Текст книги "Сказки из подполья"
Автор книги: Руслан Нурушев
Жанр: Драматургия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
IV
…Петька-холодильщик в ту ночь всё-таки замерз, – я думал, мне только показалось будто он упал на углу, но его там и нашли. Об этом я, правда, узнал только в день похорон.
В то утро, накачавшись обезболивающим, я вышел на улицу. Кто знает, много ли осталось ходить самому? Я решил, пока смогу – надо выходить. А вынести и так вынесут – вперед ногами, – и меня не спросят. Да и не мог я уже смотреть на одни и те же стены, не мог видеть глаз матери, даже не заплаканных или укоряющих, а застывших от безысходности в страшном молчании.
Злой и усталый, а полностью снять боли не удалось, я ковылял по улице, а вокруг текла обычная городская жизнь: спешили прохожие, детвора кидалась снежками, дворники посыпали тротуары песком, возле урн ссорились за крошки-семечки голуби с воробьями. Впереди, пошатываясь, шел пьяный.
– Э-эх! – раздался голос, осуждающий и сожалеющий одновременно. – Напьются, а потом всё ходют тут, бродют.
Я оглянулся: на скамейке, у входа во двор, сидела пожилая полная женщина, укутанная в пуховую шаль. Сурово поджав губы, она неодобрительно покачала головой.
– И когда только успевают?
И, заметив, что я остановился, обратилась ко мне:
– Вот побродит так, побродит и свалится где-нибудь. Один недавно так добродился.
У меня неприятно кольнуло в сердце.
– Кто? – я почему-то слегка побледнел. – Кто добродился?
– Да был тут один, – она пренебрежительно махнула. – Может, сами знали, холодильщиком подрабатывал. Его так и кликали: Петька-холодильщик.
Я вздрогнул.
– К-к-как?
И скривился от прострела. Женщина повторила, и в голове всё закружилось, я скрипнул зубами, – перед глазами пронеслись: ночь, фонари, пьяный. А та продолжала болтать без умолку.
– Когда? – я резко перебил, голос охрип. – Когда это было?
Может, не в ту ночь?
– Ну, вчера утром и нашли, – обиженная невежливостью, женщина чуть насупилась, но желание посудачить о столь интересном, по ее мнению, событии было сильней. – Нашли, а он уж холодный. Сегодня вот хоронить должны. Пить ведь, ироды, прости Господи, не умеют. Хоть и грешно так о покойном, но Петька этот и дня не просыхал. Он как-то и к нам захаживал, всё на рюмку напрашивался, пока не прогнала его. И своему тогда же заказала, чтоб не связывался…
Она болтала уже то ли о муже, то ли сыне, но мне стало не до нее – всё сходилось. Я развернулся и побрел прочь.
Настроение было испорчено вконец. Я плелся и вспоминал – Петьку, мороз, мысли свои, – вспоминал, и получалось, что виноват я косвенно. Ведь видел, как пьян тот, видел, погода какая, и, самое главное, хладнокровно предположил, что не дойдет он до дома, и… не пошевелил даже пальцем! Виноват получался, пусть и косвенно, но прямых виновников здесь и нет.
Мысль о вине, возникнув, уходить не хотела. Я знал, что это глупо, – как я мог быть виноват в его смерти? Что, я один, что ли, видел его в тот вечер? Но никто ведь не вышел! И даже если один, что ж мне теперь с каждым пьяным носиться?! Глупо ведь? Но навязчивая мысль засела в сердце занозой, и на душе стало совсем гадко. Да, гадко. Мне не было стыдно, я не чувствовал раскаяния или жалости к холодильщику. Какое мне дело до его судьбы? Но было неприятно, муторно от одной только мысли, что могу быть виноват в смерти человека.
Доковыляв до перекрестка, я вдруг понял, что, сам не зная зачем, иду за тем пьяным. Я остановился и посмотрел вслед, чуть морщась от постепенно утихавшей боли – утренняя «ударная» начала-таки действовать. Смотрел, как, пошатываясь, смешно перебирает он ногами, и меня стал разбирать смех. Виноват в смерти человека?! Какого?! Вроде того, что впереди? Человека ли? Да бог с вами, не смешите! Что, в конце концов, изменилось бы, даже если дошел бы до дома? Может, только, что собутыльники его снова пили бы с ним, а не с каким-нибудь другим холодильщиком (что они, скорее всего, и делают сейчас – «по уважительному поводу», конечно: «поминание кореша Петьки»). Изменилось бы, наверно, еще и то, что сегодня жена его в очередной раз плакала бы от убогой скотской жизни муженька своего, а не на его похоронах. Маловато изменений, не правда ли? И будь он хоть семи пядей во лбу, хоть гением непризнанным, в конце концов, что с того? Все сдохнем! И какая разница, когда?
…Я стоял на том самом углу. Я не знал, где именно упал Петька, но, оглядевшись, понял. В шагах семи, на большом сером сугробе одиноко лежал букетик – четыре оборванные, словно пожеванные гвоздики, перетянутые траурной ленточкой.
Слегка заробев, я подошел к сугробу и остановился. Вот так-то. Я видел жалкие цветы, и рядом – окурки, спички, мятую пивную банку, видел следы, пересекавшие сугроб, и торопящихся прохожих, и стало почему-то обидно и горько. Вот где-нибудь и я так упаду, и будут потом по тому месту, где я, может, в последний раз увидел это небо, этот странный и непонятный мир, топтаться и смачно харкать всё те же прохожие.
Я брезгливо повел плечами и с неожиданной злостью посмотрел на них, словно они уже натоптали и наплевали. Прохожий – слово-то какое! Так и веет чем-то равнодушным, вечно спешащим, проходящим мимо, не обращающим внимания. И я лишь зло сплюнул, а когда поднял голову, почувствовал, как качнулась под ногами земля, – казалось, ожило вдруг то страшное ночное наваждение (наваждение ли?). По улице медленно двигалась небольшая похоронная процессия – змея на белом. И несла такой скромный деревянный гроб, обитый дешевой красной материей, с черной окантовкой.
Я в смятении сделал шаг назад, но через мгновение с внезапным нервным облегчением рассмеялся. Фу ты, черт! Вокруг них, помахивая хвостом, рыскал лохматый рыжий пес – это были обычные похороны, и направлялись к кладбищу (благо недалеко, и на катафалках многие экономили). Я выдохнул и вытер лоб. Петьку, наверно, и несут. За мной очередь попозже. Я тихо хохотнул. В очередь, сукины дети, в очередь!
…Процессия приближалась. Я видел спокойные, безразличные лица мужиков, что несли гроб, и невысокую сутулую женщину в черном, семенившую позади. Она вела девочку лет пяти. Видел уныло идущих за ними, бросавших рассеянные взгляды по сторонам. Не знаю, но от одного вида их вновь стало муторно и тошно. И поднялась злость, раздражение. Чего они все в глаза мне колют этой смертью?! И я сам потом не понял, как всё произошло: когда процессия проходила рядом, девочка потянула за рукав женщину в черном.
– Ма-а-ам, – протянула она, – а куда папу несут? На кладбище, да?
И вопросительно заглянула в лицо.
– Да, доченька, – торопливо пробормотала та и смахнула слезу.
– Ма-а-ам, – не унималась девочка, вновь теребя рукав, – а чего ты плачешь? Сама же говорила: чтоб ты сдох!
– Говорила, доченька, говорила, – женщина виновато вздохнула и горестно покачала головой. – Хоть и ругалась с ним, а всё ж неплохой был. Человек всё-таки, не вошь.
Не вошь?! Меня затрясло. А кто? Бабочка райская? И когда вдова еще раз смахнула слезу, меня сорвало – я резко шагнул к ней.
– Что ж ты плачешь, дура?!
Она испуганно вздрогнула, но меня уже «несло».
– Что ж ты плачешь? Радоваться надо! Что сдохла еще одна вошь, что чище стало на белом свете!
Шедшие остолбенели.
– Ты ведь Петьки-холодильщика жена?
Женщина растерянно дернула головой. Я осклабился.
– А знаешь, кто виноват в смерти муженька твоего? Знаешь? – широко и злобно улыбаясь, я смотрел ей в глаза. – Я! Да, я! Я ведь видел его в ту ночь, как упал он, как замерзал под окном, но не захотел и не вышел! Не вышел потому, что не захотел! Понимаешь, не захотел и всё! И плевать, что от этого и окочурился!
Насмешливо и нагло скалясь, хотя внутри трясло, я окинул лихорадочно блестевшим взглядом испуганные, застывшие лица и желчно сплюнул.
– Ну, а вы-то, родственнички, вы-то, что постные физиономии корчите? Неужто и впрямь скорбите? Неужто покойного так жаль? Бог с вами! Ведь плевать вам на него, а? Или в любовь к ближнему сегодня играем? – я хрипло рассмеялся. – Только не любовь у вас получается, а изнасилование! Покажите мне, кто ближнего любить умеет? Ведь не вспомните больше о Петьке вашем, когда разойдетесь! Про ужин сытный не забудете, а про него за столом и не вспомните. Только для повода к стопке. Покойники они же к аппетиту! – я коротко хохотнул, а затем резко смолк и чуть ли не заорал. – Чего уставились?! Я что-то не то говорю? Ведь и вы, «соболезнующие и скорбящие», тоже бы не вышли из квартирок своих тепленьких, чтоб чужому помочь! Или это не принято говорить? Наверно, нужно глазки закатывать, когда помирает кто. И воздыхать: ах, все мы бренны. Да, бренны! Только закатывать глазки и воздыхать я не буду! Слышите? И по жизни я пойду легко и играючи, и счастлив буду назло всем, слышите, я обещаю! И на похоронах моих будет весело, я сам буду петь и плясать перед катафалком, приходите, не пожалеете!
Я хрипло закашлялся, пытаясь рассмеяться, и, тяжело дыша, замолк, исподлобья обводя всех мутным взглядом. Угрожающе качнувшись, ко мне шагнул крепкий, коротко стриженный парень в потертой дубленке.
– Ну, ты, – лениво, с трудом выжевывая слова, процедил он, – знаешь, братишка…
– Сереж, не надо! – женщина схватила того за руку и умоляюще заглянула в глаза. – Оставь! Он больной или пьяный. Не надо, Пете этим не поможешь…
Немного постояв, словно раздумывая, парень разочарованно вздохнул, а затем, смерив меня презрительным взглядом, пренебрежительно сплюнул.
– Ладно, живи, – и лениво, с неохотой развернулся. – Дядь Пете этим, конечно, не поможешь, а то бы я кое-кому…
И он крепко матюгнулся. Люди очнулись. Неловко потоптавшись, украдкой бросая на меня то ли осуждающие, то ли недоумевающие взгляды, они двинулись дальше. Но я на них уже не смотрел. Меня трясло, меня била мелкая нервная дрожь, – я не знал, что творится со мной, но в этот миг страшно захотелось умереть. Умереть тут же, чтоб больше никого не видеть, не слышать, до того стало тошно.
Стало тошно до слез, но меня вновь, как несколько дней назад, охватил странный смех – надрывный, кашляющий, сухой. Он рвался помимо воли – судорожными, нервными глотками-всхлипами, и ничего поделать с собой я не мог. Пошатываясь от рвущегося наружу смеха, я, еле передвигая ноги, доплелся до столба и измученно привалился к нему спиной. Во рту пересохло, проступил холодный пот. Мутило.
– Молодой человек, вам плохо?
И меня легонько тряхнули. Я дернулся и поднял голову. Смех оборвался. Передо мной стояла худенькая русоволосая девушка в берете и, слегка наклонив голову, робко глядела тихими серьезными глазами.
– Вам плохо, да?
Я скривился.
– Нет, мне очень хорошо. Но это мои проблемы.
– Может, вам… – начала было девушка, но я перебил.
– Чего вы все ко мне лезете? – меня вновь затрясло. – Что у вас за манера такая – в душу лезть?! Не надо меня трогать, слышите, не надо!
Я зло смотрел на нее, и она, смутившись, сделала шаг назад.
– Извините, – пролепетала она, – я думала, вам плохо.
В глазах ее мелькнула обида.
– Извините, – она развернулась и тихо пошла.
Я опустил голову. Ну она-то здесь причем? Стало стыдно.
– Постойте, – хрипло окликнул я, – не уходите.
Девушка удивленно обернулась.
– Извините, – и шагнул к ней. – Я… я некрасиво повел себя.
Ее глаза смягчились и просветлели.
– Ничего, я не обиделась.
Я потер лоб.
– Просто… я сорвался… – я помолчал и отвернулся. – Надоело уже всё. До смерти.
– Почему? – она внимательно и серьезно глядела на меня. – Что-то случилось?
Я только махнул рукой. Не знаю, что у меня было на лице, но тут она сделала, чего я вообще не ожидал: она с непонятной грустью улыбнулась и ласково провела ладошкой по моей щеке. Я вздрогнул. Это была странная девушка – руки у нее оставались теплыми даже на холоде.
– Ничего, – она покачала головой, – я же всё видела.
Я уставился на нее – о чем она?
– Ну-у, – она замялась, – я про похороны.
И торопливо заверила:
– Это просто нервы, да-да. Это бывает.
– Наверно, – я вздохнул. – Но всё равно спасибо. Это я серьезно. Другая и не подошла бы.
– Да не за что.
Она застенчиво поправила волосы, выбившиеся из-под берета, и смущенно улыбнулась. Улыбнулся и я.
– Как вас зовут-то хоть?
Но она ответила не сразу.
– Знаете что, – девушка закусила губу и быстро взглянула на меня, – вам в какую сторону?
Я ухмыльнулся и пожал плечами.
– Без разницы. Я не тороплюсь.
– Тогда, может… – она чуть запнулась, – может, проводите до работы? – тут она покраснела и, словно оправдываясь, пролепетала. – Если, конечно, не против. Сами же сказали, всё равно. Это недалеко.
…Девушку звали Настя. Я проводил ее до городской библиотеки, где она и работала. Не знаю, «доза» ли так действовала, но все боли, пока шел с Настей, исчезли полностью, и чувствовал себя на удивление бодро. У входа, когда прощались, она оставила номер телефона и адрес.
– Заходи в гости, – мы уже перешли на «ты». – Звякни только сначала. Можешь даже сегодня. Только после шести, а то я работаю.
– Зайду, – я кивнул. – Может, даже сегодня.
Она с прежней застенчивостью поправила волосы и улыбнулась – открыто и доверчиво, как улыбаются дети, а глаза вновь смягчились и просветлели, став ясными-ясными.
– Тогда до встречи.
…Скользя отрешенным взглядом, но ничего не замечая, я возвращался домой. Я шел по присыпанному песком тротуару, а перед глазами – только одна картина: поправляя берет, стоит и робко улыбается Настя, а глаза ласково светятся. Я вспоминал улыбку, глаза, ее опрятную фигурку и ладонь, коснувшуюся щеки, и чувствовал, как охватывает меня тихая радость.
И я рассмеялся, я сорвал шапку и запрокинул голову, – снова шел снег, и снежинки таяли на лице, но я только улыбался – сам не зная чему. Да и какая разница, чему, ведь жизнь – это радость. Это только радость, тихая радость, кроме которой ничего и нет, – как я не понимал этого раньше? Это же так просто… Я смотрел на низкое, затянутое облаками небо, на падающий хлопьями снег и ощущал, как распахивается душа этому зимнему небу, этому снегу, всё падающему и падающему без остановки, смотрел и не мог ничего вымолвить. С глаз словно пала пелена, и я лишь удивленно, будто в первый раз смотрел на этот огромный мир, распахнувшийся в своей неведомой радости и красоте, радости, пришедшей неведомо как, неведомо откуда. Я не знал, как родилось это чувство, как и почему возникло, просто в какой-то момент (в какой?) я понял, что это так и есть, что иначе и быть не может. Не спрашивайте меня об этом – я просто знаю…
Я брел по улице, откинув капюшон, без шапки, а вокруг хлопьями падал снег, падал на волосы, за шею, но я только улыбался, тихо и счастливо, неизвестно чему и кому. Я смотрел на незнакомые, но казавшиеся почему-то такими родными и близкими лица прохожих, кидающих быстрые удивленные взгляды, – лица хмурые и неприветливые, – и мне хотелось кричать: люди, улыбайтесь – ведь вы живете! Улыбайтесь этой радости! Ведь она не далеко, не в небесах каких-нибудь, она всегда «вот», всегда рядом, вокруг и внутри, – не гоните ее от себя! Это же так просто – быть счастливым! Для этого надо только быть, только жить и дышать. И любить. Да, любить – это сумрачное небо, эту промерзшую землю, и даже нас, людей, порой таких грязных и убогих. Но главное, любить эту жизнь – всякую, временами безысходную и нестерпимую, любить, даже если не за что, вопреки и назло всему. Даже если осталось совсем немного, – всё равно она радость.
Я знал это, и не задавал глупых вопросов «зачем» и «почему», боясь обидеть пришедшее недоверием, – ведь у него, счастья, такая ранимая душа, а это меня коснулось оно, я знал это. Я, может, впервые в жизни не пытался себя понять, «проанализировать», «познать», – ведь для счастья этого не надо и не надо ничего вообще. Оно – не награда. За что меня награждать? Оно – не паек по норме, потому что его берут целиком и полностью. Счастье – это просто так, и приходит тоже за так, ничего не требуя и не отдавая взамен, кроме себя самого. Его нельзя заработать, заслужить, получить по справедливости – какое дело счастью до справедливости? И я знал: мне не придется платить за него, потому что платить мне нечем, потому что счастье, наверно, единственная вещь, которая не стоит абсолютно ничего, ни ломаного гроша, но которой стоит всё остальное. Что толку тебе, человек, если приобретешь ты все царства земные, а счастье свое утеряешь?
И я был благодарен тому, что пришло так нежданно-негаданно, просто так и за так, ибо что брать с нас, людей, «нищих духом»? Я не заработал счастья, я его не заслужил, – оно пришло само, с этим пасмурным днем, этим снегом, с русоволосой девушкой, так хорошо, совсем по-детски улыбающейся. Ведь оно, счастье, дышит там, где ему дышится, и ходит там, где хочется…
Я не знал, что творилось со мной, – я брел по городу словно пьяный, и мое небо брело надо мной. Я смотрел на засыпаемые белым дороги, дворы, тополя, и на глазах наворачивались слезы – ведь всё равно есть только радость! Я плакал и улыбался сквозь слезы и стиснув зубы, – всё равно она будет всегда, слышите! Даже если нас уже не будет никогда…
Я запрокинул голову, подставляя лицо снегу и ветру, и слезы непонятного счастья катились по щекам. Я знал, что скоро умру, но знал и то, что есть такие мгновения, ради которых стоит жить, – мгновения, когда знаешь, зачем пришел в этот мир. И я знал в этот миг – я пришел, чтобы жить, чтобы увидеть мир – и умереть. Ведь она, жизнь, – радость, даже если завтра – с м е р т ь…
V
…Звезды уже исчезли, растворившись в светлеющей высоте, и вскоре с востока осторожно выглянул край солнца. Наступал новый день.
Я расположился на травке, достал из котомки хлеба, флягу вина и принялся завтракать, изредка стряхивая набежавших муравьев. Неожиданно за спиной раздался шорох. Я обернулся. Передо мной, нисколько не таясь, стояли двое. Один, видимо бродячий монах, полноватый, с ясными спокойными глазами, был облечен в рясу, сильно поношенную и запыленную. Второй, повыше ростом, – в свободных светлых одеждах, только на левом плече виднелась заплатка из ткани потемней и вместо пояска – бечевка с обожженными концами. Опустив голову так, что длинные волосы совсем закрыли лицо, он, казалось, ничего вокруг не замечал. Пониже темени – словно кровь спеклась.
– Мир тебе, добрый человек, – приветливо улыбнулся монах. – Не позволишь разделить трапезу, а то и крошки не осталось?
– Присаживайтесь, – кивнул я. – Но у меня только хлеб, вино.
– Благословенная пища!
– Да, вам, святой отец, к этому, наверно, не привыкать, – я слегка усмехнулся, разглядывая его круглую физиономию, полные щеки и шею.
Но он лишь кротко улыбнулся и присел рядом. Я бросил взгляд на его спутника, а тот и не шелохнулся. Монах вопрос понял.
– Да у дороги подобрал. Смотрю, стоит, молчит, не отзывается, опутанный весь с головы. Что с ним делать, и не знаю, – он вздохнул. – Не бросать же – пропадет, даже есть сам толком не может, с рук кормлю. Божий человек, одним словом.
Монах с жалостью взглянул на него и, бережно потянув, принялся усаживать. Затем, пробормотав под нос коротенькую молитву, в несколько фраз, он осторожно разломил хлеб и протянул больший кусок спутнику.
– Возьми, – ласково произнес монах, – ешь.
Тот медленным, заторможенным движением, рассыпая волосы по плечам, поднял голову и вновь замер. Я вздрогнул, пораженный застывшим, ничего не выражающим взглядом больших темных глаз, поддернутых пеленой безумия.
– Возьми, ешь, – повторил монах, настойчиво протягивая ломоть, – Бери!
И уже ко мне:
– Ежели повторить не раз, иногда понимает и сам есть может.
