Электронная библиотека » С. Гальперин » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 7 августа 2017, 20:45


Автор книги: С. Гальперин


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Тайна опального профессора

Начало трудовой «перековки» 38-летнего профессора из Москвы, приговорённого решением коллегии ОГПУ к десяти годам лагерей, оказалось малопродуктивным. Его двухнедельная работа мокрыми баграми в октябрьскую непогоду на лесосплаве по реке Свирь была прервана скрутившим пальцы ревматизмом. Затем врачебная комиссия (третья по счёту) учла, наконец, давнюю болезнь глаз заключённого и произвела над ним «актирование», то есть перевела в инвалиды. Ему даже представилась возможность выбрать себе работу, подходящую для философа, привыкшего размышлять в уединении: посменно сторожить лесоматериалы в зоне строящегося Беломоро-Балтийского канала, разгуливая вдоль реки то днем, то ночью. Позади остались семнадцать месяцев пребывания во внутренней тюрьме Лубянки (из них четыре с половиной – в одиночке), изнурительные допросы и оглашение сурового приговора. Но именно здесь, в сырой, по ночам битком набитой спящими людьми лагерной палатке, пришла к нему впервые надежда на скорый возврат к письменному столу, которой, впрочем, не раз ещё предстояло чередоваться с отчаянием. А пока…

12 октября 1931 года заключённый 2-го отделения Свирлага Алексей Фёдорович Лосев пишет Валентине Михайловне Лосевой (своей Ясочке), заключённой Сиблага: «…Нам предстоит ещё большой путь. Я только что подошёл к большим философским работам, по отношению к которым всё, что я написал, было только предисловием…» Можно лишь догадываться о грандиозности замыслов автора письма, если учесть, что в написанное им до ареста входит целых восемь фундаментальных трудов, изданных в 1927—1930 гг. Вообще-то их содержание не только не согласуется с маркистско-ленинской философией, но, по существу, противостоит ей. Зато они наполнены глубокими идеями, сближающими между собой науку, религию, искусство, – следовательно, весьма интересуют общественность.

Почему же об этих планах остаётся только догадываться? Ведь не пройдет и двух лет с момента написания этого письма, как Лосев действительно возвратится к своему письменному столу в квартире на Воздвиженке, и снова его Ясочка окажется рядом. Да, всё будет именно так, но… ни одной строчки не дадут больше опубликовать профессору Лосеву целых двадцать лет. Да и о самих границах научных интересов, разрешённых ему отныне, он узнает от функционеров Секретариата ЦК ВКП (б): Лосеву предписано впредь заниматься античной эстетикой и мифологией, держась от философии как можно дальше.

Жестокая опала рассекла судьбу Алексея Федоровича гигантским разломом. Под угрозой физического уничтожения он вынужден принять навязанные ему правила игры. Даже получив после смерти Сталина возможность публиковать свои новые работы, он больше не пытается бросить прямой вызов бездушной идеологической машине. Как-то уже в весьма преклонном возрасте профессор в минуту откровенности обронил: «Не знаю, может быть теперешние кусачие выпады тоже ведут к высылке…» Его не покидает ощущение зыбкости своего положения; оно и не удивительно: официальное решение о реабилитации А. Ф. Лосева появится лишь… через шесть лет после его кончины. Труды, изданные им до ареста, так и оставались под запретом; к рукописям, написанным сразу после возвращения из мест заключения, он сам больше никогда не возвращался, упрятав их подальше «в стол». Ему навсегда перекрыт доступ в Академию наук; всего два неполных учебных года (1942—1944) он вёл преподавательскую деятельность в стенах МГУ, после чего был изгнан оттуда «как идеалист». Так что, добыв в самом расцвете творческих сил золотые самородки новых знаний, Лосев был напрочь лишен возможности отдать их на пользу людям.

