Текст книги "Камов и Каминка"
Автор книги: Саша Окунь
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Порвав с традицией изображения лежащей женщины либо на боку, либо на спине, то есть во всех отношениях принятой, привычной позе, перевернув эту пухлявенькую юную особу на животик, широко раскинув ей ноги и подставив пресыщенному венценосному любовнику ее свежую, едва созревшую для ласк попку, он разом изменил правила игры, тем самым дав возможность этой небольшой работе стать волшебной шкатулкой, хранящей дух канувшего в Лету восемнадцатого века.
Свидание с О’Мэрфи художник Каминка заканчивал в ресторане «Алоиз Даллмайр» ужином, состоявшим исключительно из десерта. Фламбированная груша «Вильямс» с базиликовым мороженым и клубникой под соусом из бальзамического уксуса, горький шоколад с перцем и бутылка «Круг Брют».
Однако в жизни художника Каминки были работы, после которых он просто ложился в постель и, будто проваливаясь в черную дыру, забывался сном без сновидений. Одной из таких работ был маленький женский портрет. К этой женщине, которую он видел в своей жизни всего три раза – первый в Эрмитаже на выставке «Десять шедевров Дрезденской галереи» и дважды в самом Дрездене, – он приходил с душой, исполненной робости и глубочайшего волнения. Здесь, перед этой работой, он не был профессионалом, холодно и придирчиво изучавшим секреты мастера. Он смотрел на этот небольшой холст беспомощно и растерянно, словно ребенок, встретившийся с чем-то огромным и незнакомым, не пытаясь привычно анализировать, препарировать цвет, валёры, ритм, композицию, текстуру. Он сознавал только одно, что если бы эта работа принадлежала ему, то каждый день, вставши ото сна, первым делом он с этой женщиной здоровался, желал ей доброго утра, а прощаясь, желал спокойной ночи. Он знал, что ничему научиться не сможет, ибо понимал: можно научиться фокусам, но нельзя научиться делать чудеса. Либо человек способен их творить, либо нет. А большего волшебника, чем тот, кто создал это маленькое чудо, Каминка не знал. Создал походя, на бегу, так же легко и радостно, как на бегу целовал эту женщину с золотисто-рыжеватыми волосами, белой кожей, жемчужными зубами и улыбчивым ртом. И в секунду, когда их губы прикасались друг к другу, мгновение и вечность ничем не отличались друг от друга. Этот человек жил так, словно времени не существует, и поэтому был уверен, что бессмертен, что все ему подвластно, все принадлежит: у него нет соперников ни в любви, ни в профессии. И он – ну надо же быть таким наивным! – был уверен, что так будет всегда. Однако время решило доказать ему, что оно есть и что с ним надо считаться. Оно убило смеющуюся золотоволосую женщину. Оно убило его единственного сына и другую женщину, которую ему удалось полюбить. Вот тогда он понял, что время существует, а поняв, стал его изучать. Отстраненно следил за тем, как любопытный юноша превратился в веселого, бесшабашного счастливчика, простодушно хвастающегося своей удачей. За тем, как судьба хлестала этого счастливчика по щекам, издевалась над ним, выставила его на посмешище, а он все никак не мог понять, почему и за что, но внимательно проследил за тем, как меняют лицо страдание и печаль. Он тщательно отмечал метки, которые время злорадно оставляло в его душе и на его лице, и так же спокойно, перед тем как опять обрести вечность, запечатлел улыбку беззубого старческого рта, беззвучный смех человека, которому уже нечего терять, который ничего не боится и которому время больше ничего не может сделать…
* * *
Порой случались в музеях и забавные встречи, как правило, в провинциальных небольших музеях, где есть время спокойно и внимательно рассматривать работы, а не нестись от шедевра к шедевру, как это вынужденно происходит в таких местах, как Лувр, Метрополитен…
В первый свой визит в Будапештский музей, ставший одним из самых его любимых, художник Каминка спокойно, не торопясь, разглядывал коллекцию итальянцев – и вдруг увидел такое, что поначалу привело его в полное недоумение. Каминка увидел муху. Не то чтобы раньше ему мух видеть не доводилось, он видел их в предостаточном количестве, правда, в музеях наблюдал их крайне редко, если вообще. Но тут муха сидела на картине. Причем не просто на картине, а на картине, изображающей мертвого Иисуса, поддерживаемого под руки двумя ангелами. И сидела она не просто на картине, изображающей Иисуса, а, прости господи, на самом Иисусе, на правой груди, как раз над раной, нанесенной копьем римского воина. Однако недоумение художника Каминки перешло все границы, когда, приблизившись, он обнаружил, что муха является, так сказать, неотъемлемой частью картины.