Но в этот раз не понимал. Тупо уставившись в точку, он неподвижно сидел на траве, а я неотрывно, со смешанным чувством смотрел на несчастного – в глаза с бессмысленным взглядом, на плотно сомкнутые губы, вялые, бессильно опущенные руки и босые ноги. И потер лоб. Боже, как это страшно – потерять разум, утерять душу, свое «я». Это даже страшней, чем просто умереть…
– Возьми, это хлеб… – монах не терял надежды, – а это вино. Хлеб и вино…
И тут случилось непонятное: я увидел, как при последних словах по замершему телу безумца пробежала почти незаметная дрожь. И на миг показалось, что глаза прояснились, а по губам что-то скользнуло – гримаса, улыбка ли, то ли просто усмешка. Но это было только мгновение – или показалось? К еде он так и не притронулся.
…Поев и отложив кусок спутника, монах умиротворенно вздохнул и с благодарностью улыбнулся.
– Куда путь держишь? Далеко ли?
Я пожал плечами. Кабы сам знал…
– Бродяжничаешь?
Я усмехнулся и покосился на рясу.
– Вы, святой отец, тоже, вижу, побродили немало.
– Да, так, давно я оставил монастырь, – тихо произнес он, и я увидел, как напряженно застыли его глаза.
– Почему?
– Почему? – он поднял голову и пристально посмотрел, а затем склонился ко мне и быстро прошептал. – Потому, что его раньше покинул Тот, Кто есть Путь, Истина и Жизнь.
Я вздрогнул.
– Кто?!
– Да, да, Он! – глаза монаха, прежде ясные и спокойные, лихорадочно заблестели, а голос внезапно охрип, и я услышал очень странную историю:
– Это зимой прошлой случилось, в самом конце. Я рано чего-то проснулся в то утро, даже не светало. Будто разбудил кто. Лежу в келье и не пойму, а на душе – беспокойно как-то, гложет что-то, не отпускает, и предчувствие нехорошее. Ворочался-ворочался, а потом слышу вдруг, кто-то по коридору босиком шлепает, тихо-тихо так, не слыхать почти. Сперва подумал, кто-то из братии спозаранку шастает, но потом, – голос монаха зазвенел от волнения, и он мелко-мелко задрожал полноватым телом, – вдруг понял, Кто это! Это был Он, да, да, Он! Его шаги были, я ведь всегда знал Его поступь. Он покидал нас! Выскочил я в коридор, а там уж никого. И я всех будить, – ведь Он уходил! Помню, что в колокола звонил и братию всю переполошил, только не поверили они, а затем и вовсе скрутили. Но они плохо знали меня! – монах с нездоровым блеском в глазах рассмеялся. – Я вырвался! Слепцы! Они не видели, что Он ушел, но я-то чуял, Он не успел уйти далеко. Выскочил я из монастыря сломя голову да на босу ногу, башмаки посеял, пока от братии улепетывал. А потом наткнулся на следы босые, у леса, на опушке, – Его следы! И я – за Ним! Из сил выбился, но бежал, – боялся, что отстану. А потом глядь: следы Его – уже розовые от крови! И там я их потерял, оборвались прямо на снегу, будто по воздуху пошел. Я испугался: а вдруг насовсем ушел? Но не хотел верить, этого не должно быть, ведь Он обещал не оставлять нас! – монах с тихим отчаянием покачал головой. – Я много земель исходил, в монастырях других искал, в святых местах, но Его нигде не было. Везде только церкви, Им покинутые, и службы неведомо кому. А как-то не выдержал и, не помню в каком городе, прямо посреди мессы возопил: кому молитесь?! Стенам холодным? Алтарям каменным? Неужто не видите, что нет Его здесь?! Ушел Он от нас, и найти Его надо, чтоб не ушел навсегда! Мы же Его зверьком ручным сделать хотели, собачкой комнатной, под купола каменные загнать желали, в кельи глухие, но, по счастью, то нам не по силам. И никогда не будет по силам, ибо Он дышит там, где Ему дышится, и ходит там, где хочется, – монах на мгновение замолк, а затем горько рассмеялся. – Но меня не слушали, а выгнали из собора, из города, одержимым назвали. Слепцы! Имеющие глаза да не видят, имеющие уши да не слышат!
Я с затаенным ужасом смотрел на него, – он смеялся, но взгляд был по-прежнему неподвижен и будто застыл в точке, – меня он не видел. Он смеялся сам с собой и, слегка ссутулившись и раскачиваясь взад-вперед как маятник, бормотал под нос про шаги, кровь.
Я смотрел на ушедшего в себя монаха, а затем перевел взгляд на спутника и успел заметить, как скользнула по его плотно сжатым, словно окаменевшим губам та непонятная улыбка-усмешка, то ли горькая, то ли, напротив, странным образом счастливая…