Текст книги "Первая любовь (сборник)"
Автор книги: Сэмюэль Беккет
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
– У меня две комнаты, – сказала она.
– Так сколько у вас комнат? – спросил я. Она сказала, что у нее две комнаты и кухня. Квартира устойчиво расширялась. Со временем она вспомнила бы и ванную. – Так вы сказали «две комнаты»?
– Да.
– Смежные? – Ну наконец тема, достойная беседы.
– Разделены кухней, – ответила она. Я спросил, почему она не сказала мне раньше. Должно быть, в то время я был вне себя. Мне было не по себе, когда я находился с ней рядом, но, по крайней мере, я мог думать о чем-то, кроме как о ней, а это уже огромное преимущество, о старых верных вещах, одной за другой, то есть думать в конце концов ни о чем, будто по ступенькам сходишь в глубину. Знал я и то, что вдали от нее лишусь этой свободы.
Там и правда были две комнаты, разделенные кухней, она меня не обманула. Она сказала, что мне нужно сходить за своими вещами. Я объяснил, что у меня нет вещей. Квартира располагалась на верхнем этаже старого дома, и из окон при желании можно было созерцать гору. Она зажгла керосиновую лампу.
– У вас что, нет электричества? – спросил я.
– Нет, – ответила она, – но есть водопровод и газ.
– Ишь ты, есть газ.
Она начала раздеваться. Когда они не знают, что им делать, они начинают раздеваться, и это, бесспорно, лучшее из того, что им остается. Она сняла с себя все, с неспешностью, которая взбесила бы и слона, кроме чулок, которые, несомненно, призваны были довести мое возбуждение до вершины. Именно тогда я заметил, что она косит глазами. К счастью, я не впервые в жизни видел женщину обнаженной и мог оставаться на месте, не опасаясь, что она взорвется. Я ей сказал, что желаю осмотреть вторую комнату, так как еще ее не видел. Если бы я ее уже видел, я сообщил бы ей, что желаю осмотреть ее повторно.
– А вы не разденетесь? – спросила она.
– Ох, видите ли, я, по правде говоря, не слишком часто раздеваюсь.
Я говорил правду, я вовсе не из тех людей, которые разоблачаются вот так сразу, сломя голову. Прежде чем улечься, я часто снимаю с себя туфли, я хочу сказать, прежде чем собраться (собраться!) спать, а затем и верхнюю одежду, в зависимости от температуры окружающей среды. Так, покоряясь, то есть страшась выглядеть непокорной, она прикрыла наготу домашним халатом и пошла за мной следом, с лампой в руке. Мы прошли кухней. С равным успехом мы могли бы пройти через коридор, это я осознал позже, но прошли мы кухней, уж не знаю почему. Возможно, это был кратчайший путь. С ужасом я воззрился на комнату. Плотность мебели в ней превосходила воображение. Мне показалось, что где-то я ее уже видел, эту комнату.
– Что это за комната? – воскликнул я.
– Гостиная, – ответила она.
Гостиная. Я начал выносить мебель в дверь, что вела в коридор. Она молча наблюдала за мной. Она выглядела грустной, так мне, по крайней мере, показалось, потому что сказать наверное было невозможно. Она спросила, что я делаю, вероятно, не ожидая ответа. Я выносил предметы обстановки один за другим, а иногда два за раз, и сваливал все в коридоре, у противоположной стены. Сотни предметов, больших и маленьких. В конце концов они заняли все пространство в коридоре до двери в комнату, так что теперь из нее невозможно было выйти и тем более в нее войти. Дверь можно было открывать и закрывать, так как она открывалась вовнутрь, однако она стала непроходимой. Великолепное словцо, непроходимый.
– Снимите, по крайней мере, шляпу, – сказала она.
– Возможно, я поговорю с вами о моей шляпе в другой раз.
В конечном счете в комнате осталась лишь некая разновидность софы и несколько прибитых к стене полок. Софу я оттащил в глубь комнаты, поближе к двери, а полки снял и вынес в коридор на следующий день, свалив их в общую кучу. Пока я отдирал их от стены, о странное воспоминание, мне явилось слово «фиброма» или «фиброна», не знаю, какое именно из них, и никогда не знал, так же как не знал, что оно означает, и никогда не испытывал желания узнать. Чего только не вспомнишь! И чего только не скажешь! Я привел комнату в порядок и позволил себе рухнуть на софу. Она и мизинцем не шевельнула, чтобы мне помочь.