Художник Каминка глазам своим не верил. Ну ладно, у голландца на каком-нибудь натюрморте это бывает, ну ладно, у немца – от тех всего можно ожидать, но от итальянца? Мастер пятнадцатого века, благородный кватрочентист, воспитанный на понятиях идеала, красоты, совершенства, и на тебе, муха, и где…
Художник Каминка в недоумении смотрел на картину, и смотрел так долго, что в какой-то момент вместо картины увидел большую, залитую летним горячим светом комнату. Из окна были видны стены с заплатами закрытых ставен и черепичные крыши золотистого, словно истекающего от жары медом города. На большом деревянном, сколоченном из толстых буковых досок столе лежали кисти, палитра, стояли горшки с красками, банки с пигментами, кувшин с водой, большое майоликовое, флорентийской работы, блюдо с кистью винограда. Перед мольбертом с картиной, изображающей мертвого Иисуса, поддерживаемого двумя ангелами, стоял человек в белой рубашке с распахнутым воротом и темно-синих рейтузах. Черные волосы кольцами падали ему на плечи. Правой рукой человек задумчиво теребил курчавую бородку. Завтра он должен был отнести заказ отцу Марко в ораторий ди Сан-Лоренцо. Где-то далеко часы отбили десять Воздух за окном уже струился и дрожал, обещая жаркий тяжелый день. Джованни смахнул муху, сидевшую на виноградной кисти, задумчиво отщипнул черную с сизым налетом ягоду и кинул ее в рот. Муха вяло взлетела и снова опустилась на блюдо.
– И тебе жарко? – усмехнулся Джованни и опять уставился на работу.
Ну что ж! Вещь получилась на славу. Он медленно гонял языком вдоль ряда белых зубов крупную ягоду. Ангелы печально – о скором воскресении им было неведомо – поддерживали мертвое тело, не Бога – человека, ибо Бог умереть не может. Тогда никто – ни ангелы, ни тем более ученики не ведали, кем в действительности был умерший страшной смертью Учитель из Назарета. Для всех он был лучшим из людей, но не более чем человеком, чья плоть страдала так же, как и плоть любого другого, и была обречена превратиться в прах, ибо сказал Господь: «Из праха ты создан, в прах превратишься»… А может, ангелы уже знали? Ведь знал же об этом архангел Гавриил, принесший Марии благую весть о рождении сына. Надо бы справиться об этом у отца Марко, хотя зачем: в данных обстоятельствах печаль ангелам приличествует вне зависимости от того, известно им было это или нет…
Джованни медленно раздавил ягоду языком о нёбо и с наслаждением почувствовал, как кисловатый сок оросил рот. Но мы-то знаем, что Иисус воскреснет, и, чтобы прихожане уверились в этом своими глазами, он, Джованни, написал Иисуса глядящим на зрителя испытующим взглядом: уж не сомневаешься ли ты, человече, в том, что Я тебе говорил, что тебе обещал? Взгляд этот поистине проникал в душу, заглядывая на самое дно человеческого сердца. Да, со взглядом все было в полном порядке, ну а о смерти свидетельствуют потоки крови, стекающие с головы, изодранной терновым венцом, струящиеся из ран на руках и из рассеченного подреберья… И все же… Джованни поскреб затылок. Удалось ли ему в полной мере донести главную мысль: тело – смертно, а душа – вечна? Да, он сделал хорошую работу, и взгляд Иисуса, живой, проницательный, говорит о вечной жизни, но тело, смертное тело, говорит ли оно о смерти с той же убедительностью? Джованни проглотил высосанную виноградину и в сомнении щелкнул языком. Может, стоит сделать тело зеленоватым, как бы уже… Испуганная резким звуком муха взлетела и снова села на стол. Села на стол, словно на покойника…
– Господи! – ахнул Джованни и перекрестился – Благодарю тебя!
