Текст книги "По мнению Дадасофа. Статьи об искусстве. 1918–1970"
Автор книги: Рауль Хаусман
Жанр: Изобразительное искусство и фотография, Искусство
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Воззвание к элементарному искусству
Художникам мира!
Мы любим смелое открытие, обновление в искусстве. Искусство – это квинтэссенция всех сил времени. Мы живём в настоящем. И поэтому мы требуем квинтэссенции нашего времени, искусства, которое может исходить только от нас, которого не было ни до нас, ни после нас – не как переменчивой моды, но основанного на осознании, что искусство вечно ново и не может задержаться в квинтэссенции прошлого. Мы выступаем за элементарное искусство. Оно элементарно, потому что не философствует, потому что оно строится исключительно на своих собственных элементах. Согласиться следовать элементам формы означает быть художником. Элементы искусства могут быть найдены только художником. Они возникают не по его индивидуальному произволу; индивид не существует в изоляции, и художник только выразитель тех сил, которые элементы мира делают формой. Художники, выразите свою солидарность с искусством! Отвернитесь от стилей. Мы требуем отсутствия стиля ради того, чтобы достичь СТИЛЯ! Стиль никогда не бывает плагиатом!
Этот манифест утверждает: захваченные динамизмом нашей эпохи, элементарным искусством мы провозглашаем обновление нашего восприятия, нашего сознания не иссякающими переливающимися источниками силы, которые образуют дух и форму эпохи и создают собой искусство как нечто чистое, освобождённое от пользы и красоты, как нечто элементарное в индивиде.
Мы требуем элементарного искусства! Против реакционности в искусстве!
Р. Хаусман, Ханс Арп, Иван Пуни, Мохой-Надь
Пуффке пропагандирует Пролеткульт
Этак под Рождество, под хруст пряников Пуффке как-то помечтал немного о культурном: а что если бы у людей не было искусства! Это было бы прямо-таки – ну, немыслимо! Искусство – единственное средство, чтобы из всей этой невзгоды, которая называется действительностью, бежать в лучшее потустороннее! Да, мы в двадцатом столетии, наша религия – искусство. Какое счастье – верить в глубине души, что при всех глупостях, при всём зле – человек хороший!1 Ах, до чего же это утешительно – как взбитые сливки или фруктовое мороженое. Да, кто бы ещё мог так складно сочинять! Уж я бы знал, сказал себе Пуффке, как это сделать: все мои тайные мечты по высшему, по тонкому, красивому, доброму я бы собрал и показался бы сам себе как Бог, к моему собственному очищению и во имя возвеличивания других. Ведь в том и состояла всегда тайна поэтов, что они высказывали то, что было подавлено отвратительной, подлой жизнью действительной, – и выставляли это в идеализированном виде! И, продолжал философствовать Пуффке, поскольку каждый человек носит мир и Бога в своей груди, более того, Бог даже возникает и растёт лишь за счёт моей веры в него, вот и божественные поэты всегда поворачивают дело так, что все их красивые слова можно отнести и к себе самому, а не только к ним, любимцам семнадцати граций! Ах, а художники – как они умеют использовать розовое и небесно-голубое, пурпурно-красное и смарагдово-зелёное! Как они умеют приукрасить человека, сделать милым, или таких серьёзных людей, как я, сделать достойными! А поскольку теперь, после злой войны и вовсе явилось новое, молодое, экспрессивное, активное искусство, как упруго загремели слова, как горячо, как жарко; как плавятся и лучатся краски, как искривляются и кубятся формы – да что там, а весёлость и радостная праздничность, великолепный фурор, просто кафедральный собор божественной души, вознёсшийся над мрачными буднями брюквы и опилочного хлеба бедных, других! Хейса, хохо, хойот-охо! Я чуть было не сказал – это была конструкция, нет, конструизм, осознанный, желанный, тут не было ничего глупого и неприятного вроде политики или экономики, которые хотят не больше, чем хочу я, Пуффке. Ах да, веселье, радость, исследование души, сынок! Однако злых людей много, и они хотели нам разрушить наш комфорт, нашу высокую культуру! У нас ведь доброе сердце, мы хотели отдать на благо рабочему все эти красивые блестящие штучки, эти волшебные сокровища; бедняге приходится туго! Правда, сейчас он уже не работает так много, как раньше, хвала Богу – но он будет снова больше работать, если мы начнём его пичкать искусством! Правда, пролетарий ничего не хочет знать о наших последних достижениях в искусстве – он просто ещё жутко необразован – но это грядёт! Множество людей из среды самих пролетариев помогают нам. Люди из «Красного знамени»2 и сами хотели бы посидеть на стульчиках со спинкой, в дедушкином кресле, в красивом шлафроке, в вышитых домашних туфлях и с длинной трубкой – и хотели бы ещё немножко понаслаждаться искусством средневековья или Ренессанса! И как же будет немецкий горняк добывать уголь, если он уже дошёл до того, что не чает дождаться, когда же он сможет вечером почитать историю искусств Любке-Семрау3 или сравнить рисунки Грюневальда, Дюрера, Альтдорфера4 и других мастеров! Не говоря уже про Рембрандта! А отсюда недалеко уже и до Кокошки5 и Мейднера!6 Глядишь – и «Фауст» Гёте и «Заратустра» Ницше лежат потом в кухонном столе – а не в ранце солдата; ну, и театры будут давать ночные представления – и рабочие станут до утренних сумерек слушать Вагнера и Бузони7 и на работу пойдут повеселевшие и в приподнятом состоянии духа! Немножко коммунизма, сказал себе Пуффке, им не повредит – да бюргеры и сами станут коммунистами – ведь порядочной нормы прибыли им всё равно не видать, а с другой стороны, рабочий благодаря весёлому искусству так просветлится, что классовые различия сотрутся. – Ах, искусство, искусство, дайте рабочему истинное лекарство – искусство, культуру, конструизм! Дело того стоит! И всё же – возвращаясь к злым людям – есть уже и в старом искусстве некоторые книги, омерзительно глупые. Это писанина Рабле или Свифта, например, – сегодня-то мы можем над этим и посмеяться, но с этим сортом надо быть начеку! Поскольку эти негодяи были совершенно негативные – они смеялись над всем, принижали высокую, благородную торжественность, всю солнечность души, – они были анархисты, да что там, можно сказать, они были тем, чем теперь являются, например, дадаисты. Этот Рабле был, например, распутником и пьяницей, отбросом, который писал отнюдь не для масс. В нём не было ничего благородного и ничего радостного – он только глупо подшучивал над приличиями! Никто его не понимал, кроме его собутыльников да ещё пары совершенно дегенеративных снобов из высшего класса – короче, он был вредителем! Свифт, опять же, писал – за исключением нескольких книг, которые как раз достаточно хороши для детей, – очень скучные и злобные вещи – наподобие того, что надо использовать детей вместо телятины в пищу народу! О Свифте и Рабле или также Стерне можно было бы сказать, что они пытались скармливать пустопорожнюю культуру совершенно глупым и испорченным людям – для них не было ничего святого, меньше всего стремления отдохнуть, которое свойственно человеческой душе. Эти парни в своих привычках были совершенно извращёнными, мелкобуржуазными; вместо того чтобы прилично одеваться, они часами разгуливали со своими голыми бабами средь бела дня не только в своих спальнях – какой действительно нравственный человек станет такое творить? Тут опять мои, Пуффке, буржуазные взгляды сходятся со взглядами «Красного знамени». Всему, что касается сексуальности, место в темноте под приличным супружеским одеялом! И потом манера, как эти парни производили свою продукцию: всегда непристойно, наскоро, без размышлений, о собирании и внутреннем напряжении и речи нету! Потому у них никогда и не выходило ничего, что украшало бы человека! Нет, их следует отвергать! Пуффке был не на шутку возмущён! Он знал: красиво и хорошо, истинно и морально – это одно и то же! По-настоящему красивым было современное хозяйство, а морально было работать, работать и ещё раз работать в эти тяжёлые времена – иначе будут падать дивиденды! И Пуффке больше не позволял себе праздничного отдыха – он потел от ответственности, которую нашёл сразу: он должен взять в свои руки немецкий Пролеткульт – он отвечает за то, чтобы сделать рабочих – путём воспитания в духе искусства – действительно полезным фактором капиталистического общества, бесклассовым, живым, предсказуемым, надёжным рабочим материалом в производственном процессе. Глупостей – таких как забастовка – больше допускать нельзя. – Поэтому двинемся к рабочим с Софоклом, Эсхилом, Платоном, Аристотелем, Фидием и всеми такими вещами! Прежде всего, дёшево и изо дня в день – ничто не уравновесит пролетарскую душу и классовое сознание лучше и быстрее! Свойственным ему острым взглядом Пуффке провидел, что путём расширения его пролеткульта, чьи красивые, добротные, старые вещи он провозгласил народным искусством, – революционному духу тоже следовало усохнуть и сократиться – да, таким образом ещё раз была предотвращена гибель европейской нормаприбыльной культуры!8 Пуффке был счастлив. Он тотчас же поехал на трамвае (в некотором роде как простой человек) в спартакистский центр9, заявил, что он хотя и простой человек, но имеет образование и теперь хочет помочь немецкому пролетариату прийти к счастью, к истинному искусству и образованию; для этих целей он жертвует центру своё скромное состояние. Там были очень рады, жали руку простому Пуффке за его деньги, из благодарности – и учредили немецкий Пролеткульт. Но Пуффке, который был гораздо хитрее, объединился обходными путями со своим двоюродным братом Стиннесом10 и такими же людьми, и они делали то, что центр делал всегда, делал позорно плохо, ибо деньги быстро разошлись, в совершенно американском стиле. Скоро рабочие больше не ходили в кино или в трактир, они больше не ходили в собрания, не участвовали в демонстрациях, которые к тому же были опасны только для самих рабочих, при большом порядке, который снова воцарился в Германии, пролетарии как одержимые бежали на древнегреческие драмы, на Вагнера, они переполнили библиотеки и музеи и хотели только больше работать, как следует работать, по тринадцать часов в день работать, чуть-чуть есть, а остальное время наслаждались искусством. Культура поднималась и поднималась, как Великий потоп она затопила все классовые различия – капиталисты ведь тоже больше не были классом в себе, поскольку часть своих дивидендов они жертвовали на благо трудового народа в Великий-Нон-плюс-ультра-Пролеткульт Пуффке. Всё же мыслители глупы, торжествовал тут Пуффке, – Шпенглер дал культуре погибнуть – я же, Пуффке, очень просто восстановил её! Капитал чудесное дело, он всегда себя окупит!
Мы не фотографы
Мы видим небо и землю, но мы видим их конечными и идентичными, и больше и меньше, вверху и внизу; то, что мы видим верх и низ, происходит от нашего врождённого чувства тяготения, которое в жизни предметов, условностей выступает в качестве морального принуждения, в качестве оценки.
Как предметы бывают маленькие или большие, так и расположены они выше или ниже по отношению друг к другу; мы смотрим человеческим глазом, давая моральную оценку, тогда как для духовной реальности не существует ни верха, ни низа, ни большого, ни малого, ни внутреннего, ни внешнего.
Мы смотрим также презрительно, утвердительно, оценивающе, механически – например, тело в качестве оболочки, в качестве границы – мы видим формулы, где пребывают организмы. Мы видим упрощённо – по причинам обладания сводим всё к самым примитивным формулам, которые в нашем уме, в сознании отражают Эвклидову геометрию.
Мы тысячелетиями приспосабливали наш глаз к оптике, которая отражает наши представления об обладании и нашу тенденцию неполноценности: мы потеряли бы уверенность твёрдо стоять на ногах, быть человеком, если бы мы не сохраняли – через оптическое восприятие верха и низа, малого и большого – само собой разумеющееся сознание превосходства над современниками благодаря антипатическому избыточно-компенсированному способу видения.
Мы называем наше видение: восприятие, и в этом нет правды; мы называем наше видение психологическим, и в этом выражается только наша банальная психология.
Как следовало бы приближённо сформировать видение вещей самих по себе, не схематизированных нами в виде формул, а вещей как живых тел, излучающих движение и чувство, среди которых и мы есть лишь тела?
Поскольку мы видим не чисто субъективно, то есть в то же время с наибольшей объективностью, но эгоцентрично, то действительное видение, освобождённое от антипатии видение чувства тяготения и примитивных Эвклидовых основных форм должно бы быть разоблачено – как наш дух отворачивается от символа угнетения, принуждения, которое должно прикрывать слабость, несвободу – от пирамиды.
В мире, в котором мы больше не должны доминировать из страха, мы не осмелимся назвать наше маленькое родное эго оптическим судьёй над духовной реальностью мира, пусть и организованного как тело, но всё же не в границах убитого и погребённого. Мы не можем быть подавляющими фотографами, а должны быть побуждающими к чувству!
