Текст книги "Метафизика целого и части"
Автор книги: Роман Шорин
Жанр: Философия, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Когда «что» важнее, чем «как»
Поскольку средства коммуникации ненадежны в силу ненадежности самой коммуникации, да и переселить из одной головы в другую можно разве что последние сплетни (сущностное передавать не надо: если оно есть во мне, у него есть прямой доступ и ко всем, кто рядом со мной), мы можем слышать от ближних заявления наподобие следующего: «Не так важно, ЧТО ты сказал, куда важнее, КАК ты сказал это».
Однако в случае с бытием все обстоит наоборот: неважно «как», важно «что».
К примеру, кому-то грустно. Но что есть эта грусть, если не то, КАК в данном случае проявляется бытие? Вы бы хотели причаститься к бытию через радость? Стало быть, для вас важна форма – то, как бытие проявлено. Но подобно тому, как нет формы у бесконечного, нет ее и у бытия. Форма однозначно важна, если мы имеем дело с тем, что имеет пределы. Но если мы «имеем дело» с беспредельным, совершенно неважно, каким образом – через грусть или через радость.
Допустим, кто-то радуется, потому что тот, кого он любит, находится рядом. Допустим, кто-то грустит, потому что с тем, кого любит, разлучен. Но разве эти радость и грусть не два способа любовь испытывать, проживать? Что такое страдание от разлуки с любимым и радость, связанная с его присутствием, как не два проявления одного и того же? В обоих случаях проявляется то, как дорог тебе этот человек. Твоя к нему любовь.
«И все-таки переживание любви в виде радости по случаю того, что любимый человек – рядом, лучше грусти, вызванной отсутствием любимого существа поблизости». Спорить с этим тяжело. Однако возможно. Если я из способов, какими проявляется моя любовь к кому-то, выбираю наиболее для себя комфортный, то я в этот момент занят больше собой, нежели тем, кого будто бы люблю.
Есть люди, о любви мечтающие. «Пусть в мою жизнь придет любовь!» – буквально заклинают иные из нас. Однако предложи им любовь в форме боли, они сразу запротестуют: нет, не об этом были их мечты. Но разве не десятое дело «как», если происходящее – любовь?
Мы имеем два состояния. И через одно, и через другое проявляет себя любовь. А это, в сущности, единственное, что важно. Если через какое-то из них любовь не проявляется, тогда действительно предпочтительней другое – то, в котором любовь присутствует. Конечно, гедонистическое начало в нас может противиться тому, что бытие или любовь приобщают нас к себе в том числе через боль или тяготы. Да и с точки зрения культурных клише это непривычно.
«Непривычно – это ладно. Это еще и тяжело – любить через страдание». Лучше сказать, этот вариант любви взрослее. Жизни в удовольствиях явно недостает зрелости, тогда как в неотвергаемом, проживаемом страдании проявляют себя и мужество, и сила, и достоинство, и глубина. Да и сама любовь через него подчас раскрывается полнее. Любовь как боль еще и более созвучна с нашей смертной земной долей и куда менее надуманна по сравнению с картинами безоблачных идиллий. В безудержном счастье заложена такая степень слепоты, что предаваться ему могут лишь одномерные, плоские существа. Зато любовное страдание, напротив, наделяет объемом, то есть превращает человека действительно в человека.
К тому же даже в самой тяжелой душевной боли, если она оказывается проявлением любви, пусть подспудно, но содержится и радость – неочевидная на беглый взгляд, зато очень и очень основательная.
Любовь не была бы любовью и не имела бы такого сверхзначения, если бы не воплощала собой преодоление фрагментарности, другими словами, не утверждала бы цельности как правды – как того, что только и может претендовать на статус реальности. В этом смысле тоже абсолютно все равно, каким образом это утверждение цельности проявилось – перефразируя поговорку, от цельности цельности не ищут.
