоры. До последней минуты думал он, что уступчивость России предоставит ему диктаторство над Европою и что он победит Россию без пролития крови. От этого вся Россия не знала тогда, будет ли война и с кем. Русские армии стояли, правда, уже давно на западных границах, но то были правительственные меры, до которых вовсе не было дела жителям средних губерний. В мае месяце немногие даже знали в Москве, что Европа идет на Россию. А если «Московские ведомости» и говорили вскользь о движениях Наполеоновых армий, если приезжие из Петербурга в отпуск и толковали, что дело что-то похоже на войну, то добрые москвичи уверены были, что все недоразумения кончатся какою-нибудь кампаниею в Восточной Пруссии, какими-нибудь двумя-тремя сражениями, подобными Эйлаускому, и новым свиданием в Тильзите… Но о нашествии 20-ти племен на Россию, но об опустошении городов и сел от Немана до Оки, но о взятии Москвы и истреблении ее огнем и мечом… и помышления не было.
Только тогда, когда узнали об отъезде государя в Вильну, начали старики и старушки поговаривать шепотом, что дело что-то неладно. Но разговоры вдаль не шли; покачают головою, пожмут плечами, подумают о рекрутских наборах, да и заговорят опять о соседях и городских новостях. Всего же менее добрые москвичи подозревали, чтобы милые, любезные французы сделались их непримиримыми врагами. Тогда было золотое время для французов. Конечно, и в Петербурге их любили и уважали, но в Москве их просто обожали. В Петербурге французский язык был аристократический; говорили им по обычаю, по форме и для удовольствия, но в Москве он составлял истинное наслаждение. При слове француз все чувства таяли, все губы улыбались, глаза выражали совершенное удовольствие. Француз везде был принят, обласкан, француз всегда был умен и во всем прав. Русская привязанность, русское уважение, русские деньги – все принадлежало французам. О, как им тогда было хорошо! Могли ли думать москвичи, что за все русское добро французы отплатят им так жестоко?
Конечно, теперь мы, как доктор Панглос, можем уверять, что все к лучшему, что без войны 1812 года Наполеон мало-помалу достиг бы решительного диктаторства над Европою, что эта война и последствия ее поставили Россию на первую степень политического величия, что пожар Москвы спас Россию и Европу и что даже самый город очень много выиграл от этого пожара, сделавшись теперь великолепнее и правильнее, – но оптимизм в истории хорош для потомков, а не для современников. Несмотря на всю славу и выгоды этой войны, те, которые потеряли домы, имущества, отцов, детей, братьев, те, которые сами погибли, все те, верно, сказали бы, что гораздо лучше бы было, если б Наполеон не шел на Россию, если б Москва не была взята и сожжена и если б города, деревни и жители наши остались целы. Это, конечно, эгоизм, даже почти один инстинкт самосохранения, но мы уж так родились. Это слабость человеческой натуры. Все для настоящего, ничего для будущего!
Какой удар поразил вдруг Москву, когда до нее достигла весть о переходе Наполеона через Неман! То был удар электрический, потрясший мгновенно всю Россию. Неприятельское нашествие! Это слово как-то странно зазвучало в русских ушах. Век Петра I и Полтавы принадлежал уже почти к древностям России. С тех пор она шагнула вперед на три столетия; с тех пор границы ее раздвинулись от Дуная до Торнео; с тех пор западные ее пределы перешли с Двины на Неман; с тех пор русские уже побывали на Рейне и 7 лет гостили в Пруссии, и штурмовали Прагу, и развевали своего двуглавого орла на вершинах Альп и Апеннинов, и смело боролись с непобедимым героем XIX столетия, и переходили по льду Ботнический залив! И вдруг, посреди величия и славы, небывалый враг вторгается в русские границы. С ним идут волею и неволею почти все народы Европы, и изумленная Россия видит, что ей ни на чью помощь надеяться нельзя… Бог и мужество – одна ее защита. Но этого было и довольно для нее. У нее был добрый, великодушный государь, у нее была православная вера, у нее был молодецкий штык, и с первой минуты нашествия никто из русских не сомневался в торжестве своего отечества. Как скоро государь сказал, что: не положит меча, покуда ни одного неприятельского воина не останется в пределах России, то рано или поздно война должна была кончиться изгнанием врага. Никто, конечно, не мог предвидеть, что он так далеко зайдет и так скоро уйдет, но в окончательном успехе никто не сомневался.