Наше сформированное искусством видение должно символизировать динамику пространственных отношений тел. Действительно проницательную часть живого видения мы можем воссоздать в скульптуре или в живописи лишь сравнительным образом; нам приходится довольствоваться ограниченностью тех форм выражения, которые представляют собой скульптура или живопись.
Видение, если оно творческое, есть формирование всевозможных напряжений и решений в существенных отношениях тела, будь то человек, животное, растение, камень, машина, часть или целое, большое или маленькое: оно никогда не центр, рассматриваемый холодно и механически, оно избавлено от размерностей пространства и приведено к сути, свойственной вещам или телам: быть противоположностью, которая неразрывно нуждается в своём дополнении.
Мёртвая механика нашего видения, определённого Ньютоном, – это не видение, не восприятие – она лишь отделение живого динамического явления от сплошь рубрицированных классов, категорий и понятий.
Что создаёт нам проблемы, что такое, например, сходство человека с его воспроизведением? Фотограф или фильм справляются с этими проблемами много точнее! Смысл сформированного видения, то есть смысл искусства может состоять только в том, чтобы всё новыми и новыми атаками, во всё новых подгонках и приближениях пробиваться к новой оптической конструкции, которая в ограниченном материале живописи или скульптуры адекватна осознанию позиции человека в мире отношений, где он больше не образует наивно-эгоцентрическую вершину пирамиды, а где на протяжённости пространства во всех направлениях он вынужден парить в качестве соучастника.
Живопись и скульптура имеют духовную действительность – кристаллизовать след бесконечности в идентичность, в пространственные, телесные формы, им суждено быть истоком бесконечно движущегося, подвижного мира, а не холодным памятником закаменевшей вспомогательной конструкции воспоминания о маленьком будничном Я, о жалком состоянии, случайность которого в совершенстве выражает фотография; глаза даны нам не для того, чтобы видеть, где наше владение, а зрение означает узнавать в духе, воспринимать со всех сторон.
Нет, мы не фотографы и не хотим ими быть!
Второй манифест «Коммуны»
Интернациональная выставка искусства, которая должна открыться в мае месяце в Дюссельдорфе1, поставила «Коммуну» перед решением, хочет она участвовать в выставке или нет. Мы отказались от участия.
Мы убеждены, что смысл интернационального сперва надо отчеканить. Сейчас был бы удобный момент благодаря интернациональной выставке в Дюссельдорфе обозначить единственно верный смысл этого понятия. Но повсюду, как и в этом случае, люди сами становились так, что загораживали собой свет, и низкие махинации концернов искусства, вдохновлённые властным честолюбием отдельных персон, злоупотребили идеей интернационального объединения и испортили её. Ни одна из групп – «Ноябрьская группа», «Молодой Рейнланд», «Штурм», «Дрезденский Сецессион»2 – не идёт на Дюссельдорфскую выставку иначе, как из личного интереса, ни одна из этих групп не отважилась сойти со своей тесной эгоцентрической партийной точки зрения, никому из них не пришла в голову мысль отказаться от самих себя, чтобы стало реальностью большое интернациональное сообщество. Если бы такой образ мысли был признан по умолчанию само собой разумеющимся фактом, это было бы моральным банкротством европейства. Это гласило бы: способность суждения европейца больше не воспитывается и не руководствуется никакими нормами правды. Это гласило бы: взгляды, мысли стали такими же вялыми и бесхарактерными, как и образ жизни. Это гласило бы: больше нет исключений; в ускоренном распаде происходит становление человеческого типа, который всякое действие выводит и оценивает лишь с точки зрения пользы. Поэтому мы не хотим молчать. Мы хотим вселить мужество в тех, кто оробел и пойман в группы паразитических злокачественных образований, кои перехватывают всю жизнеспособную кровь, не будучи сами плодоносными.
Сплошь бесплодны те, кто хочет завладеть тайными тропами жизни. Сплошь бесплодны те, кто прибегает к средствам интриги и к влиянию за счёт протекции чиновников. Сплошь бесплодны те, кто братается с презираемым противником, чтобы потом оттолкнуть его, вдоволь от него насосавшись. Сплошь бесплодны те, кто на полное доверие отвечает гримасой доверия и делает доверчивого объектом своей эгоистической политики. Мир кишит такими, это правда. И ни в ком это не вызывает досады. И добрым это даётся легко, и они становятся добрыми негодяями.
Любовь вершит лишь тот, кто борется за то, что он любит. Любовь совершает лишь тот, кто очистил и прояснил свои познания. Любовь – это только самоотдача; её самое сильное свойство – творческое формирование в себе и в другом. Тот, кто формирует только в себе и для себя самого – тот вне любви. Кто в акте зачатия не обнимает весь мир, тот мелкий человек и мелкий потребитель. Хотя софисты собственного Я – которые не могут пробиться к другому, потому что их сердца оскудели, – и проповедуют любовь, которую носят в руке на тонкой ниточке, словно детский воздушный шарик. Пузыри, пузыри, воздушные пузыри! Никакого камешка такая любовь не носит. Но все прочие силы она должна носить, чтобы только продлить своё существование на один-единственный день. Со спесью слабака она принимает богатые дары, которые ей посылает каждая световая секунда, без них бы она бессильно погибла.
Подвергнуть пересмотру всё прошлое – вот наша задача. Не посредством интеллектуальной критики, а тем, что мы будем ж и т ь иначе. Они знают очень точно, что речь идёт не о чём ином, как об этом. Все пачкуны знают это – те, кто продаёт критику, и те, кто продаёт картинки. Однако с тех пор как палисадники буржуазной семьи показались её отпрыску геркулесовыми столбами, на которых держится мир, для поддержания этой веры приходится, конечно, изолгаться и извратиться, и такая политика – как в большом, так и в малом – инфицирует мир, сколько существует история, губит все человеческие отношения. Но этой прочно придерживаются – по внешним причинам. И стремятся доказать теперь, что эти внешние причины очень внутренние. Как герб и тавро, они выжжены у человеческой скотины на лбу и на загривке и окутывают их сообщество горелой вонью, по которой и члены этого большого табуна узнают себя и друг друга. Горе тому, кто не парфюмирован так же, как они. На него тут же начнут коситься, обособляя его от тех стадных душ, из которых каждая отдельная развивает внушённую ей солидарность надёжно функционирующего инстинкта семейного стойла. С этой точки зрения номенклатура европейского менталитета легка. Большие группы художников, которые ограбили некоторых изобретателей, и опять же прославленные единицы, которые также обязаны своим владением мудрёной эстетической отмычке, это в высшей степени почтенные господа, совершенно легальные современники, уважаемые и повышаемые в чине во всех инстанциях. Почему бы нет? Разве они отличаются от своих покровителей? Никоим образом. Эти покровители зачастую умные люди. Они не позволят себя смутить криками несговорчивых. Они знают, что это не так уж и серьёзно, и что за этим урчит лишь нетерпение по тёплому местечку. В конце концов все, все приняты в милости как при дворе, или в роскошной передней денежного магната, или у крупного торговца предметами искусства, или также у любимых родственников, и всё как всегда.
Да, о человек, если ты художник, поэт или писатель, не говоря уже о рабочем, даже не думай о том, что у тебя есть право принимать в жизни всерьёз что-то другое, кроме того, что сообразно клановому, партийному или семейному духу. Неповоротливо, как болото, в котором квакают лягушки, ты должен волочиться сзади. Вы делаете интернациональные выставки. Мы стоим на берегу и слушаем кваканье лягушек. Мы знаем всех лягушек поимённо и каждую различаем по голосу.
Мы знаем, о чём прозвонил этот колокол и о чём он звонит всегда. Мы хотим пристроиться где-то в другом месте, не в болоте. Нет. Мы не годимся для постройки на сваях и не любим туман и болотные испарения. Земля переработает вас как ей будет угодно. Мы ищем себе место на этой земле с чистым воздухом и плодородной почвой. Земля подарит нам свою силу, а мы ей нашу. Прощайте, лягушки!
Станислав Кубицкий3, Отто Фройндлих4,
Тристан Реми5, Гасбарра6,
Херм. Ф.А. Вестфаль7,
Станиславова8, Людвиг Хильберзаймер9,
Дорис Хоман10,
Франц Йозеф Эссер11,
Рауль Хаусман, Хедвиг Манкевиц12.
Когда-то мы дали нашему объединению название «Коммуна». Теперь мы снова убираем это обозначение со своего фасада и говорим: Этой группы больше нет.
Наша связь будет существовать и без имени, если мы как люди действительно связаны.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?