Жаркий летний день, жужжание насекомых, буйство флоры. Свирепая февральская метель. Что это, как не две крайности одной природы, равнозначные с точки зрения ее экспрессии? В обоих случаях она показывает свой норов, свои удивительные возможности. Наконец, в обоих случаях что-то есть, что-то происходит. А всегда, когда происходит хоть что-то, происходит и бытие как таковое. И всегда, когда есть хоть что-то, за ним стоит, из-за него выглядывает, проступает и перетягивает на себя взгляд бесконечное, которое, раз уж оно бесконечно, ни за чем не стоит, ни из-за чьей спины не выглядывает и ничьего взгляда к себе не приковывает, оказываясь всем, что есть. Как только бесконечное проглянуло сквозь что-то конечное, наша фокусировка смещается. Ведь коль скоро есть бесконечное, никакого параллельного с ним конечного, разумеется, нет.
Определить одно из сопоставленных выше времен года как более предпочтительное можно только условно. Скажем, относительно теплокровного существа. Но для подлинного созерцателя или художника каждый из сюжетов равно достоин внимания или запечатления. Каждый из сюжетов дает пищу для вдохновения, служит его источником.
Через радость, печаль мы одинаково соприкасаемся с бытием, которое слишком (до бесконечности) огромно, чтобы обращать внимание еще и на то, КАК бытие пришло с нами в соприкосновение; которое слишком огромно, чтобы с ним было кому соприкасаться. Какая разница, весело тебе или грустно, если вдруг оказалось, что никакого тебя и нет, если все места заняты чем-то таким, чему тесно в любых границах?
Да, с точки зрения существа, которому приятней радоваться, чем печалиться, первое лучше, нежели второе. Но зачем идти у этого существа на поводу? Тем более если это существо имеет существенные расхождения с реальностью. Не отбросить ли в сторону это стремление к приятности, превращающее единое – в разное, случайное – в значимое, объективно равнозначное – в хорошее и плохое, прекрасное и ужасное? Стоит ли учитывать капризы этого мимолетного существа, коль скоро потакание им отворачивает от действительно достойного, непреходящего зрелища – жизни как таковой, не ассоциированной ни с кем и ни с чем конкретно; жизни, которая больше, чем зрелище, поскольку зритель зрелища тоже живой, а значит то, что он видит, не вся жизнь.
Кто отвлекся от своей ограниченности (в силу которой ему предпочтительны тепло либо, наоборот, холод), тому явно будет безразлично, КАК проявляется бытие; его захватывает не способ выражения, а выражаемое, потому как ничего кроме него нет – в том числе каких-то там способов выражения.
Возможно, у кого-то судьба сложилась так, что ему больше выпадали поводы грустить, в то время как его соседу – поводы веселиться; ну так что же? Они, условно говоря, оба ели одну пищу. Коль скоро речь идет о такой «пище», как бытие, дело вовсе не в оттенках вкуса. Неважно, какой кусочек ты отщипнул, важно, что в этом кусочке оно, бытие, есть. А оно есть в каждом кусочке. Более того, никаких кусочков нет, все кусочки – одно. Начинаясь как сладкое или горькое, бытие уже в то же мгновение превращает сладость или горечь в фикцию, ничтожнейший факт, никчемное обстоятельство.
И в страдании, и в удовольствии важно именно то, что они имеют отношение к бытию, а не мимолетные, условные ощущения приятности или неприятности. Жалеть о том, что в твоей жизни было мало удовольствий, можно лишь в том случае, если бы только через удовольствие проявлялось бытие. Но оно проявляется через все: через любое состояние, любую эмоцию, всякий опыт. Через любой акт зрения, слуха, обоняния, осязания. Когда мы смотрим на ледяную пустыню замерзшего озера или когда видим залитое солнцем зеленое поле – в обоих случаях обнаруживает себя бездонное и неисчерпаемое, единственное и единое. Ради единения с которым, собственно, и стремятся увидеть, услышать – воспринять – нечто приятное или веселящее, в то время как единение с ним возможно через всякое видение, слышание и иное восприятие, а потому стремиться совершенно никуда не нужно, поскольку вот прямо сейчас ты что-то видишь, слышишь, воспринимаешь. Разве, что, пожалуй, лучше не находиться в четырех стенах.