И всё же он готов к действиям в любых условиях. Неуёмная жизненная энергия, неиссякаемый творческий потенциал находят выход в создании им по окончании вынужденного молчания (то есть, когда ему уже минуло шестьдесят) около пятисот (!) научных работ, включая несколько десятков монографий, по эстетике, мифологии, античной культуре, теории литературы, языкознанию и, главное, монументальной, восьмитомной «Истории античной эстетики». Он готовит аспирантов, принимает экзамены, борется с подозревающими «крамолу» редакторами своих работ, опираясь во всех делах исключительно на беззаветно преданную Азушку (Азу Алибековну Тахо-Годи), которую Валентина Михайловна на смертном одре (она скончалась 29 января 1954 года) просила не оставлять Алексея Федоровича, быть всегда с ним. Будущим исследователям творчества Лосева предстоит совершить весьма необычное дело: измерить тот колоссальный и неблагодарный труд, на который решился ученый, тайно превращая в течение десятилетий добытые ранее самородки в золотоносный песок и затем с предельной осторожностью, скупыми порциями рассыпая его по страницам своих трудов, которые он, окончательно ослепнув, вынужден был надиктовывать. Казалось бы, сделано всё, что в человеческих силах, и даже больше. Но на девяносто пятом году жизни, за несколько месяцев до кончины, Алексей Федорович произнесёт в отчаянии: «Нет, ничего не сделано, ничего не успел сделать!.. Погибла жизнь…»

Попытка понять причину столь неожиданной самооценки неутомимого труженика мысли возвращает нас к драматическому стыку событий, приходящихся как раз на сорокалетие Лосева (именно тогда он получил, наконец, возможность вернуться из Прионежья в Москву). Накануне, всё ещё оставаясь в мучительном неведении относительно разрешения на возвращение, он пишет жене, к тому времени уже находящейся дома: «Почему хочется и мыслить, и писать, и говорить другим, общаться? Потому что я чувствую себя на манер беременной женщины, которой остается до родов несколько часов. Меня схватывают спазмы мыслей и чувств, целой тучи мыслей и чувств, бурлящих и кипящих в душе и ищущих себе выхода вовне, жаждущих родиться и стать живыми организмами, продолжающими свою сильную и бурную жизнь вне меня, объективно, на людях, в истории. Но если уже заранее становится известным, что этих родов не будет, что своих книг я не могу написать, так как погубил зрение <…> а если напишу, то не смогу их издать по невежеству или слепой злобе людей, – спрашивается: что делать дальше и куда девать свои неродившиеся детища, как осмыслить явную бессмыслицу – для меня – такого существования? Ответ один: пусть его осмысливается само как хочет! Философ должен сохранять спокойствие, ибо – „если есть что-нибудь одно, то всё иное (слышишь? именно всё иное) тоже есть (или возможно) “. Вот и хватаюсь теперь за то одно-единственное, что уже действительно никто не сможет отнять, если сам не отдашь, это – за спокойствие и „равный помысел“ ко всему. Пусть его „оформляется“, как хочет!»

Что имеет в виду Лосев? Неужели всего лишь художественную прозу, – своеобразную «философскую беллетристику», работа над которой увлекла его на последнем этапе жизни в местах заключения и затем достаточно активно продолжалась, примерно, год по возвращении в Москву? Но ведь ясно же, что в ней нашёл, скорее, выражение некий преизбыток творческих сил автора, нежели его главное дело! Напрашивается другая догадка… Что, если упоминаемый в письме, написанном за два года до этого, «подход к большим философским работам» уже завершился прямым прорывом неутомимого мыслителя в новое миропостижение, и оно само теперь властно требует от его обладателя установить прямую связь с людьми, войти в историю?

А ведь Лосев действительно так и не издаст до конца жизни ни одной книги, в которой его собственное мировидение получило бы целостное философское оформление, стало достоянием общественного сознания. Не это ли и явится истинной причиной его отчаяния и сетований накануне ухода?..

Но может он всё же успел ещё до окончательного запрета на занятия философией родить хотя бы одно такое дитя; спрятал его подальше от чужих глаз, а потом, уже не надеясь на приход лучших времён, вообще запретил себе даже упоминать о нём? Такое предположение представляется довольно правдоподобным, особенно после одной находки.

В 1990 году Аза Алибековна изъяла из архива Лосева явно относящуюся к началу 30-х годов объёмистую незавершенную рукопись без названия. Впрочем, вспоминает она, папка с рукописью однажды попалась ей на глаза ещё при жизни Алексея Федоровича, и на её вопрос, что это, он ответил как-то многозначительно: «А это „сáмое самó“». Именно под таким названием рукопись и была опубликована через четыре года издательством «Мысль» в одном из сборников лосевских работ вместе с другими его «ранними» трудами. Выход в свет работы «Сáмое самó» был встречен научными кругами (как естественников, так и гуманитариев) дружным молчанием. Где уж тут говорить о внимании широкой общественности! Конечно, в существующих условиях непрекращающегося брожения умов, когда ниспровергатели основ возникают, как грибы после дождя, а научный Олимп занял круговую оборону от посягательств на устоявшиеся истины, трудно было ожидать чего-либо иного. Но всё же, всё же…

Между тем лосевский подход до крайности прост: всякая конкретная вещь хранит непостижимую тайну. Вещь можно назвать, изобразить, дать ей множество определений, мысленно представить, наконец, просто ткнуть в неё пальцем, но всё это лишь беспомощные попытки выразить её абсолютную индивидуальность сáмое самó, которое, увы, остаётся вне пределов наших мыслей и чувств. Стало быть, и ответить на вопрос: «Что это такое?», имея в виду абсолютный смысл вещи, просто невозможно. И это вовсе не признак какого-то невежества, а всего лишь «учёное незнание». Именно оно и приводит Лосева к эпохальным открытиям-откровениям.

Пусть сáмое самó конкретной вещи остаётся сверхмыслимой тайной. Зато можно совершенно точно утверждать, что одна вещь отличается от другой; стало быть, основой смысла должно быть различие. Но ведь во всякой целой вещи её различия слиты, соединены в тождество. Выходит, что такое смысловое соединение является необходимым условием для существования смысла всякой вещи. Действует же оно мгновенно, с неотвратимой и бесконечной силой. Точно так же действуя, проявляются вовне и все различия, которыми обладает любая вещь, выражая при этом её абсолютную индивидуальность – сáмое самó. Но такое выражение, в котором смысл внутреннего и внешнего совпадает, – не что иное, как символ. Стало быть, и реальность, в которой это происходит, является символической. А ведь это и есть та самая живая действительность, в которой мы с вами существуем, – смысловое вселенское Всеединство.

Выразительно-смысловая символическая реальность открыла Лосеву путь к задуманному в ранней юности «высшему синтезу». Однако запрещающий «кирпич», поставленный невежественной рукой в сáмом его начале, вынудил Лосева не только навсегда отказаться от движения по этому пути, но и никому о нём не рассказывать. Жизнь приучила Алексея Фёдоровича молчать о главном. Иногда это было молчание не гонимого властями учёного, а верного священным обетам отшельника. Впрочем, сдерживали профессора и вездесущие охотники до чужих мыслей. Как-то в откровенной беседе на замечание о своей замкнутости он ответил: «Давно замкнулся. Потому что я когда-то выступил, а навстречу только клевета, использование моих мыслей. Делали на мне карьеру многие…». Но вот он решается в ходе одного из поздних интервью открыто сказать о главном итоге своей работы: «…У меня есть одна… формула. Она гласит, что сама действительность, и её усвоение, и её переделывание требуют от нас символического образа мышления…». Вы, вероятно, помните, что Лосев умел сводить целые фундаментальные учения к одной фразе, одной формуле. Это именно такой случай: попытка назвать своё учение. Лосев прямо заявляет, что сама действительность символична и познавать её нужно по-новому.

Дело было в начале 80-х. И что же, отнеслись к этому заявлению со всей серьёзностью? Стало оно предметом обсуждения в Академии наук или хотя бы послужило поводом для дискуссии в центральной прессе? Да ничего подобного – это был глас вопиющего в пустыне. Конечно, ниша, предоставленная правящим режимом Лосеву, была всегда ему тесна, но вне её он воспринимался советским бомондом со своими «мифом», «числом», «именем», «личностью», «смыслом» в лучшем случае в качестве юродивого.

А ведь его давний прорыв в выразительно-смысловую символическую реальность открывал подлинные чудеса, не снившиеся не только авторам «безумных теорий» в физике, благословляемых некогда Нильсом Бором, но и самым крутым нынешним фантастам. Одно лишь смысловое соединение, осуществляемое вне пространства и времени, позволяет человеку ощутить свою истинную причастность к всюдности и вечности. Оно проявляется в произведении чисел и в любовном влечении, во всемирном тяготении и в обращённости Бога к человеку. Куда до него поражающей ныне воображение виртуальной реальности, создаваемой «чудесами» самой современной компьютерной техники!

Итак, начала нового, глубоко научного мировоззрения были заложены в минувшем столетии, но так и не стали в нём достоянием человечества, а сам автор их считал себя «сосланным в двадцатый век». Он не успел передать нам из рук в руки свою главную тайну, но и не унес её с собой. Она продолжает и сегодня ждать своего часа.

Притча о стоптанных галошах

Предания связывают подчас прозрения великих мыслителей с простыми вещами и событиями: Архимед открыл свой знаменитый закон, находясь в ванне с водой; Ньютон осознал существование всемирного тяготения, когда на голову ему свалилось яблоко. Не исключено, что главное открытие Лосева свяжут когда-нибудь с его изношенной парой галош. Сам он, по крайней мере, даёт для этого реальный повод, заявляя: «Может быть, вам и не интересны мои стоптанные галоши. А мне это очень интересно, когда я вижу, что других галош у меня нет, а на дворе дождь и слякоть, а денег на покупку галош тоже нет. Галоши, товарищи, это тоже вещь, тоже какая-то индивидуальность, тоже какое-то сáмое самó. Вот на этих вещах я и познаю, что такое сáмое самó».

Обращение к обыденным общеизвестным вещам является для Лосева принципиальным: он считает, что неприступная тайна сáмого самогó выступает на них с большей очевидностью. Нелишне будет добавить, что это же заодно даёт возможность приобщить к основам миропонимания людей, пусть и не обладающих глубокими системными знаниями, но зато склонных к любомудрию, а таких в России всегда хватало. Насколько это важно для Лосева, видно из его письма к жене, написанного во время пребывания в заключении, в котором он с удовлетворением сообщает о своём успешном преподавании арифметики в лагерном ликбезе. «Солидных людей», которые его за это высмеивают, считая ликбез несовместимым с его мировоззрением, он называет «безнадёжно мрачно-озлобленными на всю жизнь людьми». «Мы с тобой, – завершает он, – имеем совершенно иное философски-историческое чутьё».

Лосев никогда не воспринимал философию как сухую рационально-теоретическую форму мировоззрения. В одной из своих последних работ он выразил собственное мнение, приведя высказывание Бердяева: «Как жаль, что философия перестала быть объяснением в любви, утеряла Эроса, превратилась в спор о словах». Лосев руководствуется своим чутьём, предлагая зафиксировать ряд положений, которые вообще не связаны ни с какой философской системой. План его очень прост: сначала выбрать из философских учений то, что является для них наиболее общим, а затем ввести принцип, который превратит эти общие моменты в новое мировоззрение. Но годится ли всё общее для такого серьезного дела? Оказывается, нет. Лосев отмечает, что многочисленные философские системы полагают вещь именно как вещь, а потому не отражают живую действительность и являются абстрактными. Для него же вещь есть прежде всего именно она сама. Казалось бы, невелика разница. Ничего подобного – именно с неё-то на самом деле и начинается принципиальное расхождение в миропостижении.

Лосев прямо заявляет, что утверждение «вещь есть вещь» полностью отгораживает нас от мира самóй конкретной вещи, и нам остаётся ограничиваться лишь представлениями и понятиями о ней, доверяясь исключительно своим чувствам и разуму. Естественно, ничего плохого в этом нет. Чувственный опыт с его наглядностью и разум (рассудок) с его рациональностью мы и применяем ко всему вещному миру, как в сугубо житейской практике, так и при специфическом научном подходе, где практика в той или иной мере сочетается с теорией. Полезность этого легко проверялась Лосевым на собственной паре галош – весьма незаменимой вещи в 30-годы. Обладателю галош достаточно было лишь взглянуть на них, а для верности ещё и пощупать, чтобы убедиться: галоши стоптаны – их пора сменить. Что же касается научного подхода, то ведь благодаря именно ему и ничему иному была отлита на фабрике «Красный треугольник» эта самая пара некогда новеньких галош. С такими доводами невозможно спорить.

Но ведь Лосев и не спорит; он лишь заявляет, что при всём при этом вещь сама по себе остаётся непонятой. По существу же он предлагает искать истину в той сфере, которая представляется здравому житейскому смыслу нереальной, а, главное, бесполезной. Попытаемся всё же, отбросив всякую мысль о полезности, последовать за Лосевым.

Сохранить конкретную вещь в живой действительности можно, считает он, лишь признав в ней наличие сáмого самогó, для чего им и предлагается в качестве примера представление об уже знакомой нам стоптанной галоше. У главных составляющих такого представления – «галоши» и «стоптанности» – нет ничего общего. Действительно, галоша – не «стоптанность» (она может быть и не стоптанной), а «стоптанность» не есть галоша (стоптанным может оказаться и сапог). И если они образуют целостное представление, значит их связывает что-то третье, не являющееся ни галошей, ни «стоптанностью». Вот это-то третье, заявляет Лосев, мы и называем сáмым самúм стоптанной галоши. Здесь уже всего два признака вещи свидетельствуют о его наличии. А вообще сколько бы таких признаков, свойств, отличий и т. д. мы в ней ни обнаружили, свести к ним самý вещь невозможно. В то же время все они сливаются в то, что уже не содержит никаких различий (в целую вещь). И это следует признать как факт, который опровергнуть невозможно, какое бы мировоззрение за ним ни стояло.

Но ведь в сáмом самóм не просто слиты признаки вещи – оно воплощает её абсолютную индивидуальность. Правда, одинаковых вещей на свете бывает великое множество (хотя бы тех же пар галош одного размера). Как тут говорить об абсолютной индивидуальности? Между тем её нетрудно обнаружить в том, что присуще всякой вещи – в её существовании. Неповторимой оказывается сама история вещи – цепь непрерывных изменений, составляющих её существование, и это не что иное, как жизнь вещи. Конечно, жизнь лосевской пары галош несопоставима с жизнью их владельца, но присуща она им обоим. Такой, вот, вывод.

Получается, что вещь не может быть сведена лишь к веществу, образующему её телесную форму, – она обладает тем, что обычно относят к существу, то есть вещь действительно живет. Современный научный подход такой вывод отвергает как нереальный, мистический. Но что такое «мистика» вообще? Согласно «Философскому словарю» начала 90-х – это «религиозно-идеалистический взгляд на действительность, основу которого составляет вера в сверхъестественные силы». Тут, как говорится, и сказке конец.

Между тем самобытная русская философия, чьим основам Лосев оставался верен всю жизнь, была именно мистической. В своей книге, посвящённой Вл. Соловьёву, кстати, вышедшей в свет лет на десять раньше упомянутого «Словаря», он даже привел характеристику, который тот дал ей в одной из своих самых ранних работ: «Предмет мистической философии есть не мир явлений, сводимых к нашим ощущениям, и не мир идей, сводимых к нашим мыслям, а живая действительность существ в их внутренних жизненных отношениях; эта философия занимается не внешним порядком явлений, а внутренним порядком существ и их жизни, который определяется их отношением к существу первоначальному».

Здесь упоминается «существо первоначальное», то есть Бог, однако, нет и речи о «сверхъестественных силах». Стало быть, мистичность имеет вовсе не тот смысл, который приписывает ей дух воинствующего атеизма. Мистика – прежде всего неисповедимая тайна. В самобытной русской философии это тайна Бога, не подлежащая разгадке какими бы то ни было человеческими знаниями; ей соответствует учёное незнание. Но от этого она не перестает оставаться действительной и, в соответствии с восточными святоотеческими традициями, естественной. Разрешить её действительно невозможно; впрочем, Лосев вовсе не собирается это делать да и вообще не упоминает всуе Имя Божие. Он лишь утверждает, что такая тайна и сообщима человеку как тайна; сáмое самó вещи и представлено им как явление именно такой тайны.

Лосевский подход принципиально отличается от кантовского, который стал фундаментом мировосприятия для западноевропейской мысли. У Канта «вещь в себе» так и остаётся непознаваемой. Но поскольку она появляется на пространственно-временнóй сцене, человеческий разум воспринимает сам факт её явления, формализуя его с помощью системы понятий и определений, которую он создает для такой цели – и только. У Лосева же неразрешимая тайна сáмого сaмогó вещи выражена вовне и это выражение – символ, несущий на себе смысл внутреннего.

Вернёмся, однако, к надёжной паре лосевских галош. Упоминая впервые об их сáмом самóм, Лосев, конечно же, имел в виду именно пару галош как нечто целое, хотя левая галоша отличается от правой, и уже поэтому каждая из них обладает собственной индивидуальностью. Но ведь, надев галоши, сам их владелец вместе с ними тоже становится неким целым, и притом абсолютно индивидуальным. И вообще своё собственное сáмое самó имеет любая совокупность вещей, располагающаяся всевозможными способами в пространстве и времени. Его наличие хорошо прослеживается по известному стихотворению Милна «Дом, который построил Джек» в превосходном переводе Маршака, где с домом последовательно связываются пшеница, синица, кот, пёс, корова и т. д. Обратите внимание: связь между ними создаёт вовсе не человек, а сама действительность, и связь эта, как нетрудно понять, всеохватывающая.

Но тогда вполне закономерным становится обобщающее заключение, предложенное Лосевым: во-первых, все вещи вместе образуют единое конкретное целое, которое с полным правом можно назвать абсолютным всем; во-вторых, это абсолютное всё имеет абсолютное сáмое самó; наконец, в-третьих, каждая отдельная вещь, так же как и все вещи, взятые вместе, есть не что иное, как символы этого абсолютного сáмого сaмогó.

Последний пункт, безусловно, нуждается в разъяснениях, и мы, конечно, находим их у Лосева. Греческое συμβάλλω означает сбрасывать в одно место, сливать, соединять; так что для понятия «символ» вполне объяснимыми в применении к какой-либо вещи будут значения совпадения, объединения. А ведь любая, чувственно воспринимаемая вещь, вполне резонно заявляет Лосев, еще что-нибудь да значит; всё та же галоша, к примеру, не просто определённой формы изделие из резины, но (и это, пожалуй, для нас главное) предмет обуви; стало быть, совпадает со своим значением, составляет с ним одно целое и, значит, является символом. Тем более верно утверждение, что каждая вещь – символ своего сáмого самогó: ведь именно в нём вещь как раз и есть она сама. Но поскольку всякая вещь входит в абсолютное всё, её сáмое самó тоже как-то входит в абсолютное сáмое самó. Последнее одинаково содержится во всех вещах, являясь именно поэтому абсолютным сáмым самúм. А если так, то каждая существующая вещь есть символ абсолютного сáмого самогó. Она одновременно и сразу оказывается, как различимой чувственно и/или мысленно, так и неразличимой, находящейся вне пределов не только чувственного восприятия, но и самóй мыслимости.

Поскольку сáмое самó не есть ни понятие, ни вообще что-то отличное от чего-нибудь или в себе расчленение, утверждает Лосев, к нему не может быть применён рациональный подход, логическое заключение. Акт схватывания и полагания сáмого самогó является специфическим, в нём отсутствует рациональность, но нет и слепой иррациональности. Это очень зрячий акт, считает Лосев, он открывает очи ума на вещь как на неё саму. Её идея (смысл, значение) слиты с вещественной формой (материалом, веществом); это снимает противоречия материального и идеального, созданные абстрактными философскими методами. Вещь есть всегда она сама, понимать ли её как некое сáмое самó (тогда она будет дана в свёрнутом виде) или как символ (тогда она будет в расчленённом, развёрнутом виде).

В одной неделимой и живой вещи совпадают конечное и бесконечное. Для доказательства этого Лосев опять-таки использует свои замечательные галоши, сношенные всего за три месяца после их приобретения. Попытки разобраться в том, как это случилось, с помощью обычных логических приёмов, приводят к сплошным противоречиям. Нельзя сказать, что галоши сколько-нибудь сносились от первого шага, сделанного в них при примерке в магазине во время покупки. Но тогда нет оснований утверждать, что их снос вообще начинается с какого-либо шага. Следовательно, такой подход сам по себе ошибочен: придется считать, что снос начинается с первого шага. Но какой должна быть ширина такого шага – конечный сдвиг, вызывающий минимальный снос, то есть реальная его мера? Её просто невозможно установить, утверждает Лосев, поскольку она бесконечно мала. Отсюда его совершенно неопровержимый вывод: в пределах трёх месяцев существования галош содержится бесконечное множество пространственно-временных сдвигов. А это значит, продолжает он, что в живых вещах бесконечное и конечное просто неразличимы. Вне зависимости от какого бы то ни было мировоззрения они полностью совпадают в одной и той же вещи, которая поэтому может сразу считаться и символом конечного, и символом бесконечного.

Лосев не раз ещё будет возвращаться (и мы вместе с ним) к самим истокам бесконечности, но первое обсуждение, приведённое выше, он связал с простой, обыденной вещью и сделал это, согласитесь, мастерски, виртуозно.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации