Текст книги "Книга о смерти. Том II"
Автор книги: Сергей Андреевский
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
Я уже серьезно решил, что буду ночевать в Коби и, не помышляя о Тифлисе, возвращусь домой при первом благоприятном случае. С тоскою осматривал я узенькую комнату станции, где предстояло устроиться на ночлег. Я нервничал, пил чай, упрямился в своем решении не двигаться дальше и в то же время приходил в безутешное уныние, что все это так сложилось.
Смотритель станции, загорелый старик в поношенном мундире, добродушно меня успокаивал и утверждал, что, по его мнению, сегодня можно сделать перевал через горы. Он сообщил мне, что здесь же, в нескольких шагах от станции, как раз в настоящую минуту, собирается в дальнейший путь начальник Военно-Грузинской дороги – инженер Сипайло, который хочет своим примером ободрить публику, ожидающую сообщения по той стороне хребта. Как же не воспользоваться этим случаем?
Я возражал, что снежная буря, сопровождавшая меня при переезде до Коби, не предвещает ничего хорошего. Но смотритель и буфетчик объяснили, что «в горах» не будет ветру. «Где же это в горах? – думалось мне. – Разве я еще до сих пор не в горах?»
Но мне предложили пройтись за угол станции и убедиться, что там тихо. Я вышел на воздух и увидал толпу осетин с салазками для перевоза. Эти худощавые брюнеты имели чрезвычайно юркий вид. Их веселые лица и горячие переговоры с моим проводником как-то приохочивали меня пуститься в дорогу. Притом и метель, по-видимому, рассеялась или исчезла где-то позади, в той лощине, в которой мы путались, подъезжая к Коби. За углом станции действительно было тихо. И погода была солнечная. Даже будто теплее сделалось.
Я предоставил проводнику условиться с осетинами насчет платы. Мы взяли трое салазок: одни для меня, другие для проводника, третьи для багажа. При каждых салазках, запряженных в одну лошадь, состояло по два осетина: один за кучера, другой – для подталкивания салазок сзади.
И я думал: что это за невероятная дорога будет, если нужны такие сложные приспособления?
Опасность предстоящего переезда заключалась в снежных обвалах, которые каждую весну случаются между станциями Коби и Гудауром. В нынешнем году период обвалов наступил ранее обыкновенного. Они стали обрушиваться как раз десять дней тому назад и не все еще грохнулись с вершин. Только вчера некоторые смельчаки перескочили через хребет. Сегодня начальник дороги делал первый опыт сообщения с Гудауром.
Мы уселись на салазки, и наш поезд тронулся по направлению к дому, где приготовлялся к путешествию инженер Сипайло. Подъехав к белой двухэтажной казарме с красной крышей, мы остановились.
Пришлось ожидать около четверти часа. Везде вокруг лежали высокие кучи снега. Мой кучер, молодой осетин с черной бородкой, был особенно радостно настроен. Он то и дело шутил и смеялся, оскаливая свои чудесные зубы. Ему, видимо, нравилась поездка с начальником. Он говорил по-русски, хвалил свою лошадь и надеялся, что все обойдется благополучно. Извозчики и рабочие из туземцев обменивались замечаниями, которых я не понимал. Меня разбирало нетерпение, потому что я тревожился за погоду. Наконец вышел седой, румяный и плотный начальник дороги в инженерном пальто. Мы познакомились. Он был чрезвычайно бодр и приветлив. Усаживаясь на свои салазки, он засмеялся и сказал мне: «Ну, погибать, так вместе!» Конный черкес поскакал впереди. За ним двинулись салазки г-на Сипайло, а за его спиною поехал я с моими двумя салазками позади.
Оказалось, что, проехав несколько саженей от казармы, мы очутились в очень узкой траншее, прорытой в глубочайших снегах. Двигаться в ней можно было только шагом. В ней едва умещались салазки. Моя шинель задевала снежные откосы. Глубина траншеи была так велика, что поверх нее чуть выдавалась шапка передового конного черкеса. Мы не ехали, а ползли столь же медленно, как переступавшие позади нас пешие осетины. Поэтому вместо полутора часов езды до Гудаура нам предстояло потратить на переезд часа четыре. И в течение этих четырех часов каждую секунду мы могли погибнуть, потому что мы двигались в самой середине таинственного и неумолимого царства облаков. Известно, что обвалы всегда возможны именно здесь, среди этих самых гор, после тех метелей, какие были во все предыдущие дни, и после того, что целая серия знаменитых обвалов – «Майорша», «Почтовый» и т. д. – уже низверглись, а некоторые еще сидели на вершинах, ожидая только неведомого предлога, чтобы обрушиться. Странное это чувство – ощущать ежеминутную возможность казни! Внутри не было страха, а была какая-то угнетенная присмирелость. Я даже невольно ушел головою в плечи и только посматривал вокруг исподлобья. Я уже сказал, что мы тащились по дну глубокого и узкого снежного коридорчика. Все белело ослепительно. Было ясно и тихо. Вверху виднелось синее небо. Минутами легкое дуновение отделяло чуть заметную белую пыль на зазубринах высоких и крепких снежных стен, замкнувших нас в тесную длинную яму. Я допытывался от своего кучера, где же наиболее опасные места. Он указал кнутом вперед и вверх: «Вот, как начнем подниматься… Потом свернем направо через мостик. Там все обвалы»… И он это говорил с тою же бодрою улыбкою.
Шествие продолжалось очень медленно. Количество снега все увеличивалось. Поверх траншеи виднелись белые отвесные бока разнообразных гор, не особенно высоких, но чрезвычайно близких к нам.
В движении нашего каравана вскоре почувствовался подъем на высоту. Случалось, что лошади вдруг останавливались, и тогда салазки сдвигались с места лишь после сильного толчка сзади наших проводников. «Значит, – думалось мне, – наступает самое худшее…» Я еще более съежился. Мы ныряем в громадных глыбах снега, разрытых и нагроможденных вокруг. Это и были те обвалы, которые заполнили собою всю ложбину в предыдущие дни. Мы карабкались по их гигантским, неподвижным телам. Но есть еще много живых, висящих над нами… И ничто не ручается за то, что вот-вот сейчас какой-нибудь новый обвал не скроет нас под собою на такой же глубине, на какой лежит теперь под нами исчезнувшая почтовая дорога… Все снег да снег… Кажется, будто ничего другого нет в природе, ничто иное не нужно в жизни, кроме снега! Даже как-то мутило от этих чрезмерных и нескончаемых снежных масс! А солнце светило великолепно. Но к добру ли это? Ведь лишний жаркий луч на вершинах может сию секунду оторвать убийственную лавину…
Наш медленный проезд совершался теперь в каком-то мрачном молчании. Постепенно мы сворачивали вправо и наконец въехали на маленький железный мост, о котором говорил мой осетин. Здесь он указал мне на один из горных отвесов, ничем не отличавшийся от других, и проговорил: «Майорша!»…
Через мост проехали благополучно.
Тогда я спросил осетина: «Ну, теперь кончено?» Он засмеялся и ответил: «Теперь будет все лучше». Я забыл сказать, что уже около часу мы встречали в разных местах на пути красные флаги, воткнутые в снег, предварявшие от особенной опасности. Эти-то флаги продолжали мелькать и по ту сторону моста. Но вскоре мы, участники поездки, начали понемногу оживляться. В одном месте путь был завален осунувшимся снегом. Лошадь передового черкеса нырнула в него по грудь. По ее следам промчался начальник дороги на своих салазках. И когда он очутился по ту сторону сугроба, то, стряхивая снег, облепивший его пальто, он с хохотом крикнул мне: «Вот путешествие!» И все это происходило под синим небом, в тихом воздухе, при ясном и даже греющем весеннем солнце…
Наш караван подвигался уже гораздо быстрее. Все между собою разговаривали и, видимо, в нашей судьбе готовилась какая-то благоприятная перемена. Постепенно салазки замедляли ход, начальник отдавал какие-то приказания, и вот мы все остановились. Везде вокруг стеснились разнообразные вершины совершенно белых гор. Я спросил: «Что будет?» Кучер объяснил: «Мы доехали до Креста. Теперь проводники будут отпущены». И он мне указал на белый конус – ниже прочих гор, – на котором был водружен каменный желтоватый крест. Мы были у подножия Крестовой горы, или Гуд-горы, как она называется у Лермонтова. Указанный мне крест поставлен недавно, по желанию местного населения. Он высится на одном из холмов гораздо ниже самой вершины горы, где стоит еще и поныне (невидный сегодня) Ермоловский крест.
После расчета с проводниками мы поехали быстро под гору. Воздух становился мягче, путь просторнее. Следы полозьев блестели на солнце. Расчищенные сугробы мельчали и отодвигались в сторону. Начиналась обыкновенная вольная дорога. Снег получал голубоватый оттенок вечера. Мой осетин торжествовал. Он ехал весело и лихо. Я не торопился радоваться, потому что красные флаги еще не исчезли. В двух местах мы проехали под широкими деревянными галереями, устроенными в виде тунелей вплотную возле горных стен. Здесь тоже были смертоносные «осовы» снега. Но вот мы выбрались из последней галереи, и вблизи показалась станция. Через несколько минут мы уже были в Гудауре.
Было пять часов вечера. Перевал совершился!
В столовой станции, озаренной низким солнцем, теснилась тесная толпа путешественников, сидевших в Гудауре уже несколько дней в ожидании безопасного пути. Я застал окончание обеда. Все лица раскраснелись, гудел беспорядочный шумный разговор. На меня смотрели, как на образец неустрашимости. Все радовались, что настал конец сидению на станции, но весьма немногие решились ехать сегодня же в Коби. Я согревался горячими щами и кахетинским вином. На все расспросы я отвечал не иначе, как улыбаясь. Я был так счастлив, что мне даже хотелось смеяться. Теперь только, видя нерешительность и любопытство всех этих людей, я оправдывал себя за то пришибленное состояние духа, когда, ни о чем не думая, я склонял свою голову под обвалы… В течение четырех часов я слишком затерпелся в этом жутком чувстве, и меня теперь размывала чисто детская радость освобождения. Я дивился тому, где могла разместиться на маленькой станции вся эта публика, жившая в Гудауре целую неделю.
Но мой проводник торопил отъезд. Нам снова подали вместо салазок парные сани. Садясь в них, я оглянулся в ту сторону, где переживал страхи. Позади станции громоздились разнообразные вершины и поверх всего поднимались три широких каменных зубца, окаймленных суровыми, потемневшими облаками.
И мы бодро помчались вниз, к Млетам.
Чудный вид открылся совершенно неожиданно в нескольких шагах от Гудаура. Пред нами извивалась глубочайшая долина ослепительной белизны. Гладкие снежные откосы противоположных гор, казалось, уходили в присподнюю. Недвижный воздух. Мягкий февральский вечер. Необозримая панорама, покрытая лебяжьим пухом, с чуть заметным розоватым оттенком заката. Сердце билось от радости при взгляде на эту громаду простора, – на эти недостижимо далекие и в то же время будто совсем близкие снежные стены, которые так удивительно красиво, с таким божественным спокойствием уходили в бездну… Хотелось их целовать… В них было что-то радостно-живое, детски-милое и чистое. В трех-четырех местах, на разных высотах, небольшие купы чинар весело мелькали в этом необъятном и нежном царстве снега. Эти редкие пятнышки состояли не более как из пяти-шести деревьев, стоявших рядком. Но каждое деревце казалось вам живым существом, посылающим свой привет и улыбку из чудного далека…
Я спросил, что это за место.
– Кайшаурская долина.
А! Здесь Демон влюбился в Тамару.
Дорога шла все вниз. Сани летели проворно. Долина расстилалась с возраставшею заманчивостью дивного простора. Она лежала на мирной ласковой глубине… Казалось, что с высоты неба видна жизнь земли… С этой высоты все представлялось прекрасным в той невинно-белой, куда-то упавшей вниз, очарованной стране…
Если Демон отсюда увидел землю, то понятно, что он
…позавидовал невольно
Неполной радости людей.
Там, внизу, было так хорошо!..
Справа зияла бездна, которую называют Чертовой долиной не от слова «черт», а от слова «черта», потому что здесь проходит черта между Осетией и Грузией. Но когда заглянешь в ту сторону, то действительно кажется, что там – преисподняя!..
