Текст книги "Сказки из подполья"
Автор книги: Руслан Нурушев
Жанр: Драматургия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 8 страниц)
XIII
…Я сидел на берегу, – речушка была небольшой, но быстрой, бравшей начало в горах. Река ворчала, шумела, фыркала, а я смотрел на заходящее солнце. Оно было сегодня необычным: огромное, словно распухшее от старости, занявшее половину небосвода, и самое странное, что на багровом диске отчетливо виднелись трещинки, как на лопнувшей яичной скорлупе. Что ж, наверно, недолго ему еще светить миру, – оно стало слишком старо, старо как мир, а он бился в агонии заката. И голос внутри шептал, что завтра, может, рассвета и не будет, но это будет завтра. Не знаю, почему так казалось, – может, потому, что хочу этого, – разве этого мало?
После восхода луны начался дождь, но сегодня всё было необычным: в какой-то момент я увидел, что он замер. Я сидел на прибрежном склоне, обхватив колени, закрыв глаза, подставляя лицо дождю, – мне нравилось, как капли скатываются прохладными струйками по щекам, лбу, волосам, оставляя мокрые дорожки, но потом всё прекратилось. Кончился? Я открыл глаза и – удивленно застыл: дождь не кончился, он просто замер – капли, радужно искрясь и переливаясь в лунном свете, висели в воздухе и не падали. Их можно было трогать, и тогда они лопались и растекались на ладонях, – разве это не чудо?
С дождем замерло и всё вокруг. Застыли причудливыми фигурами волны на реке, – поверхность блестела, дрожала, но всё движение замерло до дна – воды были прозрачны, как стекло. Я видел, как пенистый, выше обычного взметнувшийся гребень завис в почти невозможном положении, и казалось непонятным, как он держится. Стихло всё: ветер перестал колыхать траву, не шумел перелесок на том берегу и облака над головой остановили бег. И застыла над косогором лебединая стая, что летела на юг, – крылья оцепенели на взмахе, подрагивая от напряжения, но были бездвижны. Это длилось несколько мгновений – или часов? – а затем дождь ожил и всё стало как обычно, пришло в движение. Но я только тихо смеялся, – я уже знал, что Город близок…
Да, Город был близок. Я слышал, как заунывно, будто плача, запела наша старая земля, – это была прощальная песня, без слов и смысла, без конца и начала. Она пела медленно и тихо, низким, идущим из недр голосом, и голос стремился взмыть ввысь, словно пытаясь освободиться от земной тяжести и вознестись к таким высоким и недосягаемым небесам. Земля пела и глухо стонала от неизбывной тоски, несбывшихся мечтаний, и с ней хрипло стонали снежные горы, подхватывая эту унылую песню. Горы подхватывали и внезапно смолкали, смолкали и подхватывали вновь. Они пели о далекой юности, о тех днях, когда были молоды и умели смеяться, но они уже не смеялись, а только пели, и пели уныло.
А смеялся лишь я, а со мной смеялся и ветер. Он смеялся насмешливо и злобно, радостно кружась в восторженном и трепетном танце, танце дерзком и легком, ибо это был танец смерти. И ветер пел, звонко и беззаботно, играя осенней паутиной, швыряясь палой листвой. Я слышал это, слышал, как кружится вокруг меня ветром сама смерть, – но что мне жизнь? что мне смерть? И я только улыбался, подставляя лицо дождю. Ведь Город был близок, я чувствовал это…
XIV
…Я проснулся поздно. В квартире – никого, мать ушла на работу, оставив на столе открытку и записку: «На обед не приду, подарок – вечером». Сегодня – двадцать шестое, и мне – двадцать шесть. Я усмехнулся, – совпадение, которое бывает в жизни только раз.
