Электронная библиотека » Себастьян Родригез-Иньюригарро » » онлайн чтение - страница 1


  • Текст добавлен: 24 мая 2023, 19:15


Автор книги: Себастьян Родригез-Иньюригарро


Жанр: Русское фэнтези, Фэнтези


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Дневные поездки, ночные вылазки
I. Нулевой километр. II. Нерукотворные лестницы
Себастьян Родригез-Иньюригарро

Дизайнер обложки Кристина Лавринайтис


© Себастьян Родригез-Иньюригарро, 2023

© Кристина Лавринайтис, дизайн обложки, 2023


ISBN 978-5-0060-0801-4

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Что-то пошло не так, когда в интернате объявили вшивую эпидемию.


***


Сначала было почти забавно – в том смысле, что набор элементов не делал жанра.

Безобидный директор говорил по-фермерски, одевался по-фермерски и рыжеватую небритость имел соответствующую; учителя составляли эффектный контраст с начальством: они были, что называется, рафинированные, каждый по-своему, и притом нагло халтурили, не внушая дисциплинарного оцепенения ни видом, ни делом; воспитатели в целом никого не воспитывали – единичные поползновения имели место, но не имели потенциала.

То есть санитарного инспектора с квакерской шляпой и лысеющими висками отчаянно не хватало, но он приехал, и хватило с лихвой.

«Как мало надо, чтобы всё испортить, – записал Ил на полях учебника истории, а потом добавил: – Нам обещают р-е-ф-о-р-м-а-ц-и-ю. Походу, стены побелят, лепнину посшибают, статуи святых отправят добывать соль за латунную мелочь. Говорят, мы столкнулись с реальностью, но это неправда: реальность ускользает как никогда прежде, а Квакер – нереальный олух, даром что кругом непробиваемо прав. Быть олухом включено в его амплуа. Чего мне никогда не понять, так это зачем люди в здравом уме и твёрдой памяти берутся играть малопривлекательные роли. Насчёт здравого ума и твёрдой памяти Андерсен бы со мной не согласился. Я знаю, что сплю и брожу по тропам фантасмагорий, но Квакер из тех, кто уверен, что бодрствует. Так кто из нас смотрит на вещи трезво? Думаю, они с Нелли сойдутся. Какая чушь, боже мой, какая отборная ерунда… Зачем я в этом участвую».

Слово «квакер» приклеилось. Многие думали, что Ил произвёл экспресс-обозначение от приписываемого лягушкам и жабам «ква»: инспектор ведь действительно булькал, хотя не всегда, а только под гнётом ораторского возбуждения – в остальное время речь интервента не оживлялась факультативными звуками.

Да, прижился не «Санитар», а «Квакер», из чего следовало, что до реформации интернатская поросль отождествляла себя с лягушатником, а не с психушкой. После реформации стало совершенно не важно, с чем они – каждый в отдельности – себя отождествляли.

Говоря откровенно, что-то пошло не так гораздо раньше, чем объявили вшивую эпидемию.

I. Нулевой километр

1. Как на острове

Ил никогда не мог объяснить, как и зачем очутился где бы то ни было. Но гулкое здание с ажурным остовом колокольни его до поры устраивало, хотя концепция интерната вызывала иронию – лёгкую, неуловимую, неотступную.

«Самоиронию», – уточнял он в дневниках, которыми становились казённые тетради в линейку и клетку, трухлявые библиотечные книги и присылаемые из центра учебники. Последние пахли клеем и спиртом, но типографской краской почему-то не пахли.

Позади главного корпуса чернел овраг, при затяжных дождях превращавшийся в пруд – вода в нём имела почвенный цвет жжёной умбры, а на вкус была солоноватой и медной.

Дуло с трёх сторон света, но пожизненно с моря, оно же пропитывало траву и стены.

Воспитатели говорили, что боятся оползня, обрушения колокольни, наводнения.

Кто-то из учителей шутил: «Закольцуем овраг, будет ров».

«В центре нас не поймут», – ответил директор навскидку через полвека.

«Можно подумать, сейчас понимают», – возразили ему.

Овраг не закольцевали: контуры мира вообще старались без нужды не тревожить.

***

«Могли бы соль добывать, а регион в упадке: спасибо тем, кому до фени…", – эта фраза была колокольчиком. Звяканье знаменовало, что приближается воспитательница Нелли.

Андерсену хватило одного «дзинь».

«А вам-таки хочется засунуть отроков в шахты?», – рявкнул он страшным шёпотом.

Нелли возмутилась: она считала, что заменяет обездоленным очаг родного дома, а «засунуть в шахты» не звучало по-матерински.