– Я принесу вам простыни и одеяла.
– Мне в них нет никакой надобности. А вы не могли бы задернуть шторы? – спросил я.
Снаружи окно заиндевело. Оттого стекло не стало белым, конечно, ведь на дворе была ночь, но все же служило источником неяркого света. Хотя я лег спать ногами к двери, слабое и холодное свечение страшно меня беспокоило. Я вскочил и тут же поменял расположение софы так, что изголовье, ранее примыкавшее к стене, теперь оказалось обращено наружу. Тогда как изножье, то есть открытый край, теперь граничило со стеной. Потом я залез в кровать, как собака в свою корзину.
– Я оставлю вам лампу, – сказала она, хотя я умолял женщину лампу унести. – А если вам понадобится что-то ночью?
Определенно, начинался спор о пустяках.
– Вы знаете, где уборная?
Она была права, я об этом не подумал. Облегчиться в постель – это, конечно, приятно в самую минуту, но позже причиняет неудобства.
– Дайте мне ночную вазу, – сказал я. Мне очень нравились, скажем так, достаточно нравились, причем в течение довольно длительного времени, слова ночная ваза, они наводили меня на мысли о Расине или Бодлере, об одном из них или, возможно, об обоих сразу, да, увы, надо было больше читать, а через них я достигал пределов, где слова пресекаются, сиречь Данте. Однако ночной вазы у нее не оказалось.
– У меня есть что-то вроде кресла-горшка, – сказала она. Я увидел восседающую на нем бабушку, гневную и прямую как шест, Анна недавно его приобрела, пардон, подобрала на благотворительной барахолке или, быть может, выиграла в лотерею, антикварная вещица, а теперь примеряет ее на себя, точнее, пытается примерить, почти желая, чтобы ее увидели. Замедлим шаг.
– Дайте мне простую посудину, дизентерией я не болен. – Она вернулась с чем-то напоминавшим кастрюлю, но то была не настоящая кастрюля, так как у нее не наблюдалось ручки. Впрочем, посудина овальной формы оказалась снабжена двумя ушками и крышкой.
– Это супница, – вымолвила она.
– Крышка мне не нужна.
– Вам не нужна крышка? – Скажи я, что мне нужна крышка, она бы изумилась оттого, что мне нужна крышка. Посудину я засунул под одеяло, во сне мне нравится держать что-нибудь в руках, тогда мне не так страшно, а шляпа успела вымокнуть. Я отвернулся к стенке. Она взяла лампу с каминной доски, оттуда, куда она ее поставила, уточним, уточним, тень ее жестикулировала на стене, я надеялся, что она оставит меня, но нет, она склонилась надо мной через изголовье.
– Фамильные вещи, – сказала она. На ее месте я бы удалился на цыпочках. Но она не шелохнулась. Суть в том, что любовь моя уже начала угасать. Да, я уже чувствовал себя лучше, ожидая начала неспешных виражей в бездонной толще, которых по ее вине я столь долгое время был лишен. А ведь я только что прибыл. Но сначала – спать.
– А теперь только попробуйте выставить меня вон, – сказал я. Мне показалось, что смысл этих слов и даже произведенный ими крошечный шум дошли до моего сознания лишь через несколько секунд после того, как я их произнес. До того я отвык говорить, что нередко мне случалось обронить фразу, безупречную с точки зрения грамматики, но начисто лишенную, нет, не сказал бы, что значения, так как при ближайшем рассмотрении значение ее или даже множественные значения можно было бы установить, а основы. Но сотрясение воздуха, присущее речевому акту, я всегда воспринимал по мере его развития. Это был первый случай, когда звук моего голоса дошел до меня с таким запаздыванием. Я снова лег на спину, чтобы наблюдать за происходящим. Она улыбалась. Спустя некоторое время она удалилась, забрав с собой лампу. Я слышал, как она пересекла кухню и закрыла за собой дверь в комнату. Наконец я остался один, наконец во тьме. Довольно этого. Я надеялся отплыть в безмятежную ночь, несмотря на странность места, но нет, ночь выдалась крайне оживленной. Наутро я проснулся в изнеможении, одежда моя была в беспорядке, постель – тоже, а рядом лежала Анна, разумеется, голая. Как же она, наверное, себя измучила! В руке я по-прежнему держал супницу. Я заглянул внутрь. Она мне не пригодилась. Я взглянул на свой член. Если бы только он умел говорить. Довольно этого. Так прошла ночь моей любви.
Мало-помалу жизнь моя в этом доме наладилась. Она приносила мне еду в назначенный час, время от времени заходила меня проведать и справиться, здоров ли я и не испытываю ли в чем нужды, опорожняла супницу раз в день и убирала в комнате раз в месяц. Ей не всегда удавалось противостоять искушению заговорить со мной, но в общем и целом у меня не было причин жаловаться. Иногда я слышал, как она поет в своей комнате, песня проникала через ее дверь, затем пересекала кухню, проницала дверь моей комнаты и достигала моего слуха, слабая, но настойчивая. Если только она не текла через коридор. Впрочем, ее пение не слишком меня беспокоило. Однажды я попросил ее принести мне живой гиацинт в горшке. Она мне его принесла и поместила на каминную доску. За исключением каминной доски в моей комнате не осталось поверхностей, на которые можно было бы ставить предметы, если только не ставить их на пол. Я глядел на него целыми днями, на мой гиацинт. Он был розовый. Я бы предпочел синий. Вначале все шло хорошо, на нем красовалось несколько цветков, потом он сдался, и остался только вялый стебель, окруженный поникшими листьями. Луковица, наполовину вылезшая из-под земли будто в поисках кислорода, дурно пахла. Анна хотела унести горшок, но я ей велел его оставить. Ей хотелось купить мне другой гиацинт, но я сказал, что другой мне не нужен. Но еще больше меня беспокоили звуки, то есть смешки и стоны, которыми квартира таинственным образом наполнялась в определенные часы, причем не только ночью, но и днем. Я больше не думал об Анне, совсем перестал о ней думать, однако мне по-прежнему нужна была тишина, чтобы иметь возможность жить своей жизнью. Напрасно я пытался себя урезонить, рассуждая, что воздух сотворен для того, чтобы вмещать звуки мира, и что смешки и стоны неизбежно в него проникают, мне не становилось от этого легче. Я так и не определил для себя, приходил ли всегда один и тот же тип, или их было несколько. Смешки и любовные стоны так схожи между собой! Такой ужас я испытывал в то время перед этими несчастными затруднениями, что пытался их, так сказать, прояснить. Мне потребовалось долгое время, почти целая жизнь, чтобы понять, что вопросы о цвете мельком увиденного глаза или источнике далекого звука гораздо ближе к Джудекке, в аду неведения, чем тайна существования Бога, или происхождения протоплазмы, или бытия в сознании, и слишком отягощают мудрецов, чтобы они ими занимались. Многовато будет, целой жизни, чтобы прийти к столь утешительному выводу, и ведь времени, чтобы употребить его на пользу, почти не останется. Поэтому мне здорово повезло, когда она сказала, в ответ на мой вопрос, что звуки происходят от клиентов, которых она принимает потоком. Я, разумеется, мог бы подняться с места и подсмотреть в замочную скважину, если предположить, что ничто не закрывало бы мне обзор, да много ли в эти дырки увидишь?
– Итак, вы живете проституцией?
– Мы живем проституцией, – ответила она.
– Не могли бы вы просить их вести себя потише? – спросил я, как если бы поверил в то, что она мне сказала. – Или издавать какие-нибудь другие звуки?
– Им нужно визжать, – сказала она.
– Я буду вынужден уйти.
В семейном капернауме она разыскала две занавески и повесила их над нашими дверями, над моей и над своей. Я спросил ее, нет ли какой-либо возможности время от времени есть пастернак.
– Пастернак! – вскричала она так, будто я пожелал отведать иудейского младенца.
Я заметил ей, что сезон пастернака подходит к концу и что я буду ей признателен, если отныне она будет давать мне только пастернак.
– Только пастернак! – вскричала она.
Для меня пастернак обладает вкусом фиалок. Мне нравится пастернак, потому что у него вкус фиалок, и фиалки, потому что у них аромат пастернака. Если бы на земле не было пастернака, я бы не любил фиалки, а не будь фиалок, пастернак был бы мне так же безразличен, как репа или редис. Должен сказать, что даже при современном состоянии флоры, то есть в мире, где пастернак и фиалки находят способ сосуществовать, я легко обхожусь без одного и без других. Однажды она имела дерзость заявить мне, что беременна, что она на четвертом или пятом месяце, причем моими трудами. Она встала в профиль и попросила меня посмотреть на ее живот. Она даже разделась, несомненно для того, чтобы доказать мне, что не прячет под юбкой подушку, ну и, разумеется, ради чистого удовольствия разоблачиться. Может быть, это только газы, сказал я, пытаясь ее приободрить. Она взглянула на меня большими глазами, цвет которых я позабыл, точнее, своим большим глазом, так как другой, по-видимому, нацелился на останки гиацинта. Ее косоглазие усиливалось по мере того, как она сбрасывала одежду. Глядите, сказала она, наклоняясь вперед, вокруг сосков уже начало темнеть. Я собрался с последними силами:
– Сделайте аборт, заклинаю вас, соски и перестанут темнеть.
Она отдернула шторы, чтобы ни одна из ее округлостей не ускользнула от взора. Я увидел гору, неприступную, со множеством пещер, таинственную, где с утра до вечера слышен только ветер, пение куликов и далекие, серебристые удары молотков, которыми орудуют каменотесы. Днем я бы выходил на жаркую пустошь, поросшую вереском и душистым диким дроком, а вечером смотрел бы на далекие городские огни, если бы мне того хотелось, и на те, другие огни, принадлежавшие маякам на суше и маякам плавучим, которые называл мне отец, когда я был ребенком, чьи имена я мог бы восстановить в памяти, если б хотел, если б умел. С того дня дела мои в этом доме пошли плохо и чем дальше, тем хуже, и не потому, что она мной пренебрегала, сколько бы она мной ни пренебрегала, мне ее пренебрежения все равно было бы недостаточно, но потому что она зачумила меня нашим ребенком, без конца демонстрируя мне свой живот и груди, сообщая мне, что она вот-вот родит, она уже чувствует, как он прыгает у нее в утробе. Если он прыгает, сказал я, значит, он не от меня. В этом доме мне жилось не слишком плохо, это точно, хотя, очевидно, обстоятельства отстояли далеко от идеальных, но не надо и приуменьшать выгоду. Я колебался, прежде чем уйти, уже летели листья, я страшился зимы. Не следует страшиться зимы, у нее свои прелести, снег согревает и заглушает звуки, а тусклые зимние дни быстро истощаются. Но в ту пору я еще не знал, насколько доброй земля может быть к тем, у кого ничего, кроме нее, нет и как живые могут в ней хорониться. Добили меня роды. Меня разбудили. Что пришлось вынести этому ребенку! Наверное, с ней рядом находилась женщина, так как время от времени мне казалось, что я слышу шаги на кухне. На сердце лежал камень, ведь я уходил из дома, откуда меня не выгоняли. Я перелез через спинку софы, надел пиджак, пальто и шляпу, я ничего не забыл, завязал шнурки и открыл дверь в коридор. Путь мне преграждала гора хлама, но я ее преодолел, перешел через перевал, разбил преграду с шумом и грохотом. Я говорил о браке, ведь это действительно был своего рода союз. Производить шум я не стеснялся, с ее криками состязаться было совершенно невозможно. Наверное, это был ее первенец. Крики преследовали меня и на улице. Я остановился у двери дома и прислушался. Они все еще до меня доносились. Не зная, что в доме испускают крики, я, возможно, никогда бы их не услышал. Но, вооруженный знанием, я слышал их хорошо. Я не слишком хорошо понимал, где нахожусь. Среди звезд и созвездий я поискал Колесницу[2]2
Колесница – другое название Большой Медведицы.
[Закрыть], но не нашел. Однако ее место было там. Впервые мне показал ее отец. Он показал мне и другие созвездия, но в одиночестве, то есть без него, я никогда не мог найти ни одного созвездия, кроме Колесницы. Я чуточку поиграл с криками, как некогда играл с песней, отдаляясь, останавливаясь, отдаляясь, останавливаясь, если только можно назвать это игрой. Пока шел, я не слышал криков благодаря звуку собственных шагов. Но стоило мне остановиться, как я слышал их снова, с каждым разом, конечно, слабее, но разве в конце концов важно, слабый крик или сильный? Важно лишь то, что он должен прекратиться. Много лет я думал, что крики прекратятся. Теперь я так больше не думаю. Возможно, мне следовало любить и других. Но ведь сердцу не прикажешь.
1945
Конец
Они одели меня и дали мне денег. Я знал, для чего предназначены деньги, для того, чтобы я снялся с якоря. Когда бы я их истратил, мне предстояло найти еще денег, если я намеревался продолжать. То же относилось к туфлям, когда бы они износились, мне предстояло их починить, или найти себе другие, или продолжать путь босиком, если я намеревался продолжать. То же к пиджаку и к брюкам, им даже не было нужды говорить мне об этом, с той лишь разницей, что я мог продолжать ходить в одной рубашке, если мне было угодно. Одежда – туфли, носки, брюки, рубашка, пиджак и шляпа – была не новая, но покойный, должно быть, носил со мной почти один размер. То есть я хочу сказать, что он, наверное, был чуть меньше меня, чуть менее тучный, потому что вначале одежда пришлась мне чуть менее впору, чем в конце. Прежде всего, я говорю о рубашке, у которой мне долгое время не удавалось ни застегнуть верхнюю пуговицу, ни, как следствие, воспользоваться пристегивающимся воротничком, ни скрепить полы между ногами, как учила меня мать. Должно быть, он оделся по-праздничному, чтобы отправиться на консультацию, возможно, на первую встречу с врачом, не умея больше терпеть. Так или иначе, но шляпа была котелок, и в хорошем состоянии. Я сказал: «Заберите обратно свою шляпу и отдайте мне мою. – И добавил: – Верните мне пальто». Они ответили, что шляпу и пальто сожгли вместе с остальной моей одеждой. Тогда я понял, что скоро все закончится, можно было так думать, то есть довольно скоро. Позже я попытался, правда, без особого успеха, обменять котелок на картуз или на фетровую шляпу, чтобы можно было натягивать поля на лицо. Я не мог ходить с непокрытой головой, принимая во внимание состояние моего черепа. Поначалу шляпа была мне мала, но потом я ее разносил. После долгих разговоров они дали мне галстук. Он был довольно симпатичный, но мне не понравился. Когда галстук наконец прибыл, я был слишком изможден, чтобы отсылать его обратно. Все же он мне пригодился. Он был синий, с нанесенными на поле звездочками. Что-то вроде этого. Я нехорошо себя чувствовал, но они мне сказали, что состояние мое удовлетворительное. Они не сказали явно, что состояние мое такое же, какое уготовано мне на все оставшееся время, но это подразумевалось. Я лежал вытянувшись на кровати, и потребовались три женщины, чтобы натянуть на меня брюки. Они, похоже, не проявили интереса к моим гениталиям, но в последних, по правде говоря, и не было ничего примечательного. Меня и самого они не слишком интересовали. Впрочем, женщины могли бы обронить хоть словечко. Когда они закончили, я поднялся и сам завершил туалет. Мне было сказано сесть на кровать и ожидать. Все постельное белье исчезло. Меня разозлило, что они не намеревались позволить мне ожидать в привычной для меня кровати. Напротив, они вынудили меня стоять на ногах, на холоде, в одежде, которая пропахла серой. Я сказал: «Вы могли бы позволить мне ожидать в кровати до последнего». Вошли мужчины в рабочих блузах с молотками в руках. Они разобрали кровать и части унесли. Одна из женщин последовала за ними и вернулась со стулом, который поставила передо мной. Здо́рово я разыграл негодование. Но чтобы еще нагляднее показать им, насколько я зол на них за то, что они не дали мне остаться в кровати, я пинком отправил стул в полет. Вошел мужчина и знаком велел мне следовать за ним. В фойе он протянул мне на подпись бумагу.
– Что это, – спросил я, – охранная грамота?
– Это расписка в получении одежды и выданных вам денег.
– Каких денег?
Тогда они и дали мне денег. Подумать только, я чуть было не ушел без гроша в кармане. Сумма была небольшой по сравнению с другими суммами, но мне она показалась большой. Я смотрел на знакомые предметы, что служили мне спутниками на протяжении бессчетных, но вполне сносных часов. Например, табурет, самая дорогая вещь. Вспомнились долгие послеполуденные часы, что мы провели вместе с табуретом, ожидая, пока придет мое время идти в кровать. Иногда я чувствовал, как меня захватывает его деревянная жизнь, и сам точно становился старой деревяшкой. Подумать только, в нем было предусмотрено отверстие для моей кисты. Или вот еще оконное стекло, и островок на нем, лишившийся матового покрытия, к которому я приникал глазом в часы душевного расстройства, и почти всегда не напрасно.
– Премного благодарен, – сказал я, – но существует ли закон, запрещающий вам вышвырнуть меня вон голым и без средств?
– В долгосрочной перспективе это повредит нашей репутации.
– А нет ли способа подержать меня здесь еще немного, я бы хотел оказаться полезным.
– Полезным? Вы действительно хотели бы оказаться полезным? – Он продолжил, помолчав: – Если бы они думали, что вы действительно склонны предоставить себя в их распоряжение, то они бы вас не отпустили, я в этом уверен. – Сколько раз я говорил им, что хочу быть полезным, не буду даже повторяться. Какую же слабость я ощущал!
– Эти деньги, – сказал я, – может быть, они заберут деньги обратно и подержат меня здесь еще немного?
– Мы – благотворительное заведение, и деньги предназначены для вас в качестве дара при отъезде. Когда вы их истратите, вам предстоит найти еще денег, если вы намереваетесь продолжать. Во всяком случае, никогда не возвращайтесь сюда, вас не впустят. То же относится к нашим филиалам.
– Эксельманс! – воскликнул я.
– Ну же, ну же, никто не понимает и десятой части того, что вы говорите.
– Я так стар.
– Вы не так стары, как все остальные здесь.
– Вы позволите мне побыть здесь еще немного, пока не прекратится дождь?
– Можете подождать в клуатре, – сказал он, – дождь зарядил на весь день. Можете подождать в клуатре до шести вечера, услышите колокол. Если будут спрашивать, вам нужно только сказать, что вам разрешили переждать в клуатре.
– На кого мне сослаться?
– Вейр, – молвил он.
В клуатре я пробыл недолго: дождь вдруг прекратился, и выглянуло солнце. Солнце висело низко, и я заключил, что дело идет к шести вечера, учитывая время года. Я остался стоять, наблюдая сквозь просвет свода, как солнце садится за клуатр. Появился человек и спросил меня, что я здесь делаю. «Чего изволите?» – сказал он. Весьма учтиво. Я ответил ему, что месье Вейр дозволил мне оставаться в клуатре до шести вечера. Он ушел, но тут же вернулся. Должно быть, он успел переговорить с месье Вейром, так как сказал мне следующее: «Вы не вправе задерживаться в клуатре теперь, когда дождь перестал».
Я пересек сад. В воздухе был разлит тот странный свет, который порою завершает длинный дождливый день, когда закатное солнце вдруг освещает небо, но уже слишком поздно, чтобы от этого был какой-нибудь прок. Земля издавала звуки, похожие на вздох, и последние капли долетали до нас из неба, опустевшего и безоблачного. Маленький мальчик, вытянув руки и подняв лицо к голубому небу, спросил у матери, как такое возможно. «Заткни пасть», – ответила та. Я вдруг подумал о том, что забыл попросить у месье Вейра кусок хлеба. Он бы не пожалел для меня хлеба, это точно. Я, кстати, подумал об этом еще во время нашего разговора в фойе. Я сказал тогда про себя: «Покончим для начала с тем, что мы сейчас обсуждаем, а потом я попрошу его». Я отлично знал, что они меня не оставят. Мне хотелось пойти обратно, но я боялся, что один из стражников, остановив меня, скажет, что я никогда больше не увижу месье Вейра. Это могло бы огорчить меня еще больше. Кроме того, в подобных случаях я никогда не возвращаюсь.
За оградой я сразу заблудился. Давно уже я не ступал в эту часть города, и мне она показалась незнакомой. Исчезли целые здания, изменили местоположение ограды, и повсюду громоздились, большими буквами, имена коммерсантов, которые я никогда прежде не видел, и даже произнести их я бы не смог без труда. Там были улицы, внешний вид которых был мне незнаком, многие из улиц, которые я помнил, исчезли, а иные переменили имя. Общее впечатление оставалось таким же, как прежде. Правда, город я знал плохо. Быть может, это и вовсе был другой город. Я понятия не имел о том, куда мне надлежит идти. Несколько раз меня чуть не задавили, можно сказать, что мне очень повезло. Я по-прежнему вызывал в людях смех, тот задорный и беззлобный смех, который так полезен для здоровья. Стремясь, по мере возможности, держать алую кромку неба справа от себя, я наконец вышел к реке. Там на первый взгляд все выглядело примерно так же, как при моем последнем посещении этих мест. Но приглядись я повнимательней, мне, бесспорно, удалось бы заметить немало изменений. Так я впоследствии и поступил. Однако общий вид реки, струившей воды вдоль набережных и под мостами, не изменился. В частности, мне, как и раньше, казалось, что река течет в неверном направлении. Сплошная ложь, так я чувствую. Моя скамейка оказалась на месте. Она была выкована в повторение изгибов тела сидящего человека. Располагалась она рядом с водопойным желобом, даром некоей мадам Максвелл всем коням города, как гласила табличка. За время, что я провел в этом месте, даром воспользовалось несколько лошадей. Я слышал цокот копыт и позванивание упряжи. Затем тишина. Это лошадь глядела на меня. Потом будто камешки катились по грязной дороге – звук, который лошади издают на водопое. Затем снова тишина. Это лошадь снова на меня глядела. Потом опять камешки. И так до тех пор, пока лошадь не утоляла жажду или пока кучер не решал, что она напилась. Лошади – беспокойные создания. Однажды, когда шум прекратился, я обернулся и увидел глядевшую на меня лошадь. Кучер тоже на меня таращился. Мадам Максвелл была бы удовлетворена, если б могла видеть, какую службу служит ее желоб городским коням. За слишком долгими сумерками пришла ночь, и я снял досаждавшую мне шляпу. Мне захотелось снова оказаться в закрытом помещении, пустом и жарком, освещенном искусственным светом, желательно от керосиновой лампы, накрытой, если возможно, розовым абажуром. Время от времени в комнату входил бы человек, чтобы убедиться в том, что мне удобно и что я не испытываю ни в чем нужды. Прошло уже много времени с тех пор, как мне взаправду чего-нибудь хотелось, и воздействие на меня данного обстоятельства оказалось разрушительным.
В последующие дни я посетил множество домов, но без особого успеха. Чаще всего дверь закрывали перед самым моим носом, даже если я показывал им, что у меня есть деньги, обещая заплатить за неделю вперед или даже за две. Я умел щегольнуть хорошими манерами, улыбкой и гладкой речью, но двери захлопывались еще до того, как я успевал покончить с приветственной частью. В ту пору я заметно усовершенствовал изобретенный мной ранее способ снимать шляпу – жест одновременно учтивый и благородный, лишенный как самоуничижения, так и дерзости. Я живо приподнимал шляпу и, будто скользя рукой по воздуху, выносил головной убор чуть вперед, секунду удерживая шляпу так, чтобы не было видно моего черепа, затем возвращал ее на место. Непросто было придать моему жесту естественность, не произведя при этом на визави неблагоприятного впечатления. Если мне случалось рассудить, что достаточно дотронуться до шляпы рукой, я, разумеется, этим и ограничивался. Но дотронуться рукой до шляпы, соблюдая приличия, тоже совсем не просто. Впоследствии я разрешил эту проблему, обладающую особой значимостью в пору тяжелых испытаний, взяв за правило носить старое британское кепи и отдавая честь по-военному, нет, неверно в конечном счете, не знаю, на мне всегда была шляпа. Впрочем, мне хватало ума не носить медали. Некоторые женщины так нуждались в деньгах, что, не раздумывая, пускали меня в дом и показывали комнату. Но ни с одной из них мне не удалось договориться. В конце концов я поселился в подвале. С этой женщиной мы поладили быстро. Мои фантазии, как она выразилась, не внушали ей опасений. Вместе с тем она настояла на том, чтобы застилать кровать и убирать в комнате раз в неделю, вместо того чтобы делать это раз в месяц, как я ее о том просил. Она подтвердила, что во время каждой уборки, обещавшей длиться недолго, я могу ожидать во дворике. Она добавила, выказав замечательную чувствительность, что никогда не заставит меня ожидать на улице в плохую погоду. Женщина эта была не то гречанкой, не то турчанкой. Она никогда не говорила о себе. У меня сложилось впечатление, что она была вдовой или, по крайней мере, что ее бросили. Она говорила с забавным акцентом. Но то же можно было сказать обо мне, учитывая мою манеру глотать гласные и подавлять согласные звуки.
Теперь я больше не знал, где нахожусь. В голове вырисовывались лишь смутные очертания большого дома, в пять или шесть этажей. Казалось, что стенами он примыкает к соседним домам. Я пришел сюда в сумерках и не отнесся к окрестностям с тем вниманием, которое мне, возможно, следовало бы проявить, знай я, что дом этот сомкнется вокруг меня. К тому времени я, должно быть, утратил всякую надежду найти приют. Правда и то, что в день, когда я покинул этот дом, ярко светило солнце, но, уходя, я никогда не оглядываюсь. Где-то мне довелось прочитать, еще в ту пору, когда я был ребенком и не бросил читать, что уходя – лучше не оборачиваться. Все же иногда я нарушал это правило. Так или иначе, но мне казалось, что, уходя из дома, я должен был увидеть хоть что-то, пусть даже и не оглянувшись назад. Но что? Мне вспоминаются только мои ноги, одна за другой выходившие из моей тени. Туфли затвердели как камень, и солнце высвечивает трещины на коже.
Должен признаться, что в этом доме мне было хорошо. Если не считать нескольких крыс, в подвале я был совершенно один. Женщина старалась, как могла, придерживаться договоренностей. Ближе к полудню она приносила мне поднос, полный еды, и уносила вчерашний, пустой. Тогда же она доставляла мне чистый ночной горшок. У горшка имелась большая ручка, в оконце которой она просовывала руку, чтобы иметь возможность нести одновременно его и поднос. Больше я ее за день не видел, вот разве что иногда она заглядывала в комнату, чтобы проверить, все ли со мной в порядке. К счастью, в нежностях я не нуждался. С кровати мне видны были ноги прохожих, шедших по тротуару. Иногда по вечерам, если я бывал в соответствующем настроении, я выносил во дворик стул и сидел там, глядя на юбки проходивших женщин. Так я познакомился более чем с одной парой ног. Однажды я послал за луковицей крокуса и посадил его в своем темном дворике, в старый горшок. Должно быть, стояла ранняя весна, не лучшее для цветка время. Я оставил горшок снаружи, обвязав его веревочкой, другой конец которой просунул внутрь, в комнату. По вечерам, в хорошую погоду вдоль стены тянулся лучик света. Тогда я садился к окну и тянул за веревочку, так чтобы горшок оставался в луче света, там, где теплее. Это было не слишком просто, даже не знаю, как мне это удавалось. Наверное, это было не лучшее из того, что я мог сделать. Я удобрял его по мере сил и писал на него, когда земля высыхала. Пожалуй, это было не лучшее, что я мог сделать. Он дал побег, но цветка так и не появилось, лишь хилый стебель с анемичными листочками. Я был бы счастлив владеть желтым крокусом, ну или гиацинтом, но этому не суждено было случиться. Она хотела его унести, но я велел ей его оставить. Она хотела купить мне другой, но я сказал, что другого мне не нужно. Больше всего меня терзали крики разносчиков газет. Они ходили по улице ежедневно, в одни и те же часы, топоча по тротуару, выкрикивая названия газет и даже заголовки новостей. Звуки, происходившие изнутри дома, досаждали мне меньше. Маленькая девочка, если только не маленький мальчик, пела каждый вечер, в одно и то же время, где-то наверху, над головой. Я долго не мог разобрать слова. Но ввиду того, что слушать песню мне приходилось ежевечерне, некоторые слова я все-таки ухватил. Странные слова для девочки или для мальчика. Звучала ли та песня у меня в голове или она происходила извне? Кажется, это была колыбельная. Она усыпляла даже меня. Иногда в комнату приходила девочка. У нее были длинные рыжие волосы, заплетенные в две косички. Я не знал, кто она. Через некоторое время она уходила, не проронив ни слова. Однажды явился полицейский. Он сказал, что я должен находиться под надзором, не объяснив почему. Подозрительный тип, вот что он сказал мне, что я – подозрительный тип. Я не возражал, позволив ему продолжать. Он не посмел арестовать меня. Или же у него было доброе сердце, кто знает. Вот еще и священник, однажды меня посетил священник. Пришлось осведомить его, что я принадлежу к одной из ветвей реформатской церкви. Какого пастора мне хотелось бы видеть, спросил он. Да, в реформатской церкви погибель неизбежна, ничего не поделаешь. У него было доброе сердце, может быть. Он сказал мне связаться с ним, если мне потребуется помощь. Помощь! Он назвал себя и объяснил, где его можно найти. Следовало записать.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?