Я одевался вяло и заторможенно, – казалось, на меня кто-то смотрит, сковывая и удерживая, я чувствовал чей-то взгляд, словно бы взгляд изнутри, из ниоткуда, и я не мог оторваться от него, хотя никого не видел. Всё давалось с трудом, как в тяжелом сне, когда хочешь двинуться и не можешь, а иногда я и вовсе цепенел, только потом замечая, что остановился. В такие мгновения я чувствовал, как замирает само время, застывая бесконечными секундами-каплями, как холодеют ладони и начинает покалывать в пальцах, а в голове – звенеть тишина. Я знал, сегодня что-то будет, но мне было всё равно, – то страшное, завораживающее спокойствие, что пришло в странном позавчерашнем сне, не отпускало и сегодня.
Я долго надевал брюки, долго надевал носки, но на рубашку сил уже не хватило, и я поплелся в майке. В ванной я равнодушно взглянул в зеркало, – оттуда смотрело чужое лицо: бледное, похожее на маску, со странно заострившимися чертами и потухшим взглядом. Но я только скривил губы, – какая разница, я это или нет.
Я опустил глаза и… застыл: перед зеркалом лежала бритва. В первый миг я непонимающе таращился на нее. Это была старая опасная бритва с потемневшей ручкой в мелких пятнах и небольшой трещиной на уголке, но лезвие – хорошее: стальное, отточенное до блеска, хоть и длиннее обычного. Ее я уже видел…
…Когда Антонина Сергеевна въезжала в квартиру, – я как раз только что познакомился с ней в больнице, когда приходил к Насте, – то сразу затеяла большую уборку и попросила придти помочь, и я не отказал.
В квартире был бардак и разгром. Соседка-пенсионерка, что звонила мне, рассказывала, что слышала, как металась в тот вечер Настя, как что-то билось, гремело, кто-то смеялся. Были разбиты все зеркала: полы в ванной, прихожей и зале усеяли осколки, вещи оказались сдвинутыми или перевернутыми.
Я прибирался в зале, когда из ванной прибежала Антонина Сергеевна. Губы ее дрожали, а глаза испуганно бегали, – в руках она боязливо, двумя пальцами, держала бритву с потемневшей ручкой. На ручке – бурые пятна.
– Вот, под раковиной нашла, – она вся тряслась. – Уж и не знаю, как здесь очутилась, утром не было, точно помню. Да и знаю я бритву эту, выбрасывала уж как-то.
– Выбрасывали? Когда?
– Дяди Якова эта бритва, настиного дедушки по отцу. Тот по старинке всё брился, я же часто у них гостила, когда жив он был. А выбросила весной прошлой, когда Настя в первый раз резалась. Я тогда тоже приезжала, жила здесь, пока она в больничке лежала. А бритву тоже в ванной нашла. В крови она была, я и выбросила побыстрей, от греха подальше. Уж и не знаю, как она обратно к Насте попала.
– Может, не та? – я взял ее у Антонины Сергеевны и повертел в руках. – Спутали, может?
– Та, та. Я хоть и старая, а на память пока что не жалуюсь. Даже вот трещинку на ручке помню, она самая. Выбросить ее надо побыстрей, кровь на ней настина. Только подальше отнеси, а то я ведь, дура старая, в мусоропровод выбросила, а вот ведь как вышло. Отнеси подальше куда-нибудь, закопай, что ли, страшно мне что-то от нее, кровь ведь на ней…
В тот же день, возвращаясь домой, я выбросил бритву в канал, а теперь она, поблескивая, лежала передо мной. Я поднял взгляд, – я уже знал, кто здесь. И не ошибся: из зеркала взирала Женщина в маске. Она смотрела молча, кривясь в насмешке, а в темных провалах глазниц зияла пустота, но я уже справился с собой.
– Зачем пришла?
Она пялилась на меня, но молчала. Я задрожал.
– Что ты на меня так уставилась, тварь?! Тебе мало, что отняла? Мало?!
Я чувствовал, как медленно разгорается во мне самое настоящее бешенство и злоба – тяжелая, холодная, глухая, – застывший в груди лед сдвинулся и начал закипать. Я усмехнулся, зло и с ненавистью глядя в пустые глазные щели.
– Я же знаю, зачем пришла. И зачем здесь бритва. Только ошибаешься, если думаешь, что боюсь я чего-нибудь, – я презрительно скривил губы. – Человек, конечно, тварь слабая, только не доводите слабых до черты, иначе переступят и не удержишь.