Удивительные сцены тогда происходили в Москве! Много эпох славы имела она в продолжение своего существования, но славнее, величественнее эпохи 1812 года не имел ни один город в мире. И я говорю это не о пожаре: это бедствие и эта слава были еще впереди, но я разумею эпоху приезда Александра I из Полоцка в Москву. Вот минута, которую будущие историки должны поставить выше всех событий существования Москвы. Никогда история не представляла такого торжественного явления. Царь обширнейшей монархии в свете приходит беседовать с своим народом, рассказывает ему, что силы врагов несметны, что существующих армий мало для поражения его, что нужны меры необычайные, силы великие, пожертвования, достойные имени русского, – и высокие слова государя нашли достойный ответ в сердцах подданных. Поступки, слова, дела, пожертвования москвичей в эту эпоху выше всего! Рассказ об этом принадлежит более восторженной поэзии; это уже не история, а высокая, эпическая поэма! Когда через неделю эти самые меры были объявлены в Петербурге, то новая столица дала более Москвы, но это уже было подражание московскому энтузиазму. Сделать то же самое – значило отстать, следственно, надо было возвышаться. Но слава первого народного порыва принадлежит Москве, и потомство должно воздвигнуть памятник древней русской столице за высокие ее подвиги в 1812 году.
И при всем том никто еще не воображал, что это только начало геройства и пожертвований Москвы.
В то время главнокомандующим в Москве был граф Растопчин, и никогда не могло быть человека более приличного для той эпохи и тогдашних обстоятельств. Он был создан для 1812 года. Теперь нам странными кажутся его воззвания к народу: мы уже далеко ушли от того времени и тогдашних идей, но кто был в Москве в знаменитую эту эпоху, тот помнит, с какою жадностью, с каким восторгом Москва читала воззвания графа Растопчина. Он хорошо знал русский народ, он постиг все величие эпохи, он умел говорить с народом его языком – и Москва слепо ему верила. Он скрывал от народа неудачи первого периода кампании и приближение врага, но, с одной стороны, это был его долг, а с другой – внутреннее убеждение. С одной стороны, он успокаивал брожение умов в народе, а с другой – сам твердо уверен был, что русская армия не допустит врагов до Москвы. Пламенный патриот и великий гражданин, он не был воин; он уверен был, что одного народонаселения Москвы достаточно, чтоб отразить Наполеона, и москвичи до последней минуты разделяли это мнение. «Закидаем шапками!» – кричал народ, и эту риторическую фигуру, поговорку принимали за действительную возможность.
В высшем московском круге, конечно, не разделяли вполне этой уверенности. Там знали, что пушки бьют сильнее шапок, но зато какой вдруг удивительный переворот совершился в этом московском круге. Если б, кажется, кто за месяц перед тем предсказал эту моральную перемену, то, вероятно, московские барыни побили бы того камнями. Имя француз, бывшее до той минуты синонимом ума, честности, благородства и любезности, вдруг сделалось предметом всеобщей ненависти. Французов не только не принимали везде с отверстыми объятиями, но теперь вдруг все двери затворились для них. А французский язык! это высокое наслаждение русской натуры! эта изящная необходимость всякого порядочного человека, а французский язык? – который, впрочем, вовсе не был виноват ни в нашествии Наполеона, ни в опустошениях, производимых его войсками, – он вдруг был изгнан из гостиных и зал большого света и остался только в будуарах. Чудо непостижимое! Московские барыни даже в театре не говорили по-французски, даже на Тверском бульваре объяснялись по-русски! Хотя у многих от этого усилия болели голова и желудок, но все-таки французский язык подвергся такому гонению, что теперь, в спокойные времена, когда все возвратилось к прежним вкусам и обычаям, волосы дыбом становятся. Вообразите, что московские франты, встречаясь на улице, не смели не только рассказывать своих бальных похождений по-французски, но даже и здоровались по-русски… Разве кое-где проскакивали слова mon chèr, и то только потому, что его слишком мудрено перевести на русский язык. А если надо было сказать друг другу слова два по секрету, следственно, по-французски, то прежде всего говорящие боязливо оглядывались и потом уже решались на запрещенный проступок.
Да и нельзя было иначе в то время! Народ признавал всякого иностранца за француза, а всякого француза – за шпиона. Толпы народа так и караулили везде подозрительные физиономии, а дурной русский выговор и, того более, иностранный язык были явным доказательством изменщиков. Были многие печально-смешные примеры в этом роде. Многие господа и господчики, не успевши еще сбросить с себя привычки говорить по-французски, были схвачены народом и иногда довольно неучтиво отведены в полицию, как шпионы. Эти эпизоды доказали всем необходимость быть вполне русскими не только в душе, но и на языке.