Язык колокольчику она, конечно, не вырвала, но с тех пор, завидев Андерсена, поджимала губы и стоически молчала, не считая тех случаев, когда по забывчивости сотрясала воздух: подлинное безмолвие было одним из навыков, которые Нелли так и не созрела освоить.

***

Жили на отшибе: в глуши, в захолустье.

«Как на острове», – говорил учитель истории и, кажется, радовался.

«Как в ссылке», – вздыхал преподаватель языка и словесности.

«На полном самообеспечении», – почти не преувеличивал директор.

«Натуральное хозяйство, чтоб его…", – кашлял в кулак заведующий столовой.

– По-монастырски, – однажды хихикнул Ил.

– Твои бы шуточки в мирное русло, – фыркнул в окно учитель истории и не позволил себе постучать по столешнице парты.

Зря не позволил: квакера совсем не ждали, а он явился.

***

Газеты из центра выписывала только воспитательница Нелли. Радио не работало: проводку закоротило давно и с концами.

Нелли взяла бы на себя обязанности подавшей в отставку техники, но ей в меру сил препятствовали, потому как она функционировала без электричества, без рычажка переключения каналов и без кнопки регулировки громкости, то есть самоотверженное радио в человечьем обличии имело все шансы стать неуправляемым.

В сущности, Нелли и без патента на нишу глашатая демонстрировала тревожный набор симптомов, но права стучаться в двери преподавательского состава у неё не было, а лишённые такта и пиетета подростки научились сливаться, едва почуяв, что воспитательница входит в раж.

Нельзя сказать, что события внешнего мира совсем не вызывали любопытства, но монологи Нелли обеспечивали что угодно – мигрень, лёгкую контузию, паническую атаку, непреодолимое желание убивать тех, кому до фени, или тех, кто это выражение придумал, – только не внятную картину происходящего в столице и прочих местах, которые не были интернатом.

Нелли не упускала случая подчеркнуть: всю латунную мелочь, всё никчёмное жалованье она тратит на информацию. Разумеется, не ради себя: она ведь ничего ради себя не делала, вся её жизнь была принесена в жертву интернату. Поэтому заголовки, параграфы, столбцы обводились красными чернилами, и расписная газета выходила на охоту.

Выслушивать Нелли было мало – следовало ознакомиться с первоисточником и яростно покивать в нужных местах.

Порой находились добровольцы: – «Тише, Нелли, тише, я не могу читать и коммуницировать… Дай вникнуть…».

Ничем хорошим это не кончалось.

«Вот! Вот!», – бесновалась Нелли, тыча пальцем в обведённый пассаж.

«Там вроде на знакомом языке пишут, – вытирал лоб очередной несостоявшийся поклонник периодики, – но чертовщина какая-то. Разворот прочитал – голова ложкой выедена, будто три часа слушал, как Нелли распинается…».

Настоящие новости узнавали из учебников – в общих чертах.

История претерпевала метаморфозы ежегодно: невзначай, исподволь или радикально – к этому привыкли.

Когда сюрпризы обнаруживались в естественных науках, становилось ясно, что в центре меняют курс с особой прытью.

Хрестоматии по языку и литературе хранились в библиотеке: их не обновляли, только в конце лета присылали скрипучие, едва прокатанные станком методички – без них тексты в антологиях анализу и трактовке не подлежали.

Август был любимым временем Муза – преподавателя словесности, который на заре карьеры трындел о струнах поэзии с неосторожной высокопарностью и жестикулировал в том же ключе. В интернате его манера изъясняться перешла из раздела «смешно до противного» в категорию «вполне приемлемо», но оперные жесты и экспресс-обозначение никуда не делись.

Итак, в середине августа Муз запирался у себя в кабинете, наполнял стакан жгучей субстанцией из бутылки, которую берёг как последний латунный грош, потрясал солёные стены взрывами хохота – короче, наслаждался.

«Ах вот оно что! Ах вот оно как!», – клич не умолкал, пока не переворачивалась последняя клейкая страница свежего педагогического пособия.

Учитель истории так не развлекался, самолично добавляя к констатации факта слово «уже», из чего Ил заключал, что раньше Андерсена тоже веселили метаморфозы его предмета, но постепенно приелись. Вероятно, тот не находил в чудесных превращениях подлинного разнообразия и потому не читал актуальную учебную литературу как сборник анекдотов, а напротив – всячески избегал отравления скукой.