Я, не спеша и не спуская глаз с зеркала, взял бритву. Я знал, что сделаю, только никогда я не был так спокоен, как в эти минуты.
– Эй, ты! – оскалившись, окликнул я. – Ты ведь за мной? Да? – я коротко и зло рассмеялся, меня била мелкая нервная дрожь. – Так получай!
И я хлестко, с силой полоснул по руке. В первый миг я ничего даже не почувствовал, а лишь увидел, до конца не поняв увиденного, как брызнула фонтанчиком на блестящую поверхность тонкая алая струйка…
…Я не знаю, сколько прошло времени – часы, секунды или минуты, – я смотрел в зеркало, а там – человек с бледным окаменевшим лицом и неестественно искривленными, будто нарисованными губами. Это был я. Я понимал, что сделал, – может, даже слишком ясно, – и что еще не поздно (я не успел потерять много крови), но знал, что ничего для спасения делать не буду. Что-то огромное, невыразимо огромное застыло в голове, придавило словно скалой, и я не мог шелохнуться. Я просто знал, что это смерть, – я видел, что кровь почему-то не сворачивается, хотя несвертываемостью никогда не страдал. Я знал, и это заворожило целиком и полностью, – лишь в какой-то момент мелькнула глупая мысль, что так и не узнаю, что приготовила мать в подарок.
Мне становилось хуже. Я прислонился к стене, но не мог оторваться от зеркала, а там на мое лицо наползала такая знакомая маска. Она взирала пустыми щелями – или это я и был? – и ухмылялась, а затем вкрадчиво прошептала:
– Вот я и пришла.
– А я звал, костлявая? – я попытался улыбнуться, но губы не слушались, меня мутило.
Она усмехнулась.
– Я прихожу, когда захочу, сам знаешь. Только имя мне не Смерть, а Судьба.
– Нет, – скрипнув зубами, я мотнул головой и тихо выдохнул, – всё ты врешь…
Маска презрительно фыркнула.
– Ты говоришь.
Меня захлестнуло бешенство.
– Всё ты врешь, сука, врешь!
Я уже не смотрел на залитую кровью руку, на алую лужу у ног, – тяжело дыша и подрагивая, я с нескрываемой ненавистью глядел в зеркало. Кружилась голова, перед глазами – разноцветные круги, но я стоял и, зло стиснув зубы, упрямо шептал:
– Ты врешь… Ты врешь, тварь… Всё врешь… Ты – ничто, и имя тебе – ничто…
Она рассмеялась: говори, говори! И я не выдержал, – грохнул по зеркалу. Оно – вдребезги. Покачиваясь, я тупо разглядывал лежащие в крови осколки, – с другой руки тоже кровоточило.
– Идиот!
Я вздрогнул и медленно, не веря ушам, поднял голову, – всё закружилось: снова зеркало, то же самое, а в нем – по-прежнему Женщина в маске.
– Идиот! – она затряслась от смеха. – Какой идиот!
И я вновь грохнул. Звеня, посыпалось стекло. Хрипло дыша, я вытер выступивший пот, – становилось хуже, в ушах шумело и гудело.
– И всё-таки… – снова раздался знакомый смех.
Я измученно поднял взгляд, – конечно, она. Она подмигнула.
– Может, еще разок, а?
И поцокала языком. В глазах потемнело, и я из последних сил, с нескрываемым отчаянием ударил по зеркалу, но – тщетно.
…Всё было тщетно. Я бил зеркала, и они сыпались на пол, блестящие, забрызганные алым, и появлялись вновь, с которых, всё так же гримасничая, смотрела Она, Смерть, и насмешливо шептала: «имя мне – Судьба…» Я бил их, бил голыми руками, изрезанными в кровь, а Она хохотала и кричала сквозь звон, что это уже не зеркала, а стена! И я знал, что это стена, несокрушимая, о которую можно проломить только свою голову, но в слепом отчаянии бил их и проваливался, безудержно падая в темную пропасть без дна и света. Я падал, я проваливался, а вокруг падали и кружились в танце осколки то ли разбитых зеркал, то ли расколовшихся небес. Осколки сверкали и звенели, и с каждого торжествующе шептала Смерть. И шепот падал и кружился со мной, падал и кружился эхом:
«…пришла, и имя мне – Судьба…
…имя мне – Судьба…
…мне – Судьба…
… – Судьба…
…»
XV
…Ночь. Я был в Городе, – в Городе шел дождь.
