Текст книги "Хороший сын"
Автор книги: Роб ван Эссен
Жанр: Социальная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Я не отвечаю. Вокруг никакого движения, но вдруг за домами на противоположной стороне улицы что-то длинное проносится в воздухе и сразу же исчезает, что-то невозможное, и, когда оно появляется снова, я вижу, что это: летающая с бешеной скоростью по кругу огроменная металлическая жердь, такая стальная лапа с двумя сиденьями на конце, где сидят размахивающие руками фигурки, через секунду их уже не видно, но они возвращаются опять и опять, в характерном ритме, крича и размахивая руками; каждый раз, поднимаясь над домами, они кричат, это такой тонкий высокий вопль, он все еще летит ко мне, когда они уже исчезают за крышами. Чем чаще они появляются в поле зрения, тем больше мне начинает казаться, что своими криками и жестикуляцией они пытаются привлечь мое внимание, что они хотят, чтобы я что-то для них сделал. А я не могу ничего для них сделать, я не могу их освободить, да и по всей длине этой железной дуры весело поблескивают разноцветные огоньки, то есть задумано все это для увеселения. Но они все кричат и кричат, сейчас уже кажется, что с каждым кругом они протяжно зовут меня по имени, как будто они не только видят, что я здесь сижу, на подоконнике, но и знают, кто я, с каждым разом мое имя звучит все более четко и требовательно, и я чувствую радость, когда Леннокс подъезжает на машине и через опущенное стекло в дверце кричит мне: садись! Пока я там ждал, мне и в голову не приходило, что Леннокс появится откуда-то, кроме как из двери дома, за которой исчез, но удивление быстро уступает место облегчению, и, ни о чем не спрашивая, я обхожу машину и сажусь внутрь.
Глава 4
Вот садишься ты такой без всяких раздумий в машину – ну, машина и машина, ты садишься, пристегиваешься и мельком отмечаешь про себя какие-то детали, нет ли мусора на полу, удобно ли сидеть, но ты не приглядываешься специально, можешь при этом продолжать разговаривать, что-то происходящее на улице может отвлечь твое внимание, и ты садишься в машину совершенно беззаботно, не задумываясь о том, что эта машина на ближайшее время станет твоим пристанищем, что в этой машине ты безвылазно проведешь несколько дней и они покажутся тебе неделями; машина станет твоей второй кожей, она будет совсем другой машиной, нежели той, в которую ты садился, в ту машину ты уже никогда не сядешь, так же как уже не получится жить в том же самом доме, на просмотр которого ты ходил еще до того, как подписал контракт. Хотя, если задуматься, я в нее только что сел и еще не знаю, что мне предстоит провести в ней несколько дней. Я даже не сразу замечаю, что эта машина с бензиновым двигателем; всю жизнь я только на таких и ездил, для меня это самые обычные машины, но получается, что у Леннокса есть специальное разрешение – а может, и нет, я до сих пор не узнал, где он работает и что мы собираемся делать с памятью Бонзо, сейчас мы просто едем по Мерсбергену, и ему, во всяком случае, удается не наталкиваться на карнавальные шествия. Вымощенные булыжником улицы пестрят яркими полосками, разбросанными без какого-либо порядка, может быть, это такое длинное закодированное сообщение, расписанное по всем улицам деревни, и в нем зашифрована суть нашей миссии, и именно за этим мы сюда, в Мерсберген, и приехали, – но нет, это конфетти, я оглядываюсь, ожидая увидеть, как они взметаются в нашей аэродинамической тени, однако они остаются на месте, как будто их наклеили на булыжники. Я поднимаю взгляд поверх домов, но железная лапа тоже исчезла, и мне кажется, что надо помахать ей в ответ на прощание.
Как у тебя дела, спрашивает Леннокс. Хорошо, говорю я. Он криво усмехается, но не неприятно. Мы не виделись столько лет, а ухмылка все та же. Если бы у тебя все было хорошо, ты бы со мной не поехал, сказал он. С чего бы, что за бред, ты ведь меня сам попросил, про Бонзо начал рассказывать? Судя по всему, никаких срочных обязательств у тебя нет, ежедневник пустой, взял и поехал, может, тебе так и лучше, может, ты убегаешь от чего-то или от кого-то? Да нет. Хотя да, от кресла матери, от издательши, от той женщины в «Алберт Хейне». Но я молчу. Потому что это неправда. Все, что я себе в конце концов позволил, – это положил на ленту разделитель чуть громче, чем нужно. Кажется, это было так давно, а ведь мы только начали.
Дела отлично, говорю я, можешь не беспокоиться.
Постарели мы только, да? – восклицает Леннокс. Тут он прав, мы постарели, а особенно он, потому что я его сорок лет не видел, а за своим старением каждый день наблюдал в зеркале понемногу. Волосы у него поседели и истончились, кожа на подбородке обвисла, он похож на человека, которого искусственно состарили для последней части фильма, то ли гримом, то ли на компьютере. Вот, смотри! Он снимает руку с руля и протягивает в мою сторону, расставив пальцы.
Не трясется, говорю я.
Чего? Я про пятна на руках, взгляни!
Кисти у него действительно в коричневых пятнах.
Я пошел к врачу, думал, это рак кожи. А он мне: что вы, это возрастное.
Он кладет руку обратно на руль и смеется, как будто это смешно. Возрастные пятна! И сила уже не та. Помнишь, как раньше мы целыми днями таскали коробки в архиве? Сейчас-то уже так не получится.
Скажешь тоже, целыми днями. В шахматы еще играли в коридорах, на бывших полицейских ходили смотреть.
Да-да, говорит Леннокс. Но в перерывах нормально так горбатились. А с Йоханом, помнишь, когда за архивами ездили? Туда-сюда по лестнице. Даже представить страшно. Но этого больше и не требуется, слава богу. А ты как? Тоже старый и больной?
Да ничего вроде, говорю я, только иногда в голове какое-то жужжание. Может, от усталости, а может, внутреннее эхо от шороха шин. Не привык я так долго куда-то ехать.
Внутреннее эхо от шороха шин, повторяет Леннокс как под диктовку. Красиво сказано, сразу видно, что ты писатель. Это называется тиннитус. Возрастное.
Нет, говорю я, это как будто жучок в голове, пожужжит и перестанет. Если это и тиннитус, то он ищет место, где бы устроиться.
Я мог бы сказать, что у меня в голове расположилась моя мать в своем кресле, но сравнение с жучком мне больше нравится, так хотя бы объяснять ничего не придется.
Тиннитус ищет место, где бы устроиться, диктует Леннокс, опять поэтическая находка. И как это звучит?
Ну, просто, как я сказал, как жучок. БЗЗЗЗЗЗЗТ, БЗЗЗЗТ, БЗЗЗТ, БЗЗТ, БЗЗЗЗЗЗТ, БЗТ.
Так ведь это Йохан! – восклицает Леннокс. Это Йохан разъезжает у тебя в голове на своей коляске.
Видать, так оно и есть, соглашаюсь я.
Йохан… – говорит Леннокс. Йохан… Он как будто изо всех сил пытается представить его в инвалидной коляске с электроприводом. Именно такой звук был, да? И смотрит вперед, положив руки на руль и задумчиво кивая.
А ведь ты был прав, произносит он через несколько минут молчания.
Что? Когда?
Когда мы с тобой познакомились в архиве и я представился. Тебе послышалось Леннон. Во всяком случае, ты переспросил: Леннон? Ты был прав, это от Леннона. Леннон с иксом на конце. Никак не связано с Энни Леннокс.
Понятно, Леннон с иксом на конце.
Да, говорит он, для пущей загадочности. Изюминки. Остроты. Я когда-то фанател от «Битлов».
Я тоже.
Знаю, произносит Леннокс, мы раньше часто об этом говорили.
Разве? Вообще не помню.
Нет, правда, если я говорю, значит, так оно и есть. Мы с тобой раньше подробно обсуждали «Битлз», и в том числе что мы оба чуть-чуть недотягивали по возрасту. У тебя была старшая сестра, а у меня – старший брат. Я даже помню, где ты был, когда узнал, что Леннон убит. Это было утром, ты еще не встал, и к тебе в комнату зашла мама и сказала, что застрелили кого-то из «Битлз», по радио передавали, только она не уверена, что правильно запомнила имя: Леннен? У тебя тогда на стене висело четыре фотографии из «Белого альбома», и она безошибочно показала: вот этот! Ты не переставал удивляться, что она вот так сразу его опознала.