Вот оно! Вот он – сильнейший и новый аргумент! Джованни схватил тряпку для вытирания кистей, осторожно, на цыпочках, подкрался к столу и ловким ударом оглушил насекомое. Нежно, словно величайшую драгоценность, приложил ее к груди Иисуса. Отлично! Затем аккуратно положил муху перед собой на табурет брюшком вниз, взял палитру, кисти. Через двадцать минут нарисованную на правой груди Иисуса муху нельзя было отличить от настоящей. Он сделал несколько шагов назад, с гордостью опустив кисть, вгляделся в работу и вздрогнул от женского крика:
– Джованни, Джованни!
Отбросив палитру и кисти, он бросился вниз по лестнице, распахнул дверь в столовую:
– Маджия, что случилось?
– Джованни, смотри! – Лицо молодой женщины с черными волосами, затянутыми жемчужной сеткой, лучилось удивлением и восторгом, в глубоком вырезе золотистого корсажа вздымалась и опадала смуглая грудь. – Смотри, он пошел!
В центре комнаты, широко расставив ноги и раскачиваясь, стоял большеглазый розовощекий малыш.
Джованни упал на колени и протянул руки:
– Рафаэлло, сын мой, иди ко мне!
Малыш просиял и приподнял пухлую левую ножку… Художник Каминка нагнулся к табличке и прочитал: «Христос, поддерживаемый двумя ангелами. Джованни Санти, 1484 год».
* * *
Художник Каминка протер глаза – последнее время они все чаще слезились, – улыбнулся, встал со скамейки и, бросив прощальный взгляд на зачарованный сад Ливии Друзиллы, вышел из зала. Он довольно долго бродил по этажам, разглядывая мозаики, фрески, скульптуру, пока не дошел до временной выставки фресок виллы делла Фарнезина. Это были уцелевшие куски штукатурки с изображениями непритязательных жанровых сценок. Он внимательно, невольно улыбаясь, разглядывал их, пока не дошел до не совсем обычного фрагмента. На нем в профиль были изображены закутанная в пеплос женщина и стоящий перед ней обнаженный мужчина. На ладони ее вытянутой вперед правой руки лежал его член, который она внимательно рассматривала. В этой сцене не было никакой эротики, никакой фривольности. Она была исполнена тишины, доверия и странной серьезности. И там, перед этим чудом сохранившимся реликтом ушедших времен, художник Каминка понял, почему его всегда так тянуло в сад Ливии, к фрескам Помпей, к греческим мраморам, к римской бронзе – ко всему тому, что было известно ему под названием «античный мир». Это был вовсе не идиллический мир. В нем было много жестокости, много горя, много бед. Но одного в нем не было – в нем не было греха. А потому все, все на свете – и осьминоги, и диковинные рыбы, которых он только что видел на мозаиках, деревья, цветы и птицы сада Ливии Друзиллы, совокупления на фресках помпейского лупанария и этот член на ладони женщины, – все это было природой, ее частью, а значит, было интересным, привлекательным, загадочным и прекрасным. Грех был привнесен в этот мир позже хмурыми, серьезными людьми, изгнавшими из него невинность, улыбку, доверчивость и тем самым уничтожившими его, превратив в мир вещей постыдных и предосудительных, мир ханжества и лицемерия, мир несвободы.