Я стоял на площади, запрокинув голову, подставляя лицо дождю, а в небе вилась тишина. Стоял, раскинув руки, и тихо смеялся под нескончаемыми потоками, льющимися с выси, мокрый и счастливый, – ведь я слышал, как шептала тишина лишь одно слово: «жизнь… жизнь… жизнь…»
За прозрачной линзой небес зиял безбрежностью космос и сияли в ледяной дали огненные миры. И искрилась в поднебесье надежда, светлая и хрупкая как хрусталь, искрилась радугой, звеня и рассыпаясь сверкающими брызгами. Звенела трепетно и тонко, разливаясь в прохладном ночном воздухе колокольным звоном, тем звоном, что когда-то слышал, и всё мне шептало о ней – о жизни и судьбе…
Небо было чисто и безоблачно, и ярко мерцали звезды, но дождь всё равно шел, и он тоже шептал о судьбе. И я знал, что это так, хоть и не всегда помнил. Знал, наверно, в ту далекую ночь, когда впервые увидел Город и ушел из дома, когда встретил Странника, и уж точно знал, когда увидел, как встала с носилок та, что была мертва. И знал, что где-то там, в далеком заснеженном и, наверно, несуществующем городе, городе-призраке, я безнадежно заплутал в мертвых лабиринтах и зеркальных залах зачарованного замка, но это там, а я здесь – я ведь всегда «здесь».
Я ведь всегда знал, что жизнь – это судьба и радость. Разве можно этого не знать? Разве может всякий живущий, будь то тварь или человек, чувствовать иное? А если всё-таки может, то зачем ему тогда жить? Пусть сгинет, а я знаю, что это Судьба, а Судьбу надо любить…
В ночном небе звенела радуга-надежда и шептала только «жизнь… жизнь… жизнь…» Радуга звенела и поднималась всё выше, и дождь, лившийся потоком, стал вдруг разноцветным. Разве это не чудо? И я закружился под дождем, я кружился и танцевал, раскинув руки, а вокруг кружился холодный и колючий ветер, ветер смерти. Он злобно трепал волосы, остервенело рвал кожу в лоскуты и ломал кости, но я только смеялся – что мне смерть? что мне ветер?
И со мною смеялся и дождь, – сверкающие струйки задорно звенели, падая и разбиваясь о мостовую, поднимая кучи разноцветных брызг. Он смеялся и шелестел босыми ногами по улицам, башням, крышам Города, он уходил со мной, и мы вместе шлепали по лужам, беспечно и весело, мокрые и счастливые, – разве этого мало для счастья? И дождь звенел, он пел звонко и чисто и беззаботно играл, прыгая через ручейки, барабаня по тротуарам, – мы уходили из Города вместе…
…Разноцветный дождь шел долго, заливая всё своим разноцветьем, а я вновь сидел на берегу той речушки, на том же валуне. Город ушел, – растворился в тишине, превратившись в радугу в ночном небе, но я только счастливо жмурился – ведь дождь остался со мной.
Он шел долго и всё усиливался, – вокруг бурлила, шумела вода, подтапливая и сметая всё на пути, – река выходила из берегов. Я видел, как стремительно расплываются на ее поверхности красочные круги, пятна, линии. Река окрашивалась всеми цветами, и казалось, что сижу уже не на берегу, а у края радуги, упавшей на землю. Радуга ворчала, фыркала и несла цветные воды дальше, меж берегов, также засверкавших радужными отблесками: разноцветными стали прибрежная галька и песчаные косы, перелески и склоны холмов.