К навязанному прозвищу учитель истории относился со смесью сарказма и снисхождения: оно служило альтернативой ярлыку «сказочник» и возникло потому, что вместо дат великих сражений Андерсен пичкал аудиторию мифами, легендами и курьёзными слухами. Кто-то подозревал, что львиную долю материала он выдумывал сам. Андерсен утверждал, что рассказывает ученикам единственную правду, за которую готов поручиться.

Ил ему верил.

То есть Ил предполагал, что доказать истории Андерсена невозможно, однако не сомневался: тот делился единственной правдой, в которой видел светотень истины, неподвластной ни времени, ни географии.

Рассказанное Андерсеном было всегда красиво и неудобно: в отличие от некоторых лекций Муза, уроки истории заканчивались афоризмом, парадоксом, канатом над пропастью, но не бетонной плитой морали и вывода.

На самом деле, неудобно бывало на лекциях Муза, если того вдруг несло по накатанной колее, но проблема не представлялась существенной: Ил на что-нибудь отвлекался и не соучаствовал.

А присылаемые учебники Андерсен раздавал классам с небрежным: «Делайте что хотите, но читать не советую. Слог испортит вам вкус».

За вкус не то чтоб массово переживали, но резолюции «Не читать!» следовали охотно.

Ил собирал ненужные фолианты и писал жирными чернилами поверх типографской краски: та выцветала до серого за год, и рассыпанные как хлебные крошки, мутные, смутные, местами смазанные, но выведенные его рукой слова проступали отчётливей прежнего.

2. Дневные поездки

Дневные поездки были праздником, разрезанным на четыре части – как пшеничные лепёшки, полагавшиеся к обеду и заменявшие Илу трапезы в то время суток, когда он действительно хотел есть, то есть по ночам.

Интернат вывозили в близлежащие городки – Жемс, Капу, Хаторину, Мельгров – каждый сезон: в середине декабря, в конце апреля, в начале июля и – в зависимости от прогноза погоды – в сентябре или октябре.

– Зачем мы таскаем их в сторону Фогры? – однажды спросил Андерсен.

– Что ж их, запереть совсем? – поразился директор. – Одичают ведь, как пить дать одичают.

Историк чему-то усмехнулся, но возразил:

– Нет, отменять выезды нельзя ни в коем случае. Если нам совсем запретят перемещения…

– Ну вы уж скажете…

– Если нам совсем запретят перемещения, придётся заняться театром. Распечатать подвальные коридоры, построить на территории лабиринт – да мало ли средств. Уводить их на полмили – пусть они думают, что ушли хотя бы на десять, иначе тут такое начнётся…

– Уводить детей подвалами и лабиринтами? – очнулся Муз. – Милейший, вас из Андерсена в крысолова переименуют…

– У меня нет дудочки, это раз, – отрезал историк. – Я говорил не о том, чтобы увести их пучину, неизвестность и прочие радужные дали, это два. Мне надо, чтобы они здесь с катушек не послетали. И вообще: так и вижу себя во главе оравы недорослей… Без дудочки… Увольте.

– Я смотрю, вы профессию выбрали прямо по духу, – хохотнул словесник. – Призвание так и сияет.

Директор воздел руки к потолку и воззвал:

– Что мы обсуждаем, коллеги? Вы сбили меня с толку, ещё когда спросили, зачем нам выезды.

– Я предлагал не прекратить путешествия, а сменить направление, – уточнил Андерсен.

– Да у нас бюджета не хватит на подальше, и так еле наскребаем, билеты дважды в год дорожают, а мы ездим четырежды…

– Не надо подальше, – недоулыбнулся Андерсен. – Просто в другую сторону. К морю.

– Да там же нет ничего! – директор снова поразился.

Андерсен ждал и молчал.

– Ну то есть, конечно, есть… – поправился директор. – Природа там всякая… Вода солёная… У нас от этой соли стены сверкают… Но как же образовательная часть… Экскурсии… Там же нет ничего…

– Рукотворного, – подсказал преподаватель словесности. – Построенного человеком. До ближайшего не такого уж населённого пункта в той стороне мы не доедем – во-первых, денег на билеты не хватит, во-вторых, нам эту публику на такие расстояния перевозить категорически не рекомендуется, то есть на общедоступном языке – строго запрещается под страхом срока или, что ещё хуже, штрафа. Поэтому никакой архитектуры. Разве что железку считать памятником инженерному делу, но – прямо скажем – тот ещё объект, чтобы вставать до рассвета, тащиться, пересчитывать головы… Она у нас, как бы, в пешей доступности. Такая же, как в пятнадцати милях отсюда.