Представим, что есть кто-то бесконечно нам близкий и дорогой, но мы с ним в разлуке, причем в очень долгой разлуке, когда даже не знаем, где он и жив ли вообще. И вот оказалось возможным получить от него сигнал. И, допустим, нас неким образом извещают, что этот сигнал будет в виде острого приступа зубной боли. Мы садимся, ждем. Некоторое время ничего не происходит, но затем вдруг в районе верхней челюсти справа нас пронзает сильная боль. И мы радуемся этой боли как самому приятному из ощущений.
А ведь вообще-то, всякое настроение, всякое состояние, которое к нам приходит, на нас накатывает, – это тот же самый сигнал от бытия; и вовсе даже не сигнал, а просто его, бытия, присутствие в качестве единственного, что есть.
В случае с бытием «что» важнее «как». Данный посыл нуждается если не в замене, то в исправлении. Ведь когда уж точно неважно «как»? Когда «как» можно не брать в расчет, словно его и нет? В случаях, когда отсутствует и «что». К примеру, неважно, как обстоит ничто. Все равно как, потому что ничего и нет. С бытием – сходный сюжет. Потому и неважно, КАК проявлено бытие, что бытие больше, чем любое «что-то» или «нечто». Безграничное и воплощающее собой полноту не является «чем-то», а потому без разницы, как, в какой форме оно выступает. Тем более, что оно и не выступает ни в какой из форм. Всему негде выступать чем-то (в том числе всем).
Неважно, что есть, когда то, что есть, – всё, что есть. А если неважно «что», то и подавно неважно «как».
Неважно «как», когда «что» перевешивает; но перевешивает «как» только такое «что», которое, скорее, ближе к ничто, точнее к «не чему-то». Если «что» важнее «как», так только оттого, что никакое оно не «что»…
Кому достаются лавры
Поговорим о славе. О том, на что от нее рассчитывают, когда к ней стремятся, и почему эти расчеты напрасны.
Сразу поставим вопрос ребром: какой должна быть слава, устраивающая даже самого тщеславного человека? Наверное, такой, которая на века, и чтобы быть в почете у как можно большего числа людей.
Однако вообразим следующую ситуацию: человека, скажем автора произведения, действительно вспоминают на протяжении веков, каждый день и множество людей, но, правда, не сохранилось ни одной его фотографии. Или, скажем, до потомков дошла его фамилия, но вот имя потерялось. Или не осталось даже ни имени, ни фамилии, а только прозвище, да и то данное позднее, после его смерти.
Предположим, он написал книгу и она сохранилась, однако имя автора не уцелело. И его назвали, скажем, Грозный, потому как основная интонация его произведений была довольно-таки суровой.
Теперь представим, что автор после смерти оказался на небесах и оттуда взирает на продолжающуюся историю человечества. И видит, в частности, как люди из века в век ежедневно вспоминают какого-то Грозного, цитируют его книгу, восхищаются ею. Будет ли этот небожитель чувствовать, что говорят именно о нем? На первый взгляд – да, однако на деле все не так очевидно.
Ведь он – Петр Петрович Петров, при жизни Грозным его не называл никто. Да, книгу, которую теперь подписывают Грозным, написал двести лет назад он, Петров. Но разве в его адрес раздаются дифирамбы? Они раздаются в адрес Грозного. Хвалебные слова уходят по направлению к Грозному, пусть это всего лишь выдуманное лицо, но они не уходят по направлению к Петрову.
Книгу написал Петров, Петр Петрович Петров, если уж блюсти точность. Но его ли – родившегося в таком-то году в таком-то городе, учившегося там-то и умершего тогда-то – чествуют, когда чествуют автора написанной им книги, коль скоро сведений о ее авторе у потомков нет практически никаких? Они чествуют некоего Грозного.
Разовьем ситуацию дальше. Допустим, рукопись Петрова выдал за свою другой человек. Допустим, Грозный – это действительно жившее на свете лицо. Иван Иванович Грозный. Так вот, когда потомки превозносят родившегося там-то и тогда-то и умершего тогда-то и там-то Грозного, то Петр Петрович, глядящий на все это с небес, по идее должен переживать досаду, а отнюдь не чувствовать себя признанным, оцененным и т. п. Ведь пускай книгу написал он, лавры достались другому человеку.