Именно в той бездне совершается перелом горного хребта. Оттуда выбегает Арагва, которая отныне сменяет Терек, отошедший к своему истоку, куда-то на недосягаемые высоты.
Ровная светло-сиреневая тень уже облекала белую глубину, в которую мы быстро спускались. Узкая линия дороги ютилась под каменною стеною гор, наседавших над нею с правой стороны. Оттуда нависали громадные шапки плотного снега, готовые, казалось, завалить наши сани. Я невольно спросил: «А здесь бывают обвалы?» Мне сказали, что здесь уже никакой опасности нет. И вскоре внизу, как в белой колыбели, показались домики. Это – станция Млеты. Я думал о ночлеге после волнений и с радостью въехал во двор, где мы остановились перед двухэтажным зданием гостиницы, на берегу Арагвы. И в то же время, как мне шутя предсказывали в Петербурге, надо мною в туманном небе засквозила луна…
Я не мог опомниться от счастья, что кошмар сегодняшнего утра так благополучно разрешился. Мне отвели в верхнем этаже хорошенькую комнату с белыми обоями в розовых цветочках и красными занавесками. Молодой грузин, в черном коленкоровом казакине с белыми крапинками, устроил мои вещи в номере. Я велел ему подать мне чаю и приготовить постель, а сам прошел через «царские комнаты» посидеть на деревянной галерее, выходящей на Арагву. В глубокой тишине, при тусклом месячном освещении, Арагва не то, что шумела, а как бы нежно шуршала в своем каменистом русле. По той стороне поднимались высокие, прямые горы, покрытые мелким лесом. Все вокруг было так дико, так мирно и так печально…
Но трудно было предаваться мечтаниям. Я устал… А назавтра нужно было подняться в четыре часа утра, чтобы поспеть засветло в Тифлис.
Когда я проснулся, было чудесное утро. Предсказывали жаркий день. Выезжая из Млеты, я увидел уходящую вперед широкую долину Арагвы в красивой панораме белых гор, испещренных черным лесом. Было светло и морозно. Восходящее солнце быстро согревало воздух. После непродолжительного спуска мы уже ехали почти по ровной дороге, окруженные грандиозными изломами грузинских гор. Веселая прелесть пейзажа радовала зрение. Арагва бежала узкой лентой. Она по размерам и форме напоминала Терек, но шум ее был гораздо мягче. Долина тянулась вперед прямо, без всяких поворотов. Я оглянулся назад: грозные вершины перевала совсем исчезли под гигантским клубком бело-сизых облаков. Этот клубок как-то странно и одиноко торчал среди ясного неба. И я с облегченным сердцем отвернулся от его дымящихся очертаний…
Нельзя было сомневаться, что погода будет великолепная. На протяжении двух станций подряд (Пассанаур и Ананур) нас сопровождали белые и красивые, постепенно понижающиеся горы, покрытые обильным, еще безлистым лесом. Небо оставалось безоблачным, солнце грело все сильнее. В Анануре мы покинули Арагву и свернули куда-то вправо, в холмистую местность, среди которой была станция Душет – крошечный городок, где, как известно, хворал Пушкин. Не знаю, где он мог тут приютиться. Разбросанные бедные сакли, да еще два новых красных здания, вроде небольших заводов – вот и вся панорама Душета. Отсюда мы поехали уже на колесах в Цолкан, потому что снег сделался совсем тонким, а от Цолкана пошла уже жидкая грязь по широкому кремнистому шоссе, и горы до такой степени исчезли где-то в стороне, что, казалось, мы едем среди обыкновенных полей. Становилось почти жарко. Еще через полчаса появились желто-каменистые, безлесные и невысокие горы, разбросанные со всех сторон. Открылся маленький город Мцхет – старинная столица Грузии. Я увидел каменную церковь с восьмигранной башней, небольшую кучку построек и голые хребты таких же желто-каменных гор на горизонте, а на вершине самой выдающейся горы против Мцхета – одинокое здание монастыря. Здесь было слияние Арагвы и Куры. «Это „Мцыри“», – подумал я…
Солнце парило. Я распахнул шинель. Под ногами была сухая желтая земля. Мне запрягли лошадей, а между тем по ту сторону бурливой и мутной Куры я увидел в этом диком крае цепь вагонов – поезд на Баку. Мы уже, очевидно, выбрались из пустыни к населенным и удобным для жизни местам.
Направляясь к Тифлису, я проезжал по ровному шоссе. Те же невысокие каменистые горы где-то в отдалении заполняли горизонт. Близ дороги попадались виноградники. Замелькали редкие пригородные здания – одинокие «духаны», т. е. кабаки с кахетинским вином, затем другие постройки, – и вот уже запестрел город, нечто «губернское», похожее на обыкновенную русскую провинцию, с тою лишь разницею, что в уличной толпе было много смуглых людей в папахах и черкесках, и вообще всяких восточных оборванцев, да еще то, что каменистые горы отовсюду виднелись вокруг. Загремела скверная мостовая и вскоре, после множества прочитанных мною вывесок, мы остановились в центре города, среди наилучших зданий, на Головинском проспекте, у подъезда гостиницы «Hôtel d'Orient». Гостиница эта, содержимая настоящими французами, оказалась внутри неожиданно элегантною. Мне были заготовлены две очень высокие комнаты, убранные с истинною роскошью и вкусом: в гостиной толстый ковер на всем полу, тюлевые занавеси на окнах и бронзовая люстра, а в спальной кретоновые драпировки, белый мраморный умывальник с зеркалом и широкая металлическая кровать с превосходными матрацами. Все обстановочные вещи были свежие, изящные, комфортабельные. Лакей был приличный, в хорошем фраке и чистом белье. И все это казалось мне вдвойне удивительным после отчаянного ныряния на узеньких салазках в смертоносных снегах Гудаура.
Я сбросил шинель, башлык, фуфайку, чевяки, снял шерстяные чулки, переоделся, дал знать родственникам подсудимого о своем приезде и вышел на улицу в пальто к ближайшему парикмахеру.
На тротуарах Головинского проспекта толпились гуляющие. Солнце садилось. Было сухо и свежо. В парикмахерской я впервые заметил, что у меня нос и щеки под глазами (т. е. вся часть лица, не закрытая башлыком во время перевала через хребет) были сильно обожжены солнцем. Ощущалась явственная боль кожи на всем этом пространстве при малейшем движении личных мускулов. Мне посоветовали намазать болящие места жиром и объяснили, что этот неприятный загар всегда приключается в горах, когда солнечные лучи действуют на кожу, отраженные громадным количеством ослепительного снега.
Неутешительные вести ожидали меня, когда я возвратился в свой номер. Другой брат подсудимого (не тот, который приглашал меня в Петербурге), застенчивый молодой человек, только что окончивший курс и записавшийся в помощники присяжного поверенного, встретил меня с тревожным лицом и сказал, что суд, по-видимому, намерен быть беспощадным. Отчасти я это сам предвидел, зная по сенатским делам систему Тифлисского правосудия. Но я еще верил, что сумею передать суду мое понимание этого печального случая. Было решено, что я повидаюсь с арестантом завтра утром в здании суда, перед открытием заседания.
Когда на следующий день я вышел с портфелем на улицу, то почувствовал себя довольно бодрым. Воздух был холодный, но это была горная свежесть, а не гадкий студень петербургской низменности. Здания Головинского проспекта, вблизи моей гостиницы, были лучшие в городе: собор, дворец, театр, музей и т. п. Ни одно из них мне не нравилось, но все они были большие, парадные. Вся противоположная линия проспекта ютилась под голою горою св. Давида. И когда я сквозь эту линию должен был прорваться, чтобы свернуть в направлении к суду, то пришлось подниматься по узким переулкам в гору. В одной из коротеньких нагорных улиц и помещалось здание судебных установлений. Оно было просторное, с новыми мозаичными полами и светлыми залами. В отделении Окружного суда уже толпилась публика.
В комнате для арестантов я познакомился с моим князем. Это был совсем юный блондин, еще румяный и цветущий, но уже пришибленный тем глупым несчастьем, в которое он попал. Я видел, что невиновность сквозила в каждом его слове и что тем труднее было для него, при врожденной неловкости и нетароватости, как-нибудь это выразить и убедить в этом других… Мне становилось за него страшно и больно. Судьи редко понимают таких подсудимых.
Зал заседания наполнялся. Публика пестрела черкесками всех цветов и грузинскими костюмами женщин, из которых ни одна не выделялась красотою. Низкие шапочки из черного бархата, с коротенькими покрывалами из белой тафты, однообразные гладкие прически, прямые носы, смуглые лица, – все это имело довольно скучный вид. Пришли на свои места защитники других подсудимых. Мы познакомились, обменялись сдержанными улыбками. Я прошел в судейскую комнату и представился членам суда. Это были приятные в обращении люди, а председательствующий даже веселый и беспечный седой старичок. О деле, понятно, мы и не заикались, а говорили о вещах посторонних. Суд был заинтересован моим переездом через Гудаур. Я жаловался на беспокоившую меня боль в щеках от загара. Прокурор, мрачный пожилой человек, стал мне объяснять по-научному это явление.
Наконец все было приведено в порядок, и началось заседание. Не стану воспроизводить подробностей процесса. Хорошо осведомленные товарищи мои предсказывали одинаковую неудачу для всех, при ком было оружие. Так и случилось[1]1
Предварительное следствие было просто нелепо. В нем проводилось положение, будто убитый не мог вынуть своей шашки из ножен. В подтверждение этого упрямого непонимания вещей были собраны разные поверхностные доказательства. Я разгадал ошибку и выставил все доводы к ее разоблачению. Но только после отмены Сенатом первого решения Тифлисской палаты, второе решение этой палаты согласилось с моей аргументацией. В конце концов каторга была заменена арестантскими отделениями.
[Закрыть]. Трое вооруженных (в том числе и мой князь) подверглись четырехлетней каторге, а четвертый, безоружный (один из прежних писцов Судебной палаты), обвинен только в недонесении и присужден к аресту. Заседание окончилось к пяти часам. Родные подсудимого поняли, что я исчерпал все, чтобы отстоять справедливость. Во мне осталось глупое и тупое чувство вполне правой и вполне бесплодной борьбы. Впереди была жалоба в палату и второй приезд в Тифлис. О палате говорили, что она бывает обыкновенно еще суровее, чем суд. Но все равно: будущее обрисовалось бесповоротно. Князь, в недоумении, раскрасневшийся и плохо соображавший наступившее несчастье, робко пожал мою руку и пошел обратно в тюрьму, вместе с другими осужденными. Я уверен, что его поддерживала в эту минуту лишь участь его товарищей, хотя об их вине он ничего верного не знал, а знал только о своей невиновности.
Публика расходилась. Адвокаты остались мною довольны, ввиду трудности моего положения. Самый почтенный из моих собратьев по защите пригласил меня запросто у него пообедать. Это был сухощавый, высокий и стройный старик, вышедший уже давно в адвокатуру из членов Судебной палаты. В нем чувствовался либеральный и порядочный дворянин-шестидесятник. Его домашняя обстановка оказалась весьма жизнерадостною и симпатичною, хотя и несколько «нелегальною»: он жил по-супружески с молодою цветущею женщиною, – как говорится, «русской красавицей» (чуть ли не из актрис), – и имел от нее маленьких детей, которые составляли его радость и гордость. Жена его, хронически больная старая женщина, проживала в Петербурге, где у нее были родные. Она сохранила с мужем спокойно-приятельские отношения, поддерживаемые необходимою перепискою и редкими свиданиями в случае приезда мужа в Петербург по делам.
За длинным овальным столом уселось человек пятнадцать. Обед был хлебосольный, с обильными закусками и кахетинским. Хозяин (клиент которого тоже угодил в каторгу) был, как и я, угнетен приговором. Он даже и на палату не надеялся.
К концу обеда понемногу мы как бы «покорились судьбе». И я вдруг с особенною ясностью увидел, что мне снова надо перебираться через Гудаур… Теперь уже предстоит возвращаться домой, а между мною и моим домом еще висит зловещая бездна… Я отрезан от своих и, Бог весть, доберусь ли благополучно до них! Тревога боролась во мне с усталостью, и я решил, что завтра придется передохнуть в Тифлисе, чтобы выбрать наилучшую дорогу для возвращения. Мой любезный хозяин пригласил меня к обеду и назавтра.
Следующий день прошел довольно бесцветно. С утра я был занят печальными разговорами с родственниками осужденного. Мы обдумывали жалобу и неопределенно рисовали себе будущее, как водится, цепляясь за надежду. Брат осужденного настаивал на моем вторичном приезде. Я не отказывался, потому что верил в правоту дела.
Обед у моего вчерашнего товарища по защите на этот раз был оживленнее. Гостей было столько же, но встретились и некоторые новые лица. Я чувствовал себя среди добрых, простых и расположенных ко мне людей. Заговорили о том, какою дорогою я намерен возвращаться. Многие советовали ехать на Новороссийск, чтобы избегнуть обвалов. Никто не ручался за безопасность Военно-Грузинской дороги. Весна еще и не начиналась, а в это именно время каждый день может принести катастрофу. В этом отношении горы прославились своим непостижимым коварством. Меня даже называли просто безумным за то, что я еще не отказываюсь от мысли снова переваливать через хребет. Но поездка через Новороссийск сказывалась тоже весьма мучительною, да и кроме того, чрезвычайно долгою. Был риск трепаться несколько суток по морю, которое теперь чрезвычайно бурно, а я не переношу качки… Как я томился от всех этих известий! Каким несчастным и беспомощным казался я себе! Но все-таки я предпочел ехать через Гудаур.
И я проделал в обратном порядке всю Военно-Грузинскую дорогу. Ранним солнечным утром выехал я из Тифлиса в коляске четвериком, с тем же величаво-глупым грузином на козлах. Пестрый и раскидистый каменный город весело мелькнул передо мною. Потянулось желтое сухое шоссе под сенью невысоких гор. Начиная с Мцхета, в очень большом отдалении, заклубились легкие облака одинокою небольшою кучкою, только над одним Гудауром, среди совершенно ясного небосклона. В течение целого дня наш путь медленно и скучно поднимался. Стемнело, когда мы добрались до Пассанаура. Осталось два часа до ночлега в Млетах, куда я затребовал телеграфный ответ из Коби насчет состояния дороги на перевале. Пока запрягали лошадей, я разговаривал с начальником станции. Он сообщил мне, что расчистка пути продолжалась беспрепятственно во все эти дни; по его мнению, погода назавтра будет хорошая, и ею необходимо воспользоваться в Млетах спозаранку, чтобы до полудня «проскочить через Гудаур», потому что затем, пожалуй, наступит внезапная перемена. А перемена опасна, возможны еще дальнейшие обвалы. Обвалы особенно пагубны в туманную погоду. Шум падающей глыбы слышен издалека, и при ясном небе можно уберечься, потому что вместе с шумом показывается снежный вихрь на той вершине, с которой низвергается глыба. Правда, в горах есть сторожевые посты, и одновременно с угрожающим грохотом снега всегда звонит набатный колокол, но при тумане путник не знает, в какую сторону бежать… Поэтому следует дорожить часами, когда светит солнце.
Я прохаживался с моим собеседником в потемках и в свежей тишине, при шуме Арагвы, под черным гребнем отвесных гор на противоположном берегу. Экипаж был уже готов, и мы простились. Когда я садился в коляску, вдруг раздался где-то в вышине пронзительный и долгий – казалось, человеческий – плач. Я спросил у ямщика: «Что это?» – «Это чикал». А! вот он – лермонтовский шакал…
В Млетах я застал успокоительную депешу, мирно переночевал, и на другой день, при ясной погоде, – за которую ежеминутно потрухивал, – с радостью проезжал через опаснейшие места между Гудауром и Коби.
Путь на перевале был неузнаваем. Четыре дня, свободных от метелей, дали возможность рабочим сделать чудеса. Мы свободно проезжали в парных санях там, где прежде с трудом ныряли в салазках. Уровень дороги настолько понизился, что лишь теперь я мог судить о гигантском наросте снежной массы, – о целой космической горе обвала, под которою был погребен когда-то, на страшной глубине, обычный проездной путь. Такое снежное чудовище могло бы, пожалуй, задавить целую деревню, а не то что каких-нибудь жалких путешественников… Рабочих было множество. Везде, по краям правильной дороги, чернели бодрые фигуры в тулупах, с лопатами. Снег был крепкий, ослепительный, покоренный и, по возможности, примятый в стены, кучки, пирамидки и т. п. Как-то и в воздухе, и в этих людях не чуялось уже никакой беды. Фатальный мост (где прежде указывался центр обвалов) мы переехали свободно и весело, без всякой тревоги. А когда мы приближались к Коби, то снег был уже так далеко отброшен от дороги, что здание, откуда вышел ко мне инспектор пути, среди глубоких белых траншей, – мелькнуло где-то в стороне, на самой обыденной равнине.
Станция Коби. Мы спасены! Погода прекрасная.
Тот же начальник станции, загорелый старик с турецкой фамилией, в поношенном мундирчике, беседовал со мною, пока запрягали лошадей, об ужасе обвалов. Его добрые темно-синие глаза были преисполнены страдания при воспоминании о том, что ему приходилось видеть и переживать.
«Это невозможно, – говорил он. – Это нужно было бы непременно как-нибудь совсем устранить. Ведь каждый год об эту пору всегда случается то же самое! Надо бы на это время совсем закрывать эту дорогу. Обвал… он уродует человека. Страшно смотреть на покойников: язык высунут изо рта до середины груди. Когда идет обвал, то с земли поднимается ветер и подхватывает людей вверх. И вот тут уже смерть, как только подняло человека на воздух… А потом, Бог весть еще когда откопают в снегу таких изуродованных мертвецов. Да, этого нельзя терпеть… Это нужно как-нибудь…»
Старик замолк, оглянувшись на подъезжавшие, готовые для меня сани. Его серьезное лицо приняло выражение приветливой улыбки. Он пожелал мне доброго пути, и я крепко пожал его руку.
И вот я отъезжаю по совершенно свободной и «безмятежной» дороге – там, где несколько дней тому назад наш ямщик с отчаяньем хлестал своих лошадей, чтобы не утонуть в снегу и не ослепнуть от метели… Переезд до Казбека закончился к полудню. Подъезжая к станции, я имел случай ясно видеть знаменитую гору – этот гранитный монашеский клобук с пятнистым наростом льда и снега. Я узнал сразу акварель, виденную мною в столовой станции. Минуту спустя, тонкая белая кисея легкого тумана уже заслоняла очертания горы. Но и такая степень прозрачности воздуха вокруг вершины уже ручалась за хороший день.
Со станции я послал депешу домой о благополучном проезде. Я знал, что обо мне тревожатся, ввиду газетных телеграмм о сообщении с Тифлисом. Я немножко чувствовал себя героем… Из окна столовой я увидел в стороне Казбека прилепившийся к этой горе высокий снежный конус и на нем отчетливую черненькую часовню грузинской архитектуры. То был монастырь на Казбеке – «заоблачная келья», о которой мечтал Пушкин.
Спуск от Казбека мы уже делали на колесах. Дарьяльское ущелье, обозреваемое с высоты, было несравненно величественнее. Чудесно выступали разрезы его поэтических пропастей. Перед вечером мы подъехали к достопамятной станции Ларе, где я провел мучительную ночь под выстрелами бури. Теперь уже здесь не было ни снега, ни урагана. Правда, из ущелья, по обыкновению, тянуло ветерком, но это было только ласкающее течение воздуха, – не более. На дальнейшем пути к Владикавказу я вдруг заметил, что передо мною, в самом низу между гор, образовалось сплошное облако, белое, как вата. Оно мешало смотреть в перспективу долины. Мне сказали, что это вечерний туман. Облако вскоре так поднялось и выросло, что незаметно наступила пасмурная ночь, и когда я приехал во Владикавказ, то застал в городе ровный, тихий дождь. Туземцы, впрочем, и раньше говорили мне: «Знайте, что когда у нас пасмурно, в горах ясно, – и наоборот».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.