Здесь, перед этой крохотной фреской, Каминка понял, что женщина, с которой его свела судьба, тем и отличалась от всех остальных, что понятие греха ей было неведомо. Она была частью того, древнего, исчезнувшего мира, странным протуберанцем, занесенной в наше, совсем иное время. Наша мораль, наши законы были ей неведомы, как неведомы они ветру, свету, дождю. Она, единственная из всех тех, кого он знал, была свободна.
Глава 10
О детстве, юности и бунте художника Камова
Что снилось в его первую светлую иерусалимскую ночь художнику Камову, а может (по причине ужасной усталости, изнеможения даже – шутка сказать, отмахать пару тысяч верст), и не снилось, мы сказать не сможем, поскольку, даже если и снилось чего, узнать об этом не представлялось никакой возможности, ибо, если так можно выразиться, душа его надежно, как рыцарь сияющими доспехами, была укрыта броней самодисциплины, выкованной годами одиночества, упорства и веры. Когда-то, хоть и крайне редко, он позволял себе чуть ослабить стальной панцирь и допустить прикосновение близкого человека, но слишком часто доверчивость его оборачивалась ударом, нанесенным порой по невежеству, порой по бестактности, но подчас и намеренно, с желанием причинить боль, по возможности сильную и долгую. Теперь уже многие годы никому не удавалось преодолеть барьер, который воздвиг художник Камов между собой и остальным человечеством, и даже во время сна часовые его души бдительно несли свою вахту, не давая никому возможности приблизиться на опасное расстояние.
Сны, как известно благодаря работам одного венского господина и его последователей, являются ключиком, с помощью коего дано открыть дверцу, ведущую к детству человека, к секретам (в том числе и от него самого), обусловливающим становление его характера, его личности. Но поскольку вход во сны художника Камова нам заказан, а в то же время, как сказано, юные, так сказать, формирующие годы имеют немалое значение для уяснения характера человека и, соответственно, для нашего повествования, героем которого художник Камов безусловно является, мы для краткого описания оных позволим себе воспользоваться имеющимися в нашем распоряжении разнообразными обрывочными сведениями, слухами и даже кой-какой информацией, подчерпнутой из его досье, хранящегося в архивах Комитета государственной безопасности. С досье мы ознакомились при помощи господина, в свое время к деятельности этого учреждения причастного.
Итак, начнем с того, что северная окраина Выборгской стороны – ленинградского района, где рос Миша Камов, – не имела ничего общего ни с благородством дворцов и ансамблей центра города, посередь которого торжественно несла свои воды закованная в гранитные набережные Нева, ни с нежной, задумчивой прелестью Мойки, канала Грибоедова и связывающих их поэтическим лабиринтом улочек и переулков. В ней не было капризной роскошности ар-нуво Петроградской стороны и романтики продуваемых морским ветром линий Васильевского острова. Это был район глухих брандмауэров, краснокирпичных складских зданий и фабрик, безликих, однообразных серых домов, и только тяжелые грозди майской сирени и запах корюшки по весне, да еще бесплотный, доводящий до тихого помешательства свет белых ночей свидетельствовали о причастности Выборгской стороны к безумной градостроительной авантюре, учиненной венценосным маньяком на гиблых чухонских болотах. И совсем не исключено, что доходящая порой до лапидарности простота композиционных и ритмических решений, сочетающаяся с изысканной непритязательностью цветовых отношений и грубоватой текстурой, а также скрытая за всем этим, затаившаяся щемящая нежность работ художника Камова уходят своими корнями в торфяно-подзолистую тощую почву Выборгской стороны. Вслед за весной приходило в район невыразительное скромное лето, а затем осень разукрашивала чахлые садики и газоны фейерверками золотых шаров, алыми, карминными, фиолетовыми взрывами георгинов, белыми созвездиями астр, но это недолгое, словно внезапное улучшение состояния умирающего, торжество местной флоры обрывалось серой сетью дождя, и Выборгская сторона медленно погружалась в беспросветную, промозглую темень питерской зимы.
Каждый человек с младенчества проходит сквозь череду травматических столкновений с действительностью, своего рода прививок, пусть болезненных, но необходимых. Эти столкновения оставляют в душе человека раны, большие и маленькие. Порой они начинают ныть, зудят, и человек приобретает вредную привычку их расчесывать, но по большей части они рубцуются и, не напоминая взрослому человеку о своем существовании, становятся своего рода броней из шрамов, защищающей его от новых ударов. Беда, если какая-нибудь из ран не заживает, и тогда нет покоя душе человеческой, мечется она, изнывает, нигде и ни в чем не находя себе отдыха и успокоения. Вот такая незажившая рана, исподволь отравляя весь организм, тайно кровоточила в душе художника Камова.
Вряд ли бы мать Камова призналась в том, что не ощущала привязанности к своему сыну, более того, она была бы глубоко оскорблена, приди кому-либо, в том числе и ему самому, в голову обвинить ее в душевной черствости и безразличии к своему ребенку. Ее, которая, словно ломовая лошадь, напрягая последние силы, тащила на себе всю семью, умирающего от туберкулеза мужа, полупарализованную свекровь и ребенка! В тяжкое военное и послевоенное время их надо было кормить, одевать, обувать, надо было стоять в очередях, ругаться с соседками по коммунальной кухне, нужно было создать какое-то подобие уюта в двадцатидвухметровой комнате с окном, выходящим на слепой брандмауэр, нужно было зарабатывать деньги. Жизнь этой женщины с изможденным, рано постаревшим лицом проходила в постоянных усилиях, хлопотах, отчаянных попытках удержать на плаву сотканный из горестей, бед, безденежья и несчастий утлый челнок своего семейства. Единственной отдушиной была для нее изостудия в выборгском Доме культуры, которую она ухитрялась посещать вечерами по вторникам. И когда под ее старательной кисточкой возникал букет полевых ромашек или на фоне разделочной доски бутылка кефира рядом с буханкой хлеба, когда на четвертушке бумаги заново рождалась «Девушка с персиками», перерисованная с репродукции в журнале «Огонек», душу ее окутывало невыразимое блаженство, неслыханный покой снисходил на нее, и какие-то мгновения своей каторжной жизни она была безмерно счастлива. Это правда, что у этой измученной женщины не было ни сил, ни времени на элементарные, так необходимые ребенку знаки любви, на объятия, поцелуи, игры – был бы обут, одет, накормлен. И хотя, казалось бы, в зрелом возрасте художник Камов мог бы понять (возможно, даже умом понимал) и пожалеть свою мать, обида, с детских лет терзавшая его душу, жила и по сей день. И кто знает, быть может, страсть к искусству с детства пылала в нем так ярко не только по причине природного таланта, но и по причине неодолимого желания обратить на себя внимание матери, обозначить свою причастность к ее увлечению, добиться похвалы, ласкового взгляда, шутливого подзатыльника, быстрого поцелуя – кто знает…
Жизнь рано приучила его к самостоятельности. Покрутившись по разным кружкам рисования, ни один из которых не пришелся ему по нраву, он выдержал вступительные экзамены в СХШ – Среднюю художественную школу при Академии художеств – заветная и почти несбыточная мечта множества юных дарований Северной столицы. Первые годы в школе были счастливым контрастом к прежнему существованию Миши Камова. Довольно быстро он выбился в первый ряд и стал лидером не только благодаря очевидным способностям, но, в первую очередь, характеру и уму. Преподаватели видели в этом не по возрасту высоком мальчике с русым чубом восходящую звезду. Он же радостно переживал свою принадлежность к элитарному клубу, избыток так не достававших ему с младенчества любви, уважения и жизненно необходимого в юности ощущения причастности к общему делу. Немереные силы бурлили в юношах, которых окружали стены, бывшие свидетелями первых шагов Брюллова, Иванова, Сурикова, Врубеля. В этом возрасте организм чем больше энергии тратит, тем больше ее получает, и избыток этот надо куда-то употреблять, иначе он разорвет человека на клочки. За несколько часов мертвого сна аккумулятор переполняется и требует разрядки. Как правило, она реализуется в чисто физическом моторном движении, начиная от беспричинного бега, прыжков и заканчивая дискотеками и спортом, но порой эта лавина, этот поток выбирают себе другое русло и, как это происходило в СХШ, выливается в соревнование, вроде, кто сделает за лето больше набросков. Стены, столы пол – все устелено сотнями листов бумаги, усеянными карандашными, угольными, пастельными линиями и пятнами – результатами ежедневной, от зари до зари, работы. И это было счастьем…
В расхожей фразе «Весь мир – театр, и люди в нем актеры» акцент, как правило, делается на людях, миру внимания уделяется значительно меньше. Оно и естественно, ведь в конечном счете именно актер является главным действующим лицом. Однако спектакль, то бишь мир, немыслим без тех, чья работа скрыта кулисами, и без декораций, создающих убедительнейшую иллюзию на деле несуществующего мира. Стоит безжалостному яркому дневному свету сменить выставленное искусным мастером освещение, как волшебный замок Спящей Красавицы превращается в груду грубо размалеванных тряпок, натянутых на неустойчивые зыбкие деревянные рейки. Горе актеру, если он хоть на мгновение забудет, что его дело не быть, а играть, и что окружающий его театральный мир – не более чем фикция. Встреча с реальностью может стать испытанием, которое вынести ему будет не под силу. Несколько лет своей жизни юный художник Камов провел среди величественных колонн священной обители, где судьба удостоила его встречи с выдающимися мэтрами, наследниками Репина, Крамского, Серова, хранителями тайн и секретов, которых жадно алкал юный неофит. Он знал, что перед ним лежит трудный, полный препятствий и испытаний, но славный путь, и он, Камов, преисполненный веры и отваги, горел желанием пройти его до конца. Безоблачная жизнь юного художника закончилась весной 1956 года, когда наконец растаяла долгая зимняя мгла, треснул покрывавший долгие месяцы реку лед, когда полезла из черной влажной земли первая упрямая зелень, закудрявились на ветвях легкомысленные сережки, воздух наполнился глубокой бездонной синевой, а в Эрмитаже впервые открылась выставка Пикассо. О, как они ученики СХШ, гордость и надежда отечественного искусства, потешались над этим французским недоумком! У него, в отличие от них, не было ни малейшего шанса поступить не то что в Академию, на подготовительные курсы в нее! Они куражились над этой мазней, и это поднимало их в своих глазах все выше и выше. Через неделю после визита на выставку юный художник Камов заскочил в Эрмитаж еще раз посмотреть эльгрековских «Петра и Павла», которых собирался копировать. У картины стояли двое: седой человек с живыми карими глазами, густыми, еще почти черными, пушистыми усами под крупным носом и почтительно к нему склонившийся высокий губастый юноша.
– …видел в Толедо, – говорил носатый. – Никому в голову не приходило убрать их, да впрочем, все знали, что франкисты не будут стрелять по монастырю. Весь строй работы: стремительная динамика композиции, искривленное пространство, колорит, пейзаж, сияющий букет под ногами ангела – все это воскреснет вновь через триста лет в творчестве такого же, как этот грек, уроженца глубокой провинции по имени Марк Шагал. А тогда этот выходец из далекой венецианской колонии, волею судеб оказавшийся на Иберийском полуострове, привил к суровому черствому дереву местного искусства дичок мистики, который, смешавшись с бескомпромиссным испанским реализмом, принесет такие плоды, как Гойя и как то, что мы только что видели там, наверху. Тот же, – он указал на кисть апостола Петра, – языком пламени летящий мазок, та же, что и в «Снятии пятой печати» – она в Метрополитене, – безумная смелость деформаций. Тот же отважный, бескомпромиссный поиск истины, и та же, – он вдруг прищелкнул языком, – абсолютная свобода. Вспомните Лорку: «Не муза и не ангел покровительствуют Испании, она немыслима без беса». А большего беса, чем тот, – он ткнул пальцем в потолок, – вы, дружок, не найдете.