Что сделалось вдруг со всеми городскими новостями, со всеми сплетнями и мелочными интригами? Все как в воду кануло! Электрическая струя патриотизма потрясла все сердца, и от мала до велика все в Москве думали только о войне, о России и о победе. Других идей, других разговоров не было. Вся Россия слилась в одну думу, в одну мысль.
Что же в это время сделалось с действующими лицами нашей повести? Все их планы, предположения, желания, мечтания – все было поглощено всеобщею идеею нашествия врагов. Все вдруг изменилось и приняло совершенно другое направление. Зембин и Сельмин вдруг получили приказание отправиться в низовые губернии для немедленного сформирования новых наборов, и долг службы внезапно прекратил всякие другие помышления. Зембин даже должен был оставить жену свою в Москве, хотя его и мучила ужасная мысль, что она воспользуется его отсутствием, чтоб видеться с Сашею. Сельмин успел только заехать к Леоновым и в последний раз умолял старуху открыть ему жилище его незнакомки, но и тут Леонова успела отделаться от него двусмысленными фразами, обещая открыть все, когда Сельмин воротится.
Впрочем, старухе было в самом деле не до того. Сын ее, который только и ждал университетского экзамена, чтоб вступить в военную службу, теперь, при известии о вторжении врагов, не хотел дожидаться и выпуска, а подал начальству формальную просьбу об увольнении его. Примеру его последовали все почти старшие студенты – и ректор чувствовал, что их нельзя удерживать. Причина, по которой они оставляли университет, была так похвальна, что малейшее замедление было бы непростительно. Но, с другой стороны, не желая, чтоб молодые люди в награду за свои пламенные чувства к отечеству потеряли служебные выгоды, правление университета решилось ускорить свой экзамен. Зная заранее, кто из студентов чего достоин, оно немедленно сделало публичное испытание и чрез три дня его окончило. Тогда все вновь выпущенные студенты подали просьбы о принятии их в военную службу, и желание их было исполнено.
Один Саша не последовал примеру своих товарищей.
Эта безвременная нерешимость наиболее бесила молодого Леонова, который непременно хотел, чтоб друг его служил с ним в одном полку. Разумеется, все обвиняли в этом не самого Сашу, в чувствах которого все казались уверенными, а приказание его дяди, – и молчание Саши оправдывало всеобщее негодование на пустынника. Иногда Саша ссылался и на мнение старухи Леоновой и Марии, которые прежде всего отговаривали его от военной службы, когда Николай склонял его к этому, но теперь и мать и дочь держали сторону своего сына. Они говорили тоже, что каждый русский дворянин должен идти на защиту отечества. Следственно, Саше оставалось одно извинение: воля дяди.
Вдруг с изумлением все узнали, что дядя и не думал препятствовать ему в исполнении этого священного долга.
Однажды Николай, раздосадованный двусмысленными ответами Саши, которого все тогда убеждали идти в военную службу, уехал тихонько из дома и отправился в монастырь к пустыннику. Тот по обыкновению принял его тотчас и спросил о причине посещения. Николай рассказал ему, что всеобщее негодование падает на него за то, что он препятствует Саше идти на защиту отечества. Каким же удивлением был поражен Леонов, когда пустынник с жаром отвечал ему:
– Молодой человек! Вы ошибаетесь! Только по молодости лет простительно вам и товарищам вашим думать, что на святой Руси в чьей-нибудь груди бьется сердце, не исполненное любовью к отчизне и местью к врагам ее. Не смейте и думать этого! Я человек без имени и звания, но я русский, я верноподданный великого нашего государя, и если б когда-нибудь могло случиться, что враг пришел бы к вратам моего жилища, то я умел бы умереть как русский.
С возрастающим недоумением смотрел на него Леонов.
– Что же значит упорство вашего племянника?..
Пустынник покачал головою, и незаметная печальная улыбка пробежала по губам его.
– Это его тайна, которая, впрочем, скоро откроется.
– Воля ваша, Григорий Григорьевич, – с жаром сказал Николай, – а нет в свете такой тайны, которая бы могла освободить русского от первого и священнейшего долга…
– И он его исполнит, поверьте мне в этом… Только не убеждайте его, не принуждайте… С вами вместе он не пойдет!
– Почему же? Не лучше ли в кругу друзей умереть за отечество?
– Жертва эта везде равна, лишь бы была принесена от чистого сердца и с пользою для святой Руси… И если вам вздумается опять упрекать меня в чем-нибудь, то я даю вам на это теперь полную свободу. Мои приказания назначили Саше другое место, где он должен служить.