Но что, что должно сохраниться от Петра Петровича для потомков, чтобы их восхищение доставалось именно ему? Наверное, его подробная биография, его фотографии в разные периоды жизни, сведения о том, как он одевался, чем питался, сколько часов спал, кого любил, какой пастой чистил зубы. Или про пасту лишнее? Но ведь чем полнее картина, тем гарантированнее слава будет относиться именно к Петрову. Если упущена хоть одна деталь, есть риск, что Петр Петрович не сможет ощутить, будто восхищение потомков всякий раз относится именно к нему.
Но ведь это невозможно! Не то что потомки – даже современники не знают о ком бы то ни было всего. А из этого следует почти что убийственный вывод: когда кто-то восхищается, допустим, мной как автором таких-то строк, он восхищается кем-то другим.
Перед моими глазами – фото писателя Джойса. Но точно ли, глядя на это лицо, я смотрю именно на Джойса? Ведь даже между внешностью и ее обладателем – огромная дистанция. «Великий роман, молодец автор», – похвалил я Джойса за «Улисса». Но кого я похвалил? Хотя о Джойсе известно достаточно много, все равно я хвалю не конкретного имярека, а явление в литературе.
Продолжим разработку гипотетических сценариев, чтобы вникнуть в вопрос еще глубже. Предположим, человек, написавший книгу, взял псевдоним. Книга издана и произвела большой фурор. Еще при жизни автора. Вышла она, правда, в другой стране (доводим ситуацию до крайности, чтобы проблема была максимально выпуклой). На родине автора такого текста не напечатали бы ни за что. И он просто послал его за границу, не указав обратного адреса – вообще ничего о себе не указав. И вот он наблюдает по доходящим до него обрывочным сообщениям, как там, в другом мире, его книга пользуется невероятным успехом.
Между тем соотечественники ничего не подозревают. Скажем, сосед автора книги считает его неудачником и бездельником. Он же не знает, что тот написал книгу, получившую признание. Так каким чувствовать себя писателю – оцененным или неоцененным?
«Не имеет значения мнение невежественного соседа, коль скоро есть положительная рецензия литературоведа Семенова». Хороший довод! И правильный. Мнением некомпетентного человека вполне можно и даже нужно пренебречь. Но, опять же, всего лишь один хвалебный отзыв – это достаточное признание? Или таких семеновых должно быть больше? Сколько? Не меньше десяти? Или не меньше сотни?
Впрочем, вернемся к более простому вопросу. Итак, моя книга пользуется популярностью, однако никто кроме меня не знает, что написал ее именно я. Устроит ли такое положение тщеславного человека? Очевидно, нет. Ведь тщеславный – это, другими словами, мечтающий о славе. Однако коль скоро он, по сути, пропадает в безвестности, успех одной лишь книги, к которому не присовокуплено еще и успеха ее автора – это явно не то, на что он рассчитывал.
Кстати говоря, а кого бы вполне устроил такой вариант – когда признание получил один лишь текст, но не его настоящий, конкретный, живущий по такому-то адресу автор?
Таковыми видятся как минимум двое. Скажем, кому-то нет дела до массового признания, до шумихи и т. п. Ему достаточно просто знать, что он – гений. И успех его книги, пусть и изданной под псевдонимом, помог бы ему в этом удостовериться. Впрочем, такой человек – из одного ряда со своим тщеславным собратом: у обоих – гипертрофированное «эго», или, выражаясь медицинским языком, мания величия.
Однако есть и принципиально другой типаж, на котором стоит задержаться подольше. Довольствоваться успехом одной лишь своей книги, не сопровождаемым заодно и успехом ее автора, мог бы тот, кому важнее, нежели он сам, выраженные в сочинении идеи, запечатленные в нем истории. Он будет рад тому, что получила признание истина, выяснению которой он себя посвятил; что не пропали мысль или образ, удивительная история или незаурядный сюжет, что люди с ними знакомятся, что они в них, читателей, проникают.
Такой автор, безусловно, заслуживает того, чтобы ему уделили особое внимание. Но это как-нибудь в другой раз, а сейчас мы уделим внимание несколько иному моменту: оказывается, мы именно таким видим автора книги, которая нам действительно понравилась.
Допустим, мы читаем книгу и восхищаемся тем, как автор выразил ту или иную мысль. В этот момент мы видим в нем того, кто оказался заворожен этой мыслью самой по себе. Мы заранее относимся к автору, чье произведение позволило нам соприкоснуться с неким миром смысла и гармонии и потому произвело в нас движение души, как к тому, кто, так же как и мы, оказался этим миром смысла взволнован и потрясен. Всякого, кто позволил нам прикоснуться к прекрасному, мы априори рассматриваем в качестве сделавшего это бескорыстно. В том, кто помог очиститься нашей душе, мы не можем не видеть чистую душу.
В своем восхищении автором мы, выходит, начисто игнорируем того в нем, кто мог бы радоваться нашему им восхищению. Мы уверены, что он создавал красоту ради красоты, утверждал правду ради правды, пренебрегая собой – в частности, тем, кто мог бы заслужить славу и радоваться своей славе. И мы, восхищаясь им именно за это, также игнорируем в своем восхищении того его, от которого он отказался. Когда мы испытываем благодарность к человеку, сделавшему нам что-то хорошее, мы благодарим его именно за то, что ради нас он отвлекся от своего «я». «Молодец, что тебе не нужна слава», – слышится в числе прочего в такой благодарности.
Воздавая кому-то хвалу за выраженную мысль, мы хвалим его за самоотдачу по отношению ней, даже если в действительности он, допустим, исходил из меркантильных соображений. В любом случае наша похвала не обращена к нему как преследовавшему личный интерес, например добивавшемуся славы. Благодаря человека и почитая его, мы – вот это да! – полагаем его тем, кто ни в какой славе не нуждается. Мы вообще видим в нем не человека с такими-то потребностями, а некое неуязвимое существо, каковое только и способно внимать истине или красоте ради них же, и каковому для себя, стало быть, ничего не надо. Кому бы мы – в качестве современников или потомков – ни воздавали почести, нам нет до него никакого дела – до него, как до потребителя славы или признания. Нам никогда нет дела до того, кто со сладким чувством удовлетворения мог бы сказать себе: «Ну наконец-то я признан, можно почивать на лаврах».
Да, есть люди, которым важно, как выглядел тот или иной автор, где жил, во что одевался и т. д. Так называемые поклонники, фанаты. Обратная сторона столь активного интереса к персоне состоит в поверхностном внимании к ее творчеству. Правило действует в обе стороны: если меня действительно увлекло содержание книги, я, безусловно, благодарен ее автору, однако мне все равно, насколько он красив лицом, каковы обстоятельства его семейной жизни и т. д. Мне он близок как человек, думавший похожим со мной образом, и только в те моменты, когда он так думал. В минуты, когда он, скажем, мечтал о славе или чистил зубы, он мне неинтересен, и я такого его просто-напросто избегаю.
Если бы стоял выбор: сохранить фото талантливого писателя или тетрадь его записей, то всякий здоровый потомок, конечно же, выбрал бы второе. Мысли, образы, поведанная им история, угол или ракурс, с которого он смотрел на жизнь, – вот что в нем ценно. Разумеется, славолюбца расстроило бы такое решение: он-то, конечно, мечтал, чтобы мы отвлеклись от его сочинений и наконец пригляделись непосредственно к нему. Своими сочинениями он хотел привлечь внимание к себе, отдельному от своих текстов. Однако нас, благодарных читателей, он интересует всего лишь как тот, кто связан с ними неразрывным образом. Нас интересует исключительно тот, кто существовал в момент их сочинения. Отдельный от творческого акта субъект, обособленное и условное существование, жаждущее обращенных к нему восхищенных взоров, оставляет нас равнодушными.
Как выглядит властитель наших дум, написавший замечательную книгу? Показали фотокарточку. «А, вот как, оказывается; ну ладно». В принципе, это мелочи, частности. Выглядел бы иначе, ничего бы не поменялось. Только и нужно это лицо, чтобы отличать его от других. Или для каких-то еще, но столь же технических потребностей. «Как мелочи, как частности?!» – обомлел бы жаждущий славы. «Важнее ваши мысли (образы)». «Как мысли, как образы?! Да забудьте вы про это! Обратите свои взоры на меня, вот он я – смотрите, восхищайтесь именно мной!» – так разоблачает себя тщеславный автор. Однако восхищаться некем. Взятым отдельно от мыслей, чувств или поступков, восхищаться некем. Никого не заставить восхищаться кем-то как голым «я».
Стоит заметить, что поверхностные фанаты – не совсем та аудитория, на которую рассчитывает человеческое тщеславие. Их пустота слишком очевидна, чтобы воспринимать таких почитателей всерьез. Поэтому тщеславный автор рассчитывает на признание, что называется, подлинных ценителей таланта. Увы, но даже если такой ценитель придет к его могиле, то уж, во всяком случае, не для того, чтобы поклониться тому, кто мог бы обрадоваться такому вниманию. Подлинный ценитель придет к нему как к герою, которому все равно, воздадут ему почести или нет, имеется ли солидная надгробная плита над его прахом или там простой деревянный крест. Возможно, ценитель ошибается на этот счет. Возможно, автор вовсе не был героем, интересующимся истиной исключительно самой по себе. Возможно, все, что он делал, он делал ради славы. Но даже если, придя на его могилу, мы всего-навсего поддались на обман, наши внимание и восхищение все равно достаются не той персоне, что грезила о славе, а совсем другому. По большому счету, вообще не человеку.
«Я ценю тебя, как бы ты ни выглядел» – что значит это наше чувство по отношению к автору запавшей нам в душу книги? То, что мы видим в нем уже не конкретного человека с такими-то индивидуальными особенностями и даже не особое существо, но того, кого как бы и нет, кто образовал единство с содержанием своего текста и существует как его продолжение. «Я ценю тебя, кем бы ты ни был» – что может быть страшнее этих слов для всякой тщеславной личности? Ведь за ними стоит не что иное, как пренебрежение к отдельности по имени «я».
«Спасибо тебе за роман! Спасибо, что проникся этой удивительной историей, позволив и нам, читателям, проникнуться ею. Спасибо за написанную музыку, она и правда прекрасна. Как хорошо, что ты услышал ее и дал ей пролиться». Впрочем, если роман или симфония были бы по-настоящему великими, мы бы вообще не давали им оценок, мы бы приобщились к их цельности и нам бы уже не было дела ни до самих себя, ни, соответственно, до их авторов, которых у цельности и не должно быть. Раз уж на то пошло, идеальное произведение не имеет автора. Про него не скажешь и того даже, что его творит сама жизнь или что оно творит само себя, – данные выражения представляют собой не что иное как протаскивание с черного хода все той же идеи авторства.
По большому счету, кто по-настоящему сможет оценить, присутствует ли в таком-то произведении что-то подлинное или истинное? Тот, для кого только истина и есть. Но от такого явно не дождешься комплиментов и почестей. Чтобы сделать комплимент, ему нужно отвлечься от истины, перестать воспринимать ее всем, что есть. Однако в таком случае он тут же превратится в некомпетентное лицо, чьи комплименты ничего не стоят.
Допустим, я выразил кое-какие мысли. Но за историю людского племени что-то подобное непременно приходило в несколько, во много голов. И если хвалят за эту мысль, то это уже похвала не только в мой адрес. Это хвалят всех, кому она приходила в голову. Я не могу отнести такую похвалу только на свой счет. По сути, это хвалят каждого думающего человека. За вычетом дураков, которых даже в расчет брать не стоит, хвалят всех. Хваля, всегда хвалят всех, если уж на то пошло. И потом: чем глубже мысль, тем меньше поводов отвлекаться на постороннее. В том числе на автора. За действительно важное не хвалят. Потому что рядом с ним никого нет. Как, например, никого нет рядом с истиной или красотой, взятыми в своей полноте.
В общем, мечтая о славе, не ведают, чего хотят. И никогда не получат от нее того, на что надеются. Во всяком случае, нет славы как достающейся кому-то.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?