Он замолчал, любовно лаская взглядом освещенный заходящим солнцем холст.
– Но, конечно же, не один толедский отшельник. Пикассо, – он снова щелкнул языком, – берет всюду. И все делает своим. Давайте-ка, дружок, навестим Пуссена, ведь и его не обошел это разбойник-конкистадор.
Продолжая разговаривать, они вышли из крохотного зальчика в большой красный, где висели Тьеполо, Рибера, Зурбаран, Гвидо Ренн, и повернули направо.
Никогда раньше юный художник Камов не слышал, чтобы о живописи говорили таким образом. Он чуял, что в словах, невольно им подслушанных, было то, от чего так просто отмахнуться он не может. Однако сравнивать художника, перед которым он преклонялся, с этим мазилой?
И все же было в том невысоком кудлатом человечке со смешными пышными усами, в голосе его, манере говорить, наконец, в обаянии, которое от него исходило, что-то, что не дало юному художнику Камову права высокомерно пожать плечами. Он и сам не заметил, как оказался на третьем этаже и, сопровождаемый неодобрительным взглядом смотрительницы, корпулентной дамы с толстыми отвисшими щеками и мышиным крохотным ртом с усиками на верхней губе, проскользнул на выставку. На этот раз он был один, без друзей. Долго, до самого закрытия, бродил юный художник Камов от работы к работе. Назавтра, вместо того чтобы идти на занятия, он снова отправился на третий этаж Эрмитажа.
Вечером у него поднялась температура.
– Ледоход, – сказала, убирая стетоскоп в сумку, усталая врачиха, – надуло. Небось в одной рубашке бегал.
Три дня метался Миша Камов в постели. Выклеенные розовыми, в зеленых и серебристых цветочках, обоями стены комнаты становились интенсивного ядовито-синего цвета, и по ним, вокруг постели, безмолвно кружились нищие, из угла злобно кривила бескровные губы женщина с пустым, испитым лицом, тонкая девочка легко перебирала ногами огромный шар, и вдруг откуда-то в комнату, давясь и топча друг друга, вваливались страшные, исковерканные люди, они моргали треугольными глазами и, широко разевая щели ртов, тянулись к его постели обрубками рук. Их тощие ноги с распухшими суставами беспомощно висели, точь-в-точь как у полиомиелитного мальчика из соседней парадной, которого изредка вывозили на каталке подышать воздухом в ближний садик. А потом появлялся – и это было самым страшным и завораживающим – невысокий крепкий человек с треугольным лицом, челкой зачесанных набок волос и пронзительными черными глазами. Эти глаза впивались в и без того измученного Мишу Камова, и от этого цепкого взгляда никуда нельзя было спрятаться, некуда сбежать, и тогда грудь словно раскрывалась и вспыхивала, наполняясь чем-то тяжелым, отчего было и больно и сладостно одновременно.
Через две недели вымахавший за эти дни на пять сантиметров юноша пришел в школу. Храм искусств с его жрецами прекрасного исчез. Вокруг были давно не ремонтированные, замызганные стены с дежурными обшарпанными колоннами, и вдоль стен суетливо скользили злобные надзиратели, тщеславные чиновники, озабоченные своим мелким благополучием и не менее мелкой карьерой, люди, от которых ощутимо пахло трусостью и ложью.