– Не иначе как в военной…
– Разумеется, в теперешнее время другой службы и быть не может… Он вступает в московское ополчение…
– Помилуйте! Как это можно! Служить с мужиками!..
– Молодой человек! Эти мужики будут защищать отечество, так почему вы знаете, что они менее ваших солдат любят его?
– Я этого не говорю… Но толпа без дисциплины, почти без оружия… Можно ли тут отличиться?
– С истинными чувствами мужества и любви к отечеству можно везде отличиться… Да и то ли теперь время, чтоб думать о наградах? Всякий должен спешить на защиту родины, и где бы долг его ни был исполнен, где бы жертва принесена ни была, все равно?
– В этом отношении, конечно… но если можно пожертвованием своей жизни принести в одном месте больше пользы, нежели в другом, то не лучше ли идти туда, где можно умереть с пользою… А вы согласитесь, что храброе, благоустроенное войско более принесет пользы для России, нежели толпа крестьян.
– В открытом поле, в правильном сражении – вы правы; но теперь война народная, и толпы крестьян могут произвести не менее регулярных войск. Всякую армию можно победить, но целый народ – никогда.
– Вы меня извините, Григорий Григорьевич… Я вовсе не думал входить в суждения военные и политические… Я только хотел просить вас о Саше… Мы с ним четвертый год вместе учимся, вместе вышли; он у нас ежедневно бывал; мы с ним истинные друзья, и для нас приятно было бы служить вместе. Это, вероятно, зависит от вашей воли, потому что ваше приказание для него выше всего на свете. Позвольте именем всех моих товарищей, именем всего моего семейства умолять вас о согласии на вступление Саши в один полк со мною…
– Я этого не могу сделать… Я уже просил генерала Г. Он его берет к себе в адъютанты… Согласитесь, что для молодого человека все-таки приятнее начать службу с подпоручиков, нежели с юнкеров… В ополчение он будет принят тем же чином, каким из университета вышел, а когда кампания кончится, он тем же чином перейдет в любой полк…
– Конечно, если вы основали службу его на таком расчете… но вы же сами недавно сказали, что теперь не то время, чтоб думать о наградах и честолюбии…
– Разговор наш будет схоластический и ни к чему не поведет… Мне жаль, что я прежде не знал ваших намерений… Но теперь я не могу уже взять слова своего назад… Просьба о Саше уже представлена… Дня через два он уже будет в ополчении.
Леонов видел, что пустынник непреклонен, и с досадою на свою неудачу он откланялся и уехал.
Когда он воротился домой, то Саша сидел еще в комнате Марии, он разыгрывал с нею ноктюрн в 4 руки, а старуха Леонова читала в это время «Московские ведомости». Все вскочили при входе Николая, потому что он при отъезде исчез так внезапно, что из них никто понять не мог, куда он девался. Все осыпали его вопросами, где он был, куда пропал.
– Я хотел узнать наконец настоящую правду насчет Саши, – отвечал Леонов. – Я ездил к его дяде – все выведал… Прекрасно, Саша. Вот как теперь друзья поступают. Ты надул нас всех… Поздравьте его, maman, порадуйся, сестра! Ваш Александр не захотел служить с нами в мелких чинах. Ему низко показалось пробыть наравне с нами полгода юнкером. Он захотел прямо надеть эполеты и послезавтра будет подпоручиком в московском ополчении.
Все с любопытством и радостию окружили Сашу, осыпая его вопросами и дружескими упреками, но изумленный Саша не мог ни на что отвечать. Он уверял, что сам ничего об этом еще не знает и только догадывался, что дядя о чём-то для него хлопотал.
– Впрочем, позвольте мне к нему отправиться, – сказал Саша. – Я не знаю… я попрошу… я, может быть, еще переделаю…
– Вряд ли тебе удастся! – сказал Леонов. – Но если ты успеешь, то я с тобою помирюсь… Если ты пойдешь в один полк со мною, я по-прежнему твой верный друг… В противном случае прощай… Мы с тобой никогда не увидимся…
Мать и дочь, разумеется, восстали против жестоких слов Николая и уверяли Сашу, что они его, во всяком случае, будут почитать за близкого, за своего, за родственника. Это его успокоило; он поехал к дяде.
Тот принял его с некоторою важностью и торжественностью, рассказал ему о посещении Леонова, о просьбе его и о своем ответе.
– Теперь ты видишь, Саша, – сказал потом дядя, – что тебе непременно надо идти в военную службу. То, что я выдумал, всего, безопаснее для тебя и, спасая жизнь твою, спасешь и честь.
– Но, боже мой, боже мой, – воскликнул сквозь слезы Саша, – неужели во время войны все непременно должны сражаться! Ведь тысячи же людей остаются и по должности, и по собственной своей воле…
– Если б у тебя прежде этой войны была какая-нибудь должность, которая требовала бы теперь, чтоб ты остался между нами, то все бы молчали… Но чтоб молодой человек по собственной своей воле остался в праздности… и в какое еще время! Если б то была обыкновенная война, заграничная, политическая!.. тогда я бы ни слова не сказал… служи, где и когда хочешь… но теперь, когда вся Европа вторглась в пределы России, когда ей угрожают порабощением… тогда и дети, и старцы, и женщины должны защищать свою родину и православную веру. Ни пол ни возраст не избавляют от священного долга к отечеству и богу. Сын мой! Ты должен, должен идти на защиту святой Руси.
Саша молчал, но слезы градом текли по щекам его. Пристально посмотрел на него пустынник и покачал головою.
– Перестань, дитя! Мы одни, но мне за тебя стыдно…
– Что ж мне делать, дяденька, если я чувствую такое непреодолимое отвращение от военной службы!.. Моя ли это вина? Я очень хорошо понимаю справедливость слов ваших и всеобщих упреков… Но если я не могу…
– Человеческая воля всего сильнее, сын мой! Вижу теперь, что я во всем виноват. Воспитывая тебя, я только хотел, чтоб ты был добрым, честным и умным человеком. Я забыл внушить тебе долг мужества, полагая, что это инстинкт. Я ошибся. Это тоже принадлежит к воспитанию. Впрочем, для этого довольно теперь и рассудка. Преодолей себя. Тверди себе каждую минуту, что это должно, что это необходимо, и ты исполнишь свой долг. Собери все силы своего разума и самолюбия, выдержи только первую опасность, и ты будешь так же хорошо служить, как и все…
– Но если я при первой же встрече умру…
– Этого не случится… Унизиться же до трусости ты никогда не решишься, потому что тогда уж нельзя тебе будет жить в обществе людей… Перестань же, сын мой! ступай в свою комнату… Помолись усердно богу… Прощай!
Саша поцеловал руку дяди и ушел. Когда он пришел в свою комнату, то бросился на диван и долго плакал.
– Что это с вами, Александр Иваныч? – спросил его с участием и заботливостию старый Егор.
Саша рассказал другу своего детства все свои несчастия. Какова же была досада его, когда Егор, проведший всю жизнь в людской, оправдывал всеобщие упреки и требования.
– Да как же иначе, Александр Иваныч! – вскричал он с жаром. – Разумеется, вам надо служить и драться за святую Русь… Я уж давно сбирался спросить у вас об этом… Ну, да я знал, что дядюшка, верно, все это устроит… Теперь послушайте, Александр Иваныч. Я вам столько лет служил верно и честно… Верно, вы не оставите меня здесь, в монастыре, верно, возьмете с собою!..
– Куда?
– Разумеется, на войну!
– Ты с ума сошел…
– Боже сохрани, Александр Иваныч!.. Я не хочу отставать от православных христиан. Все идут на врагов, так и я хочу на своем веку хоть одному басурману снять голову… Экие нехристи! Куда забрались! Да как им это в мысль пришло.
– И неужто ты пойдешь охотно на войну! И тебе не страшно?
– Страшно? Да чего же? Мы все ходим под богом. Сегодня жив и здоров, а завтра скрючит, да и полезай в могилу. Так не лучше ли умереть в чистом поле за царя и святую Русь?
Саша молчал. Все было против него. Когда же Егор повторил еще свою просьбу, чтоб его взять с собою, то Саша дал ему слово, что не расстанется с ним.
Через несколько дней Саша явился к Леоновым в общем армейском мундире, с золотыми эполетами, аксельбантом и шляпою с пером. Он был прелестен в этом наряде. Все его поздравляли, им любовались, и Саша уже был вне себя от радости. О тайном отвращении его никто не знал, и он сам, казалось, забыл о нем, надев военный мундир. Леонов и товарищи его завидовали Саше, они уже получили свое определение и шили себе юнкерские мундиры. Они были тоже довольны своею участью и подсмеивались над Сашею, говоря, что он с своим красным мундиром останется в Москве, не видав неприятеля, а они через неделю будут уже окурены порохом.
Так протекло несколько дней в приготовлениях к отъезду. Вскоре Леонов и товарищи его уехали в полк, а Саша остался в Москве. Он был теперь довольный и счастливый человек! Вдруг получено было приказание, чтобы московское ополчение выступило. Эта весть тотчас разочаровала его. Он бросился к дяде, плакал, умолял его, но получил в ответ одно благословение.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.