Я промок насквозь, но прятаться не хотел. Я сидел, забавляясь бесхитростной игрой, подставляя дождю ладони и всё пытаясь угадать цвета капель, и почти никогда не угадывал, но мне было всё равно. Я подставлял дождю лицо, закрыв глаза, и тихо улыбался, ощущая, как шлепают прохладные струи по губам, щекам, – ведь ты радость, жизнь…
Дождь становился всё сильней – он хлестал и, казалось, смоет всё. И он смывал: я видел, как дрогнули и стали расплываться прежде четкие силуэты гор. Словно не выдержав напора, они начали растекаться под своей тяжестью, превращаясь во что-то непонятное, в некие причудливые разноцветные массы. Я видел, как стало расползаться перламутровыми изводами небо, – оно плавилось, дрожало и переливалось всей палитрой тонов, и засверкали огоньками красок звезды. Как расплывалась линия горизонта, – дождь заливал и ее, – линия теряла четкость, ломалась и в конце концов просто истаяла, растворившись в бушующем вокруг разноцветье. Где теперь земля? Где небо? Одно незаметно переходило в другое, и было непонятно, где кончается первое и начинается второе. Казалось, что на акварель кто-то плеснул воды, и картина потекла – всё смазывалось, смешивалось и смешалось.
Была ночь, но казалось удивительно светло – вокруг кипела радуга, блистая и мерцая, – разноцветное небо, разноцветные горы и даже воздух переливался всеми оттенками, и нескончаемым потоком шел дождь. Он хлестал в полную силу, он смывал холмы, долины, смывал деревья и травы, заливая всё новыми красками, еще свежими, яркими и сверкающими. Оставалось только взять кисть, а холст и краски готовы, – взять кисть и нарисовать всё заново: новое небо и новую землю, где ни плача, ни болезни и смерти уже не будет, где прежнее уже миновало…
Вокруг бушевал многоцветный ливень, а я сидел на берегу исчезающей реки, что превращалась в радугу, и тихо пел, – ведь жизнь это только радость. Ты радость, даже если блестят в твоих глазах слезы. Ведь вижу, как бредешь ты, одинокой, усталой, по обледенелой горной тропе, Тропе Вечности, а ноги твои в крови. И взбираешься выше и выше, туда, к манящим и недосягаемым небесам, взбираешься и раз за разом срываешься, падая в пропасть без дна и света, пропасть смерти и небытия. Ты больной и бессильной бредешь по Тропе, среди смерти и страха, среди боли и зла, но другого пути нет для тебя. Ты бредешь по пустыне, по бескрайней и знойной, по пустыне-вселенной, выжженной ослепительно черным Солнцем Небытия, а вокруг – тени, призраки и миражи. Я же вижу всё это, и всё равно ты радость, и имя тебе – Судьба…
Ты радость, жизнь, хоть и знаю, что заплутала ты в зачарованном замке, что сидишь в зале тысячи зеркал и слушаешь, как без остановки идут сломанные часы, а руки сами тянутся к холодной отточенной стали. Но ты придешь, и я омою твои руки и стопы в родниковой воде, а потом накормлю хлебом, грубым хлебом надежды, и горьким вином любви, и ты простишь меня за это, у меня ведь другого и нет, ты прости.
Ты придешь, и мы не будем плакать, мы будем смеяться и петь – назло смерти, этой глупой и смешной маске, назло боли, страху, тоске. Мы будем сидеть под разноцветным дождем, промокшие, но счастливые, подставляя ему лица, и сверкающие капли будут скатываться по нашим губам, щекам, волосам, оставляя мокрые дорожки. И ты будешь подставлять под дождь ладони, которые не мерзнут даже в мороз, пытаясь угадать цвет следующей, но не угадаешь ни одной и всё равно будешь смеяться.
И мы пойдем в этот мир, огромный, бескрайний, и я возьму только кисть, а холст и краски готовы. И нарисую тебе новое небо и новую землю, где в твоих глазах больше никогда не блеснет слеза, а если и блеснет, то ведь это будет слеза радости. Я нарисую новые горы и новые реки, новое солнце и звезды, под которыми будет звенеть лишь твой смех и улыбка, – ведь ты радость, жизнь, какой бы ты ни была, радость, что пребудет всегда…
06 января 1998 г.