Теперь после уроков он пропадал в букинистических магазинах. В те годы редкие советские люди, попадавшие за границу, сообразили, что наиболее безопасным и выгодным бизнесом являются книги по искусству. В результате в букинистических магазинах появлялись не только альбомы современных, незнакомых в СССР художников, но и альбомы российских, таких как Малевич, мастеров, запрещенных к экспонированию в стране… Часами простаивал он у прилавка, рассматривая толстенькие томики издательства Scira: Брак, Пикассо, Сутин…
Первого сентября юный художник Камов явился в школу, толкая перед собой позаимствованную у дворника из Лесотехнической академии тачку, из которой топорщились сделанные за летние месяцы работы. «Как Сезанн», – подмигнул он ошалевшей вахтерше тете Зине.
* * *
В это ясное первое осеннее утро Петр Иванович Каволин чувствовал себя препоганейшим образом. Меж тем вчерашний день можно было назвать одним из самых удачных за последние пятнадцать лет его служения на ниве советской живописи. Бычков, отхвативший в фонде огромный заказ на серию картин для Череповецкого химкомбината под кодовым названием «Время не ждет», пригласил Каволина в соавторы.
– Пейзажами займешься, – сказал он, отправляя в рот бутерброд со шпротой и яйцом. – Ты, брат, отменнейший пейзажист, грозовые облака, понимаешь, закат, восход. Рощи, дубравы, гвоздики, опять же, алый цветок революции… Я, брат, на себя общий, так сказать, замысел возьму, эскизы, образы, руководство… А ты при мне, гы-гы, Брейгелем будешь, Бархатным. – Он хмыкнул и, ухватив широкой волосатой рукой бутылку, плеснул водку в граненые стаканы. – А Горшков… я его в Снайдерсы прочу, ну, там лошадки, собачки, ты, брат, ему пока не говори, пусть сукин сын несколько дней понервничает.
Отмечать начали еще днем, сразу после заседания правления, в буфете Союза художников, а заканчивали в мастерской Бычкова на Петроградской. И вот теперь Каволин, проклиная все на свете, тащился в эту, будь она неладна, школу. Голова его была тяжелой и пустой, в пересохшем рту черт те что, мерзость, даже зубного порошка у Бычкова не нашлось, и Валька, дрянь, слиняла еще к полуночи, одного его бросила, хорошо хоть глоток дожал из бутылька на опохмелку, и, как назло, ни одного пивного ларя по дороге, а глоток, какой же он опохмел? Опять же, лучше было бы слинять и домой податься, а то теперь Катя опять скандал устроит, ну да против Бычкова не попрешь, а Валька, дрянь, продинамила, нет, все-таки надо было слинять, хоть на такси, денег теперь полно, рубашку бы, что ли, сменил, зубья почистил, первое сентября все-таки, мать его итти…
Он опоздал всего ничего, минут на пять (и то не по своей вине: трамвай, блин, еле полз), заскочил в уборную, жадно присосался к крану, плеснул водой в опухшую физиономию и, проклиная высокие ступени, поплелся на второй этаж в рекреацию, чьи стены и пол уже были украшены летними работами учеников вверенного ему девятого «а» класса.
– Здравствуйте, здравствуйте, друзья! – Каволин выжал из себя страдальческую улыбку. – Поздравляю вас с началом учебного года. Вот так. Ну, что ж, отдохнули и с новыми, как говорится, силами. Да. Я – Петр Иванович, ваш новый учитель живописи. – Он потер затылок, давление, что ли, ну просто разламывается. – Учитель. Ну, давайте, так сказать, знакомиться. Вот, это чьи пейзажи? Как? Андронников? Ну, что ж, неплохие, брат Андронников, пейзажи, совсем даже неплохие. Планы только устаканить надо, ну, в смысле…
Он медленно шел вдоль работ, по Виа Долороза своего преподавательского поприща, и все они смешивались в какой-то тошнотворно кружащийся калейдоскоп омерзительно белых ромашек, стучащих болью в виске красных косынок возвращающихся с покоса баб и зелени, такой блевотной зелени – должно быть, берез. А вот грибы, грибы хорошие, брат, грибы, подосиновики, – сам собирал? А это береза… Осина? Хе-хе, а чего ж на березу похоже? А это что?
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?