Леннокс смотрит на меня, потом опять переводит взгляд на дорогу и усмехается. Он запомнил все, что я ему рассказывал давным-давно. Что-то в этом не то. Он всегда и во всем был выше меня. И в шахматах всегда побеждал.
Едем дальше, я вспоминаю, как мама зашла ко мне в комнату; я тогда был без работы, школу бросил, не доучившись, вот и спал до полудня. За пару месяцев до этого она тоже заходила ко мне. Ты что, голышом спишь? – прошипела она тогда, как будто я совершил страшное преступление, которое надо во что бы то ни стало скрыть от властей. А может, в этом была еще и зависть, что я начинаю то, с чем она давно попрощалась. Через месяц я переехал в Амстердам, сестра училась там в университете; один из ее знакомых оставил мне квартиру в сквоте в районе Ост. Оттуда я так никуда больше и не перебирался. В смысле, из Амстера; в сквоте я прожил всего полгода.
Ты что, все забыл? – спрашивает Леннокс, думая, наверное, что видит все по моему лицу. Нет, я не помню только, как тебе об этом рассказывал.
Глава 5
День клонится к вечеру, за спиной уже несколько часов езды по шоссе. Что слева, что справа поля, предприятия, съезды на другие шоссе, с виадуками и развязками. Небо затянуто тучами, все вокруг серое. Приближаемся к границе. Государственная граница – звучит так несовременно, казалось бы, все границы уже должны были перейти в цифру, да и мы сами тоже; хотя кто знает, такие слухи уже ходят. И одновременно с этим границы должны стать важнее, чем несколько десятилетий до этого, и что группы патриотов должны их если и не защищать, то хотя бы охранять, потому что разваливается все, – короче, ожидать можно чего угодно, но пока все выглядит так, как будто мы просто проедем ее, и все, если только за последние несколько часов не произошло что-нибудь, о чем я еще не знаю. Радио молчит, навигатором Леннокс не пользуется, судя по всему, он знает, куда ехать. Выключить планшет? – предлагаю я. А что? – спрашивает Леннокс. Ну, не знаю, я подумал, может, мы на секретном задании? Да уж, звучит по-дурацки, мне сразу же становится стыдно, но, с другой стороны, а как это еще назвать, вот едут куда-то двое шестидесятилетних мужчин, понятно, что не на увеселительную прогулку. Можешь ничего не выключать, говорит Леннокс. Как будто он врач, который видит все насквозь. Значит, нас смогут выследить, замечаю я. Кто? – спрашивает Леннокс. Кто угодно, отвечаю я, у кого доступ есть… Я и сам не знаю, может, доступ есть у самого Леннокса, мне-то откуда знать, я умею только книги писать, да и то не совсем понимаю, как это происходит. Расскажи мне, я до сих пор не знаю, чем мы сейчас занимаемся. Скоро остановимся поужинать, говорит Леннокс, вот тогда и расскажу.
Справа от нас проезжает колонна беспилотных фур. С расстоянием в полметра, надеюсь, у них там что-нибудь случится впереди, чтобы они затормозили все одновременно, я такое только в роликах видел. В паре грузовиков в кабине кто-то есть, остальные водители, наверное, дрыхнут. Казалось бы, на нас должна обрушиться «стена звука» (меня запрограммировали еще в старом мире), но фуры электрические. Скоро закроется последняя школа вождения. Слово «автомобиль» и так всегда значило «самодвижущийся», так что можно сказать, что машины наконец достигли вершины эволюции, долгий век человека за рулем был всего лишь переходной фазой, эпохой несовершенства.
Расскажи что-нибудь, говорит Леннокс.
Чего?
Ты же писатель? Мастер бессюжетного триллера.
И это знает. Хотя это как раз узнать несложно: я пишу без псевдонима.
Мастер бессюжетного триллера, произносит Леннокс уже тише, задумчиво и в то же время с нажимом, как будто мы играем на сцене и он повторяет свою реплику, чтобы напомнить, что сейчас должна идти моя часть текста.
Этот эпитет я не сам себе придумал, говорю я.
Понятно, так и должно быть, отвечает Леннокс, как будто разбирается в этом лучше всех.
Ты не сердишься? – спрашиваю я.
А на что мне сердиться?
Ну, если уж ты знаешь, о чем я пишу, то, наверное, и знаешь, как зовут детектива. Не сердишься, что я взял твое имя?
Леннокс? – спрашивает он. Да зачем же? Может, это как раз дань уважения. Я ж твоих нетленок не читал, читал бы – может, как-то по-другому бы относился. Он на секунду поворачивается ко мне. Леннокс с носом боксера, произносит он, улыбаясь в сторону лобового стекла. Леннокс с носом боксера.
Мне показалось, что это придаст ему суровости, говорю я.
Естественно, соглашается Леннокс. Естественно. Вот только такого сурового носа у него больше нет, верно?
Мы проезжаем мимо промзон, с обеих сторон вдоль дороги стоят складские помещения с металлическими стенами без окон, нигде ничего не происходит, только иногда высоко над пустыми парковками горит фонарь. Бетонные лапы развязок, широкие перекрестки со светофорами, шоссе сужается до двух полос, по бокам вырастают из земли многоэтажные панельки, фасады цвета охры с прямоугольными глазницами окон, за которыми не горит свет. Под некоторыми из окон натянуты веревки, на них сушится посеревшее белье. Небо затянуто, так что кажется, что уже поздно и наступили сумерки. Вдруг откуда-то появляется много людей, город не может справиться с наплывом транспорта, мы еле тащимся, а большую часть времени и вовсе стоим на месте, беспилотных фур нигде не видно, наверное, свернули куда-то.
Леннокс барабанит пальцами по рулю. За окнами многоэтажек то тут, то там зажигается свет, как будто в театр пришли зрители и декорации оживают. То ли на шестом, то ли на седьмом этаже какая-то женщина снимает с веревки белье, рядом с ней стоит ребенок и смотрит на улицу, налево, направо и еще раз налево, как будто в первый раз видит этот пейзаж и удивляется ему. Я оглядываюсь проверить, остается ли свет включенным после того, как мы проехали мимо. Чего смотришь? – спрашивает Леннокс. Я молчу. Метр за метром мы продвигаемся вглубь города. Вдруг опять ускоряемся, дорога переходит в четырехполосную, начинает петлять длинными плавными поворотами; вдалеке стоят серые небоскребы, верхушки которых растворяются в низкой облачности; и вдруг эта панорама исчезает, словно ее вовсе не бывало, и мы опять едем по узким улочкам, вдоль невысоких жилых комплексов и деревьев, роняющих на тротуар свои медные листья. В маленьких магазинчиках на освещенных окнах висят наклейки и плакаты, мы проезжаем мимо школы с оградой из квадратных каменных колонн и черных металлических прутьев, мимо площади с неработающим фонтаном, а потом опять останавливаемся, потому что все стоит. По тротуару, шурша сухими листьями, идут школьницы, кто-то поодиночке, кто-то по три в ряд, занимая всю ширину тротуара, с распущенными волосами. На всех одинаковая школьная форма: зеленые пиджаки, белые рубашки, блестящие черные туфли, вечно спущенные серые гольфы. Они смотрят на экраны и показывают их друг другу, те, кто по одной, идут медленнее, и их обгоняют, но и самым быстрым тройкам приходится время от времени останавливаться, чтобы подтянуть гольф или подождать отставший рюкзак. Вперед себя смотри, говорит Леннокс, ты для них слишком старый. И начинает перечислять знакомые названия, во всяком случае, мне знакома концепция – это придуманные названия вперемешку с настоящими порноклипами, где актрисы одеты как школьницы. Волосы у них обычно заплетены в косички, чтобы моложе выглядеть, но это им не помогает, а лишь придает неестественности, особенно если они еще и веснушек себе подрисуют на щеках и на носу.
Девочки, поток которых все не прекращается (судя по всему, где-то недалеко только что закончились уроки в большой школе для девочек), косичек не носят, они и так молодые, им не хочется выглядеть моложе, они просто возмутительно молоды, и Леннокс прав, но смотрю я не на них, а на их рюкзаки. Они у них все разных цветов, но одной и той же модели, из мягкого и нежного материала, с двумя крючками, за которые их можно повесить на плечи, – сами крючки тоже мягкие, они наполнены и обтянуты той же тканью, из который сшиты сами рюкзаки, но при этом, кажется, укреплены стальной проволокой и заканчиваются тупым металлическим наконечником черного цвета. Эти рюкзаки умеют ползать: если поставить их на землю, они будут ползти за тобой, подтягивая себя за эти крючки, сначала один, потом другой. Большую скорость развить они не могут: девочки замедляются, чтобы расстояние между ними и рюкзаками не слишком увеличивалось; я не в курсе, узнают ли рюкзаки свою хозяйку, или передвигаются просто так, на авось. Каждый раз, когда крюк медленно выдвигается вперед, ткань, которой он обшит, натягивается, а когда крюк вбирается назад, появляются складки; так они и ползут, подобно слепым черепахам, подобно упавшим с дерева ленивцам с парализованными задними лапами. Посмотри, какие рюкзаки, говорю я, и Леннокс поддакивает, не посмотрев, как будто тыщу раз такое видел и мысленно находится в будущем, о котором я могу только догадываться.
Глава 6
Опускается вечер, мы уже добрались до центра, не делового, а старого центра города, где есть гостиницы, рестораны и площади. Идем к отелю, который выбрал Леннокс. Машину он оставил в подземном гараже; я видел, как она опускается в стеклянном лифте, и представил себе огромную трассу, где пацаны с кодами доступа к каждой машине каждую ночь устраивают гонки.
На улице много народу, в воздухе висит какая-то взвесь – мелкие частицы чего-то, что невидимо для глаз, но при этом все-таки как-то проявляется. Может, у меня что-то с глазами, но, может, это такой побочный эффект, следствие какого-то другого, необратимого, но не слишком важного события, потому что не очень важны мы сами. Я еще успел застать постмодернизм (постмодернистские здания нынче защищены законом об охране памятников, как недавно писали в газете), и живем мы сейчас в поствремя, пост что-то там, например, постгуманное, причем слово «гуманный» можно рассматривать в любом значении; антропоцен закончился сразу же, как его открыли, и даже не то чтобы закончился, а был преодолен. Еще немного – и рюкзаки сами будут ползать в школу, а девочкам можно будет оставаться дома. И да, когда я говорил, что о постмодернистских зданиях писали в газете, я имел в виду не газету, конечно, а сообщение на экране, газеты сейчас бывают только «ностальжи», настоящие газеты превратились в названия на экране, названия маленькие и невзрачные; неудивительно, что они так измельчали: когда они поняли, что не могут угнаться за скоростью информационных потоков, то пустили всю свою пробивную самоуверенность, с которой раньше объясняли, как устроен мир, на рекомендации, какие книги ты должен прочитать, какие фильмы отсмотреть, за какими сериалами следить, в каких ресторанах побывать, какие попробовать вина, какие посетить города, какую носить одежду, какие положить полы, какие совершить путешествия – как будто кто-то кричит приказы тебе на ухо, этакий строгий всезнайка и канючащий малыш в одном лице, сражающийся с миром за остатки былой зоны влияния.
Газеты «ностальжи» я иногда читаю, перелистываю их, шурша бумажными листами; приятно держать в руках то, что не меняется ежесекундно, то, что остается тем же, что ты покупал, настоящую газету, настоящую книгу, но в какой-то момент вещей не останется, будут одни лишь пиксели. Я буду скучать по вещам, потому что я сам вещь. В «Кофе Хабе» на Рейнстрат есть газетомат, достаточно вбить любую дату из второй половины двадцатого века – и через десять секунд из щели выкатится газета за тот день, на еще не пожелтевшей, но уже начинающей желтеть бумаге и формата, который сейчас кажется смехотворно большим, но тогда воспринимался совершенно нормальным. Заказываешь кофе, садишься, раскрываешь газету, – и на глазах у тебя выступают слезы. Как раз вчера я прочитал такую, перед тем как идти в «Альберт Хейн», где я почти устроил скандал именно потому, может быть, что только что прочитал эту газету. Не помню, какую я ввел дату, мне пришлось вводить ее заново (выбранная вами дата приходится на воскресенье, сообщила мне газетомашина после первого раза, введите другую дату), но обычно я выбираю восьмидесятые и девяностые годы, когда у меня было много времени, чтобы читать газеты. И вот раскрываешь ее – видишь нереально устаревшую верстку и колонки давно почивших колумнистов, которых все тогда считали страшно умными, – и которые сами себя тоже считали страшно умными, – а почему бы и нет, если все тебя считают таким умным, не пойдешь же ты доказывать всем, что в тебе нет ничего такого уж особенного? – и все эти новости, которые сейчас уже давно не новости, но о которых тогда еще не знали, чем все это закончится, да и сейчас мы по большей части этого не знаем, потому что не знаем, кто эти люди и где находятся эти страны, а рекламные объявления, особенно они, реклама одежды, и автомобилей, и телевизоров, все умерли и все сломалось и испортилось, а если где и существует, то никто не знает, как это чинить, и это не страшно, но от самого факта того, что когда-то все это существовало, иногда сжимается горло. А объявления о кончине, как будто эти люди еще вчера были живы, а рецензии на книги, авторы которых рассчитывали на переиздание, весь этот мир когда-то еще принадлежал нам, но его больше нет, даже этих забытых писателей хочется прижать к груди, вместе с колумнистами, одеждой, автомобилями, телевизорами и усопшими. А что пришло на их место? Нечто, что принадлежит не нам, но другим. Повсюду можно увидеть людей за пятьдесят, со слезами на глазах читающих на террасах старые газеты, часто кто-нибудь уже через несколько минут в гневе комкает и отшвыривает газету, ну да, себя я тоже заставал за этим занятием, я и сам так делал, взять хотя бы вчера, потому что все это мне слишком живо напомнило часы, которые я провел в газетном фонде архива после того, как Команда «А» развалилась, ностальгия получилась двойной, ностальгия в квадрате, и в тот момент это было невыносимо. Как и в любой другой момент. И я ногой отбросил скомканную газету, и пошел в «Альберт Хейн», и чуть не устроил скандал, и с покупками в пакете отправился домой, и пришел домой, и разобрал покупки, и сел в кресло своей матери, БЗЗЗТ, БЗЗТ, БЗТ, БЗЗЗЗТ. А потом позвонил Леннокс, и вот сейчас я с ним еду, вроде в монастырь, а вроде и нет. Сейчас мы, кажется, восстановили все события, или я опять что-то забыл?
Глава 7
Я отвлекся и не заметил, как и куда, но мы пришли, Леннокс толкает стеклянную дверь, мы в гостинице, где, наверное, и переночуем. За стойкой регистрации темно, как будто где-то перегорела лампочка. – Настоящее имя писать? – спрашиваю я перед тем, как вводить данные на грудиатуре робота-регистратора. Ну да, отвечает Леннокс, если только ты не хочешь побыть кем-то другим, но сейчас, наверное, уже поздно. Поздно? Да, сколько тебе сейчас, шестьдесят? А, вот ты о чем. Робот-регистратор улыбается, каждые несколько секунд он натягивает приветливую гримасу, выражающую терпеливую иронию, но это моя собственная интерпретация, это ведь всего лишь прибор, давайте не будем об этом забывать. А что наверняка, так это что он, как пить дать, ведет запись всего, что происходит вокруг, включая мой вопрос, писать ли настоящее имя, так что теперь уже точно нет смысла придумывать новое. Я набираю свое имя. Я уже не в первый раз заселяюсь в гостиницу при помощи такого робота и знаю, что это прибор, но все равно процесс введения моих данных у него на груди остается на удивление интимным. Было бы неплохо, если бы при нажатии определенного сочетания клавиш робот издавал легкий вздох наслаждения, но это слишком фривольно, времена сейчас не те, может оказаться, что это подпадает под понятие харассмента, и в случае безответственного использования подобных комбинаций тебя арестуют. Спасибо, говорит робот. Называет меня по имени, которое я только что впечатал и которое и есть мое имя, вот ваша ключ-карта. Он протягивает мне свою бледную руку, как будто просит милостыню, из щели в запястье выдвигается карточка и падает ему в ладонь. Щель выглядит какой-то несчастной, как будто это незажившая рана от попытки самоубийства – как будто роботов уже сейчас не устраивает этот мир, ведь такая щель есть у каждого из них. Мне всегда хотелось сказать одному из них, что резать нужно вдоль, а не поперек, так кровь вытекает быстрее, но я молчу: легко может оказаться, что они ответят, что у них нет крови, этим нейтральным тоном, за которым скрывается бездна жестоких насмешек и желчного сарказма, а то еще могут попросить меня закатать рукав, сказав: да, спасибо, а теперь второй, и, склонив задумчиво голову, покивают, как будто так они и думали; с ними не поймешь, сколько всего они о тебе знают, после того как ты ввел свое имя. Единственное, на что можно надеяться, так это что им пофиг, а если нет, то всегда можно что-то придумать; я как-то работал в кафе, так сколько раз там в раковине лежало битое стекло, – но чем это я занят, мысленной защитой от прибора?
Пожалуйста, возьмите карту, говорит робот, пожалуйста, возьмите карту. Звучит настойчиво, как будто у него сейчас сведет руку. Я беру карточку. Вот сейчас бы ему надо было облегченно вздохнуть, но они так не запрограммированы, повторюсь еще раз: в принципе, это простые аппараты, а насмешка и сарказм только у меня в голове.
Через полчаса мы сидим в ресторане, который выбрал Леннокс. Это маленький итальянский ресторан, скатерти на столах, как и полагается, в красно-белую клетку, но они из клеенки. Не все столы заняты, через несколько столиков от нас сидит молодая семья, во всяком случае, я вижу мужчину, женщину и мальчика лет четырех, может быть, конечно, и по-другому: мальчик пригласил свою няню с бойфрендом в ресторан на пиццу и бокал красного вина, но будем все же пока исходить из того, что это семья. И после того как им принесли еду (и верно, пиццу), они складывают руки у груди и молятся, не только взрослые, но и мальчик, очень проникновенно, как умеют только дети, потому что иначе они не умеют. Пока верят, во всяком случае, но кто слышал о разуверившихся четырехлетках, они еще слишком маленькие, со мной это случилось намного позже. Они серьезно относятся к делу, их молитва длится дольше, чем господи-благослови-эту-трапезу-аминь, чего можно было бы ожидать от верующих, ужинающих не дома; и как же все-таки странно видеть людей, которые верят в то, от чего ты отказался кучу лет назад. Что с ними не так, они что, еще не слышали великую новость? Мне интересно, какую молитву они произносят – Где многим горек хлеб, Господь, там Ты кормишь нас досыта, – но эта молитва устарела уже тогда, когда ее произносил отец, к тому же вряд ли это наши соотечественники. Отец всегда молился вслух, до и после еды, а потом перестал. Почему – я так никогда и не узнал; может, он решил, что мы с сестрой уже слишком большие и что больше не надо нас учить, как это делается; и с тех пор мы молились в тишине, мать не стала брать эту обязанность на себя, она, конечно же, считала, что не сможет, она считала про себя, что ничего не может; а так от нее ничего и не требовалось, и никто ее не оценивал, она даже обходилась без списков покупок, чтобы никто не смеялся над ее почерком. Она полагала, что у других все получается лучше, и думала так не на пустом месте – за несколько лет до того, как у нее началась деменция, она рассказала, что ей ответила подруга на новость о том, что она обручилась с человеком, который потом станет моим отцом: ты за него выходишь? Эти его саркастические замечания… я бы не выдержала.
Семья закончила молиться, отец, мать и сын посмотрели друг на друга, как бы желая убедиться, что все на месте; и это мне тоже знакомо, очень-очень, этот непременный послемолитвенный взгляд, и, видя его, я понимаю, что он связан со стыдом, что важно не посмотреть, не убежал ли кто, а взгляд этот как бы упрашивает: ты ведь тоже сидел с закрытыми глазами, ты ведь не видел, как я молился? Кажется, это хорошие люди, я бы хотел подойти к ним и тихо объяснить им, что пора уже прекратить, хватит с них этой веры, этого Бога, что так будет лучше для всех и особенно для ребенка. Честно, отходите от этого, заканчивайте уже, я тоже не всеведущ, но если Бог и существует, то он родился из сбившихся в сгусток обрывков мыслей, которые принадлежали людям, жившим задолго до нас, и, может быть, наши мысли из этого сгустка пора уже вытащить, чтобы сгусток стал поменьше. Но зачем к ним приставать? Когда у тебя есть Бог, с жизнью можно справиться, как бы абсурдно это ни выглядело, потому что живешь ты тогда в другом, стабильном мире. И, наблюдая за тем, как они разрезают пиццу (мужчина помогает мальчику и перебрасывает половину его пиццы на свою тарелку), я чувствую удивительное умиротворение. Во мне что-то появилось, а вернее, что-то исчезло: ушел гнев, я больше не злюсь. Когда я дома, подводное течение постоянного раздражения всегда со мной, а сейчас оно пропало, будто привязано к определенному месту. Гнев уступил место легкому нервному возбуждению, в котором нет ничего неприятного, оно скорее почти что успокаивает, потому что это возбуждение от перемены мест. Куда мы едем, что именно произошло с Бонзо? Эти вопросы не приносят беспокойства, потому что я не один. Большую часть жизни я все делал один, а так не должно быть, не для этого мы живем на земле. Думаю, пока лучше ничего не спрашивать у Леннокса, пусть все будет как есть, потом узнаю.
Хочешь спросить, чем мы занимаемся, да? – говорит Леннокс. У тебя все на лице написано. Ну что ж, расскажу тебе, чем мы занимаемся: в данный момент мы сидим друг напротив друга в ресторанчике, надеюсь, тут не слишком дорого, если честно, я не посмотрел на цены, когда делал заказ.
Я даже и не заметил, что он уже сделал заказ, но, действительно, вот еду уже несут, перед нами расставляют тарелки, и я уже ничего не спрашиваю, а начинаю есть.
Глава 8
Веди меня – вот какое послание исходит от меня в мир. Поэтому и не спрашиваю о деталях поездки, поэтому не удивляюсь, что Леннокс заказал еду на нас обоих, – хотя нет, этому удивляюсь. Он заказал нам одно и то же, равиоли и салат, может быть, ему нравится симметрия во всем; раньше я этого не замечал, но люди же меняются. Веди меня и заказывай за меня. Мне стыдно, но это нестрашно, к стыду я привык. Я знаю свое место, представить только, если бы я взял с собой Леннокса, не рассказав ему подробно, куда мы едем и что мы будем делать, когда наконец доедем, – это просто невозможно. Так что давайте придерживаться достоверного сценария: я сижу напротив Леннокса за ужином в итальянском ресторане и Леннокс главный. Расположились мы у окна, и, подняв голову, я вижу узкую темную улицу, едва освещенную несколькими старомодными фонарями.
Один из домов на той стороне улицы выкрашен зеленой флуоресцентной краской, от него исходит красивое теплое свечение, как от ручки настройки у старинных ламповых радиоприемников. Вообще-то, мне достаточно просто смотреть. Ведите меня куда угодно, главное, чтобы мне можно было все рассматривать, хочется сказать это кому-нибудь, но никого нет. Ну, есть эти поедающие пиццу христиане, но с ними я не знаком, и есть еще Леннокс, но его я сорок лет не видел, а с этим новым носом он все-таки как будто не совсем он. Мне не хватает Коленбрандера – это я знаю наверняка – но к нему уже не попасть. Лет через пять после того, как я в последний раз сидел у него в кабинете лицом к лицу, я увидел в газете объявление о его смерти, сейчас уже почти тридцать лет прошло. Он не был всемогущим Господом, но ошибочно считать, что нам нужен всемогущий Господь, чтобы прощать наши грехи, нам нужен бог, который бы был на нашей стороне и просто разгонял наши грехи руками, маленький такой бог, да просто человек, и им-то и был Коленбрандер. Хочу, чтобы он жил в этом светящемся зеленом доме через дорогу, а я бы встал, перешел улицу и позвонил в дверь, а он бы открыл, а лучше даже не он сам, и я бы прошел в гостиную, большую, просторную и освещенную двумя красивыми напольными лампами в правильных местах, Коленбрандер бы сложил газету или закрыл журнал, встал и пожал мне руку и спросил бы, как у меня дела; всеведущим ему быть не обязательно, об этом я только что говорил, не нужно этого всего, главное, чтобы он был на моей стороне, не заставляя меня, чтобы я был на его стороне: эта постоянная потребность в пропорциональности, в том, чтобы идти друг другу навстречу, этого тоже не нужно; если хочешь, чтобы тебя вели, самому вести не надо, никто не попросит этого от тебя. Может, Леннокс – это бог, на милость которого я сдался? А как же тогда Бонзо? Не надо о нем забывать; как только я спрошу, чем мы занимаемся, речь пойдет о Бонзо, который до того, как стать Бонзо, был Де Мейстером. Де Мейстер был нашим общим богом, он всем показал, как надо, когда, стоя перед окном общежития, схватил за бедра Е5.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?