– А вы уверенны в том, что она рукотворная? – протянул Андерсен, думая будто о другом. – Фольклор содержит противоречия, официальные данные нет смысла комментировать.

– Иногда мне крайне трудно понять ваше чувство юмора, – признался Муз.

Андерсен поддержал коллегу:

– Иногда я целиком разделяю ваше недоумение, – потом вновь обратился к директору: – Подумайте над сменой направления. Если даже я предпочёл бы путешествия без рукотворного антуража, это о чём-то свидетельствует.

– О том, что у вас развивается депрессия, – не смог промолчать преподаватель словесности. – Или просто разливается желчь. Чем вам досягаемые населённые пункты не угодили? Ну провинция, ну памятники как с конвейера, ну пыль в переулках, толкучка на рынках – а всё-таки города. Какие есть.

– Да уж… Какие есть. Подумайте, директор.

Директор ничего не сказал: скорей всего он не знал, что и думать.

А Ил всё слышал и частично видел, потому что сидел в книжном шкафу кабинета истории на пару с гипсовым бюстом какой-то богини.

***

Воспитанников даже чему-то учили, но себя Ил ощущал безнадёжным. Он был словно стеклянный, и капли прикладных знаний отскакивали от его непроницаемой, скользкой и звонкой поверхности. В нём отражалось лишь то, что входило в изначальную сборку, а входило в неё всё не то.

Ил этим свойством не гордился, называя его то неповоротливостью ума, то праздностью духа, то обыкновенной непробиваемой тупостью.

Андерсен считал Ила гениальным, никогда не поясняя, в чём именно – Андерсен был очевидно пристрастен, предвзят, необъективен.

В бесконечном, разрозненном дневнике Ила имелась пометка: «Подобные заблуждения стоят признательности».

***

– Что тебе нравится в этих удушливых городках? – спросил Андерсен во время одной из дневных поездок.

Илу стало неловко: сначала из-за того, что он отбился от экскурсии, отошёл от товарищей, не слушающих про конный памятник, неотличимый от дюжины таких же на других площадях, и поймали его даже не в конце улицы, а за поворотом.

Потом он сообразил: Андерсен сам не в восторге от памятника и экскурсии, да и вообще улизнул по-тихому – нарушил устав, покинул оцепление, организованное вокруг толпы подопечных, ради одного отбившегося ученика – вместо того, чтобы свистнуть зазевавшимся воспитателям. Правила дарили преподавательскому составу привилегию – в чрезвычайных ситуациях учителя начинали суетиться последними – но всё равно оставались правилами. Тогда Илу стало неловко из-за того, что он ненамеренно, но опять эффективно привлёк к себе особое внимание и в довершение был этим вниманием польщён.

Наконец он докопался до сути: ему было стыдно за соучастие в общем безумии – праздничном и таком наивном, откатывающем всю сотню подопечных к возрастной планке ниже двенадцати.

Он ночи не спал перед дневными поездками и даже не клевал носом в дороге, потому что попробуй усни с оголтелым сердцебиением. Он ждал их как чуда, торопил смену сезонов и притом совсем не удивился разговору, который услышал в кабинете истории: он всегда знал, что в городках, куда вывозили учеников, нет ничего особенного, да и хорошего тоже.

Красивыми Жемс, Капа, Хаторина и Мельгров не были, а вот унылыми, отталкивающими, неопрятно ветхими, лишёнными радости были. Люди в них скорей выживали, чем жили, и потому не питали расположения к посетителям, но нелюбовь выражалась по-разному в зависимости от качества путешественников. Одиночки, попавшие в провинцию в силу обстоятельств, то есть по делу, виделись горожанам пиньятами, из которых следовало вытрясти как можно больше блестящей и ценной мелочи. Из обитателей интерната вытрясать было нечего, поэтому они просто всех раздражали.

Итак, Илу стало стыдно за то, что он бесновался от счастья по недостойному поводу и страстно мечтал о том, на что следовало плевать как минимум с интернатской колокольни.

Невесомые рыжие листья прошуршали мимо ног: их принесло из дохлого сквера. Один зацепился за край штанины, запутался в тканной гармошке – брюки, рассчитанные на возрастные скачки, большую часть времени сидели как чужие; впрочем, Илу ещё повезло: ремень, затянутый на бёдрах двенадцатилетнего, не то чтоб врезался в тело при сдвиге на планку 17.

Ветер хлопнул незапертой дверью магазина, послышалась ругань, донёсся запах сильно обжаренного кофе. Ил жадно вдохнул.

– Дневные поездки помогают на время получить то, чем не можешь обладать постоянно? – высказал догадку Андерсен.

Ил растерял неловкость: теперь он думал, готовился произнести какие-то ущербные слова и знал, что его непременно услышат.

– Они напоминают о том, чего я не могу помнить.

Андерсен помолчал. За время этого молчания с Илом случилось странное: он будто перескочил из себя в учителя истории.

Тот смотрел на Ила издалека и перебирал тропинки: «Разве такие напоминания не вызывают саднящей боли?», «Ты улыбаешься совсем не этим местам, этим захочешь – не улыбнёшься», «Обнаруживать общность в прекрасном и неприглядном – упражнение для ума, но испытание нервов».

Плотное небо прошило преломлённым лучом: лиственная труха вздохнула припудренным многоцветием сухих бугенвиллей.

Андерсен нашёл тропинку.

– Я тоже всегда полагал, что фрагменты важнее. В них потенциал разных целых. Предосудительный, однако, симптом: когда без опоры на внешние обстоятельства внезапно иссякает воля играть самого себя. Выход один – сделать так, чтобы воля не иссякала, верно?

Ил пытался вникнуть в слова, Андерсен толкнул дверь магазина, которую едва захлопнули изнутри.

– Уууу-у-ууупырий ветер! – взвыл знакомый по предшествующим ругательствам голос.

– Весьма польщён, так меня ещё не называли, – отозвался Андерсен и обернулся: – Зайдёшь?

Ил не стал уточнять, зачем, но когда вместо одной порции кофе историк потребовал две, изумился со всей дури – и в то же время совершенно не удивился.

3. Миндаль и бугенвиллеи

Ребристый стакан обжигал пальцы даже сквозь вытянутый рукав свитера, неприятно мялся, грозил расплавиться и стечь на битый асфальт смесью кофе и пластика. Ил знал, что думает Андерсен: заваривают крутым кипятком, экономят на тактильной приемлемости, не говоря о внешней привлекательности, молоко отмеряют пипеткой.

Ил также знал, что Андерсен ничего этого не скажет, а предпочёл бы не думать. Запах пережаренного кофе, прельстивший неискушённого спутника, призван был стать той краской, тем дыханием и пульсом, которых не хватало безликой улице, пожухшей осени, бесцельной прогулке.

В себя Ил вернулся неторопливо, без резких движений, шаг за шагом, нога за ногу. Вздохнул, пригубил, выдохнул: пар над стаканом заклубился быстрей и сильней, коснулся тёплой влажностью скул и прикрытых век.

– Я думал, что отравлюсь, но не мог отказаться, – признался Ил.

– Для кого-то цианид пахнет миндалём, а для тебя миндаль – цианидом? – усмехнулся Андерсен. – Случайных сближений в химии мало, но температура разрушает яд. Какое разочарование, не правда ли?

Ил улыбался, поражаясь своей способности упускать составные части событий: у прилавка он вовсе не слышал, чтобы речь заходила о растительном молоке, потому что несколько секунд был слишком занят – пошатывался, считая, какую долю мизерного жалованья Андерсен вздумал потратить на мгновенную прихоть, причём чужую. Впору было шатнуться ещё раз, но колебательные движения подвергли бы риску содержимое стакана.

Тем временем Андерсен снова нашёл умозрительную тропинку – кратчайший маршрут через пропасть, разделяющую две замкнутые системы: теперь он знал, о чём думает Ил, и находил себя почти оскорблённым.

– Зачем предлагать тебе обычное молоко? Я бы сказал, «общечеловеческое», не будь регионов, где коровы не водятся.

– Мне правда от него дурно, только откуда вы…

– Воистину великий секрет. Ты каждое утро в столовой игнорируешь положенную тебе кружку. Есть такая вещь – называется «наблюдательность».

– Да, у меня её нет.

– Я с тобой фундаментально несогласен.

– Не нужно меня утешать, – прыснул Ил. – Я же не бьюсь головой о стену. Но против фактов не попрёшь: я даже не в курсе, куда по утрам девается положенная мне кружка.

– Потому что тебе решительно нет до этого дела.

Трухлявая стайка листьев прошуршала и легла под ноги взъерошенным полукругом.

– Опавший цвет бугенвиллей превращается в перекати-поле, в пепел летней жары, в пестроту ветра, и на фото в оттенках сепии он выглядел бы именно так, – сказал Андерсен.

Обжигающе-горький, цианидно-миндальный и потому неопасный кофе кончился, улица – тоже. Спутники не повернули назад, а взяли вправо.

Так в дневные поездки вплёлся негласный обычай, праздничный сговор – ритуал.


Страницы книги >> 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации