Электронная библиотека » Сергей Андреевский » » онлайн чтение - страница 11

Текст книги "Книга о смерти. Том II"


  • Текст добавлен: 29 ноября 2013, 02:24


Автор книги: Сергей Андреевский


Жанр: Русская классика, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Нужен какой-нибудь конец, какое-нибудь разрешение вопросов, чувств и терзаний, которыми преисполнено человечество. Христианство его дает в пленительных словах, живучих, как истина…

Однако дожить до чуда, до вожделенного конца, до пришествия на землю Бога, который будет судить «живых и мертвых», никому не удается. И удастся ли?!.. У евреев Мессия всегда еще впереди. У них надежда крепче… Но если Мессия уже был, и ничего не вышло, то закрадывается невольное сомнение на счет Мессии. И все-таки слова Спасителя звучат, как высшая поэзия здешнего мира. В иные минуты каждому хочется им верить…

Во всяком случае, есть Сила, настолько неизмеримо высшая всех наших понятий и способностей, что самые дерзновенные из нас перед нею совершенно ничтожны. Что это такое?!.. И опять, мне кажется, правы евреи, что они не дерзают даже назвать ее. У них перед этою Силою такой благоговейный трепет, что запрещено обозначать ее каким бы то ни было словом!.. Природа, Судьба, Жизнь, Тайна – все вместе – Бог!

Замечательно, что ни один из величайших поэтов не воспел Христа, как своего вожделенного Бога. Вам это покажется странным, но я скажу, что лучшие стихотворения о христианстве, какие я знаю, принадлежат Вере Рудич.

Вот они:

1
 
Распростерли кресты придорожные руки молящие
Над полями, где волнами ходят колосья шумящие,
Над межою, заросшей полынью и белою кашкою,
Над зверьком полевым, над веселою пташкою,
Над безвестной могилой, травою ползучей обвитою,
Над тропинкой, ногами прохожего люда убитою,
Над людьми, что куда-то спешат по дороге, тревожные,
Распростерли молящие руки кресты придорожные.
 
2
 
Нам путь один для всех – вперед и выше!
И тем путем все сущее идет.
Смелей вы шли, идут другие тише,
Но всех равно обитель правды ждет.
Не бейте ж вы каменьями отсталых,
Чьи ноги тонут в прахе и грязи:
Без гнева ждут у Бога запоздалых,
И там в одну сольются все стези.
 

Здесь чувствуется умилительное, божественное страдание Христа за все, живущее на земле, с его казнью на кресте, с его распростертыми к небу молящими за землю руками, с его нежностью ко всякой мельчайшей твари… Здесь вера в правосудие Творца.

Мне всегда были чужды бодрые позитивисты, возглашавшие могущество человека. Изречение: «Человек – это звучит гордо!» – для меня звучит глупо. Напротив, «человек» – звучит трагично. Ему одному суждено на земле работать над ужасами Хаоса. И никто не может сделать большего против того, что ему отпущено Природою. «Мозги» или «Души» отдельных людей созданы тою же Природою, помимо воли и заслуги этих людей.

Все предопределено помимо нас.

Возьмите цветочное семечко, крошечное, темное, глянцевитое. Догадайтесь, что из него выйдет? Заройте его в землю. Над ним начинают трудиться разные силы: навоз, дождь, воздух, солнце… Все эти силы действуют слепо. Каждая могла бы думать, что ей принадлежит главная роль, и, однако, ни одна из них не могла бы предсказать, что выйдет в конце. А выйдет именно то, что заложено в семечке. И вот высовывается первая бледно-зеленая ниточка; подымается стебель; отделяются нежные листочки, выкроенные по неожиданному, заранее определенному рисунку; завязываются бутоны – и, наконец, распускается цветок: четыре розовых лепестка, внутри темно-зеленая чашечка, из которой свисают к земле длинные розовые нити с такими же тычинками, – фуксия.

Так и все в жизни.

Так и мы, подобно навозу, дождю, воздуху и солнцу, работаем, каждый в отдельности, и думаем, что имеем свою волю, а между тем где-то впереди, из всей нашей суеты, выйдет именно то, что было предначертано заранее. Возникнет то, что едва ли мы увидим… Возникнет – и вновь исчезнет, как увядший и отпавший цветок.

В одном из своих бесчисленных фельетонов Розанов гениально сказал: «Все непонятно и все необходимо». Здесь найдены удивительные, исчерпывающие слова, выражающие предопределение. Не Промысел Божий, якобы заботящийся о благе людей, а именно – предопределение, т. е. непостижимую Судьбу, Рок… Незаслуженные страдания, гибель Красоты и Добродетели, зверства и подвиги людей – откуда все это берется? Кто может гордиться и кого можно осудить? Каждому все дано от Природы.

Бог – стихия, Бог – ужас, Бог – Радость и Бог – Красота. И все мы в его власти. Он где-то засел внутри каждого из нас и всем ворочает. Он повсюду – и в живых тварях, и в загадочной материи.

Скажут – это фатализм. Такой взгляд убивает энергию и ведет к бездействию. Неправда. Сила жизненных велений такова, что самый отчаянный фаталист будет с неутомимым усердием и кажущеюся независимостью исполнять неизбежные предначертания Рока.

Все непонятно! Действительно. До чего же додумались наши величайшие мыслители? Сократ: что он ничего не знает. Шекспир: «Есть много такого, что и не снилось нашим мудрецам». Кант – что он кое-что невозможное допускает. Да ведь и вообще все наши умственные способности так ограничены.

Все необходимо. Вдумайтесь – и вы увидите, что все наступившее, как бы оно ни было горестно, – раз оно совершилось, – начинает нам казаться разумно-неизбежным…

Какая-то необъятная сила всем управляет:

 
Дух всюду сущий и Единый,
Кого никто постичь не мог,
Кому нет места и причины,
Кого мы называем Бог! (Державин)
 

Интересно, что Л. Толстой, отрицая вообще все науки, считал глупостью и астрономию! Он так заботился под старость о каком-то вялом, «непротивленческом» добродушии исключительно на земле, что совершенно отделял себя от Вселенной. Притяжение луны, предсказания с точностью затмений – это нисколько не поражало его ум, не удивляло его, не поднимало его взоров к небу. Он, как и Тургенев, любуясь природой, имел в виду леса и поля Тульской или Орловской губернии. Существующая в небесных сферах природа и обитатели иных планет ни того, ни другого нисколько не интересовали. Тургенев, оплакивая грядущее замерзание земли, с отвращением предавал себя хаосу… Я еще возвращусь к вопросу о Вселенной.

Все непонятно.

Мы видим на земле чудеса на каждом шагу. Вся природа гораздо фантастичнее всех наших сказок с их крылатыми призраками и загробными тенями. Воплощения нашей фантазии в придуманных фигурах всегда мне казались слабыми. Греческая и римская мифологии создали чудесные, выразительные и глубокие, а в особенности красивые воплощения человеческих идей. Христианские ангелы в венках и женских одеждах или в латах и с мечами тоже недурны в своем роде. Но на всем этом слишком заметен штемпель человеческий, т. е. ясно, что все сверхчеловеческое и непостижимое толкуется и переделывается на наш образец. А подлинная природа куда прекраснее! Солнце, луна, облака, горы, волны, леса, даже отдельные деревья – все это с нами говорит невыразимым языком, и нам кажется, что мы, наедине с природою, вполне понимаем друг друга и можем разговаривать без конца… Поэты и писатели выбиваются из сил, надрываются, чтобы сколько-нибудь ясно поделиться с людьми своими ощущениями от нашептываний и внушений содружественной и исцеляющей близости к нам природы.

Что же говорит христианская религия?

Вот церковные тексты, оставшиеся милыми для моей души и поныне: «Всякое дыхание да хвалит Господа». «Возлюбим друг друга, да единомыслием исповемы». «Ни один волос не упадет с головы нашей без воли Всевышнего». «Пути Всевышнего неисповедимы».

Мы видим, что «всякое дыхание», вся тварь Божия находит в своей жизни какую-то чудесную отраду. Есть рыбки-однодневки: выползет из икры, заиграет хвостиком, резвится, вьется и радуется, а к вечеру уже помирает. Есть мошки, кружащиеся целыми тучами в напряженной суете и живущие всего несколько минут. К чему?! Все непонятно и все необходимо. На то воля Божия. И это общая участь всего живущего… И вот почему все живущее должно соединяться во взаимной любви.

Что же это? Пантеизм? Слитие с природой и безмолвное растворение в ней? Нисколько! Для меня это дружное соединение всего сущего для обожания Творца или, вернее, того Существа Необъятного, Непостижимого, которого не дерзает назвать наш язык, но которому мы покоряемся не поневоле, а с доверием и любовью. Его веления непонятны, но, очевидно, необходимы.

Еще, пожалуй, мы можем распознать кое-какие причины того, что нас окружает в нашем обиходе. Но цели всего, нами созерцаемого, для нас непостижимы… Говорят, природа задается только одной целью – «делать и разделывать»! Но, во-первых, это слишком пустое занятие для Божественной Силы, а, во-вторых, – и неверно. Потому, что хотя основные свойства человека как будто остаются теми же во все века, но вместе с тем нечто в «образе нашей жизни» меняется до того, что наши отдаленные предки просто-напросто не узнали бы нашего мира и увидели бы чудеса, которые им и не снились. Значит, творится нечто, идущее вперед и достигающее некоей неведомой нам цели. Но жизнь наша слишком коротка, чтобы вы смогли хотя бы кое-что разгадать в этих планах Творца.

Возьмите Дарвина с его «Происхождением видов»: по его мнению, человек вышел из обезьяны. Но если так, то почему же человек – «венец творения»? Если гады, земноводные и вообще всякая допотопная тварь древнее человека, то ясно, что усовершенствование видов пойдет дальше. Возможно, что и человек, подобно всем предыдущим типам организмов, – заменится чем-либо более совершенным – будет, например, обладать «четвертым измерением» и т. п. И неужели это будет заслугою человека («человек – это звучит гордо»), а не творчеством природы?!..

Говорят еще о нашей – «свободной воле». Какое сумбурное «учение»! Где же эта свободная воля, когда помимо нашей воли мы рождаемся и вопреки нашей воле мы должны умирать! И это во веки! И этого не переделаешь… Значит, покоряйся воле Всевышнего.

А зло? А ужасные и, по-видимому, несправедливые страдания? Неужели и это все от Бога?! Не вдаюсь в наши помыслы о Боге и Дьяволе, о добре и зле. Вижу, что и горести имеют свое тайное значение. Не ценилось бы добро, если бы не было зла; не была бы для нас великим сокровищем радость, если бы мы никогда не знали горя. Всякое однообразие притупляет нашу восприимчивость. Значит, все это вместе дается свыше и почему-то необходимо.

Самый страшный вопрос: что ждет нас после смерти? Увидим ли мы своих близких и самых драгоценных для нашего сердца? Обнажится ли «на том свете» перед ними наша душа до совершеннейшей глубины, до которой здесь, на земле, не проникал никто из них? И легко ли это нам будет? Не ужасно ли? И уцелеет ли между нами любовь?! И видят ли с того света близкие нам существа нашу измену их памяти? Прощают ли нас? Страдают ли? («Заклинание» Пушкина, «Любовь мертвеца» Лермонтова).

* * *

Обращаюсь к нашим представлениям о Вселенной.

Возьмите Микроскопию и Астрономию. С одной стороны, вокруг и внутри нас невидимые простым глазом живые существа. С другой – над нами, весьма плохо видимые в сильнейшие телескопы нескончаемые планеты, несравненно более интересные и значительные, чем Земля.

Микробы могут убить человека. Когда горит наша кровь, надо истреблять микробов, то есть спасаться, убивая их. В таких случаях я часто говорил доктору: «Хорошо. Я спасусь. Но ведь они погибнут. Справедливо ли это? Возможно ли? Чем я лучше и важнее их?» Впрочем, про себя я думал: «Если я на этот раз останусь жив, то лишь по воле Божией. А от тех микробов, которым суждено меня в конце концов одолеть, никто меня не спасет». Кстати, Вл. Соловьев отрицал всякое лечение, ибо, как он говорил, «болезни от Бога»…

Астрономия ведет в другую тайну. Земля – пустяк. Небо бесконечно… Я уверен, что каждый астроном ближе к Богу, чем любой священник. Не допускаю, чтобы Глазенап, пишущий в «Нов времени», принадлежал к какой-либо политической партии. Однажды, когда я защищал Розанова по литературному делу, в перерыве заседания мы разговорились. Я ему сказал:

– Недавно Глазенап напечатал у вас поразительную вещь. Вы не заметили? Он пишет, что через 220 тысяч лет звезды «Большой Медведицы» будут видны с Земли на 1/10 более крупными против их теперешней величины. Через двести тысяч лет! Подумайте! Ведь тогда не только Эртелева переулка, но никаких следов России, и даже памяти о ней не будет! Ведь этакое известие, как динамит, взрывает всю «редакцию»!.. – Розанов был ошеломлен и долго смеялся, повторяя с наивным детским смехом: «динамит, динамит!»

Мои думы о Вселенной невольно подрывают для меня легенду о «сотворении» и о «кончине мира». И вот почему. Уж слишком это похоже на нашу человеческую ограниченность. Выше я назвал Бога Творцом, следуя библейской терминологии. Но для того, чтобы это признать, нужно допустить, что сперва ничего не было, а затем явился Бог и «сотворил». Мы привыкли видеть, что всему есть начало и конец. Нашу природную узость мы переносим на Бога. Мы даже вообразить себе не можем что-либо такое, чему бы не было начала. А ведь Он «Предвечный»! Ему нет начала. И пустоты перед Ним не могло быть. Да и сам Бог не личность. Он – нечто Непознаваемое, без начала и без конца. От одной этой мысли охватывает ужас! Вселенная всегда была, всегда будет!.. Люди сочинили «надзвездный мир» совсем по-своему, – какой-то потолок над Вселенной, за которым помещается «розовый и голубой» рай… Но у Вселенной нет пределов. И это новый непостижимый ужас!

На крыльях моей мысли, – не нуждаясь ни в тургеневской «Эллис», ни в «аэроплане», – я облетаю Вселенную. Миры мелькают передо мною… Для меня исчезли расстояния между ними… Густая метель звезд… Ни вверх, ни вниз, ни во все стороны концов не видно… Меня охватывает безумие! Я содрогаюсь от своего ничтожества, беспомощности и безнадежности. Нет центра, нет вершины, нигде нет Бога!..

Не было начала. Нет и не может быть всему этому конца…

Помню, моя несчастная Маделена бредила «кончиной мира». Ей всюду виделся огонь. Арестанты в цепях казались ей грешниками, отправляемыми в ад. В ее дивных глазах светилось глубочайшее, нечеловеческое страдание. При ней, для успокоения, сидела добрейшая З. А. Венгерова, которая вынуждена была ей поддакивать.

Она спросила:

 
– Alors c'est la fin du monde?
– Oui, c'est la fin.
– Alors le monde va finir?
– Mais oui, il va finir.
– Et qu'est ce qu'on fera ensuite?[14]14
– Значит, это конец света?– Да, конец.– То есть конец света вот-вот наступит?– Да.– И что же потом?(фр.).

[Закрыть]

 

Венгерова говорила мне, что от этого вопроса она совершенно растерялась…

Где же Бог?

* * *

Возьмем поэзию, литературу. В моих этюдах о Лермонтове, Достоевском и Толстом приведены глубочайшие исследования о религии. Но уже после моих очерков мне попалось одно письмо Толстого о вере к какому-то священнику – лучшее, что он об этом написал:

«Получил ваше письмо, любезный брат Иван Ильич, и с радостным умилением прочел его. Все оно проникнуто истинно христианским чувством любви, и потому оно мне особенно было дорого. О себе скажу вам следующее.

В одной арабской поэме есть такое сказание:

„Странствуя в пустыне, Моисей, подойдя к стаду, услыхал, как пастух молится Богу. Пастух молился так: „О Господи, как бы мне добраться до Тебя и сделаться Твоим рабом. С какой бы радостью я обувал Тебя, мыл бы Твои ноги и целовал бы их, расчесывал бы Тебе волосы, стирал бы Тебе одежду, убирал бы Твое жилище и приносил бы Тебе молоко от моего стада. Желает Тебя мое сердце“.

Услыхав такие слова, Моисей разгневался на пастуха и сказал: „Ты богохульник, Бог бестелесен, ему не нужно ни одежды, ни жилища, ни прислуги. Ты говоришь дурное“.

И омрачилось сердце пастуха. Не мог он представить существа бестелесной формы и без нужд телесных. И не мог он больше молиться и служить Господу и пришел в отчаяние. Тогда Бог сказал Моисею: „Зачем ты отогнал от Меня верного раба Моего? У всякого человека свое тело и свои речи. Что для тебя не хорошо, то для другого хорошо; что для тебя яд, то для другого мед сладкий. Слова ничего не значат. Я вижу сердце того, кто ко Мне обращается““.

Легенда эта мне очень нравится, и я просил бы вас смотреть на меня, как на этого пастуха. Я и сам смотрю на себя так же. Все наше человеческое понятие о Нем всегда будет несовершенно. Но льщу себя надеждой, что сердце мое – такое же, как и этого пастуха, и потому боюсь потерять то, что имею и что дает мне полное спокойствие и счастие.

Вы говорите мне о соединении с церковью. Думаю, что не ошибаюсь, полагая, что я никогда не разъединялся с ней – не с той какой-либо одной из тех церквей, которые разъединяют, а с той, которая всегда соединяла и соединяет всех людей, искренно ищущих Бога, начиная от этого пастуха и до Будды, Лаодзе, Конфуция, браминов и многих, многих людей.

С этой всемирной церковью я никогда не разлучался и более всего на свете боюсь разойтись с ней.

Очень благодарю вас за ваше любовное письмо и братски жму вашу руку».

Впрочем, Толстой, как я уже часто говорил, в последние годы своей жизни настолько смешал свой природный мистицизм с общественными и даже революционными задачами, что им залюбовались и к нему невольно примкнули все позитивисты и политики, совершенно чуждые религии.

Даже Боборыкин и Мечников пред ним по-своему преклонялись.

Я ставлю Боборыкина гораздо выше Мечникова и беру их вместе лишь как непреклонных служителей «научного миропонимания».

Боборыкина я знал близко. Всегда пользовался его неопределенною, как бы невольною слабостью ко мне. Les extrêmes se touchent![15]15
  Противоположности сходятся! (фр.).


[Закрыть]
И все же нам пришлось разойтись. Разойтись потому, что в решительную минуту, на его юбилее, я высказал ему правду… Мы слишком чуждые натуры.

Боборыкин в своем роде поразителен. Еще Тургенев сказал о нем, что даже во время «светопреставления» он будет на обломках дописывать страницы самого современного романа… Так оно и есть. Боборыкин и поныне не боится ни катастроф, ни смерти. Его бодрость, образованность, трудолюбие колоссальны. Его вера в науку столь же фанатична, как вера Галилея в учение о вращении земли вокруг солнца. И, быть может, Боборыкин, один на целом свете, обладает истиной…

Мне странно только одно. Боборыкин преклоняется перед Пушкиным. Еще бы! Боборыкин слишком «писатель», чтобы не видеть в Пушкине величайшего волшебника слова. Боборыкин заучивает на память «Евгения Онегина»… И вот – на Пушкине я его ловлю.

Для своего учения он пользуется всего одной цитатой: «Да здравствует разум! Да скроется тьма!»

Ergo – Пушкин научный позитивист!

Но, позвольте! В том же «Онегине» сплошь и рядом говорится: «свыше», «воля Провидения» и т. д. А в других произведениях?

Надгробная надпись князю Голицыну

 
Отрадным ангелом ты с неба к нам явился
И радость райскую принес с собою нам;
Но, житель горних мест, ты миром не прельстился
И снова отлетел в отчизну к небесам.
 

Эпитафия сыну декабриста Волконского

 
В сиянии и в радостном покое,
У трона вечного Творца,
С улыбкой он глядит в изгнание земное,
Благословляет мать и молит за отца.
 

Стихотворения «Ангел», «Пророк», «Монастырь на Казбеке», «Воспоминание» – все мистичны. В последнем прямо говорится «о тайнах вечности и гроба».

А песня в «Пире во время чумы»?

 
Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья —
Бессмертья, может быть, залог.
 

Ясно, что здесь говорится о личном бессмертии, а не в смысле славы, потому что в погибели от чумы, помимо своей воли, нет никакой заслуги.

Наконец, на упрек Филарета в религиозных сомнениях Пушкин восторженно ответил:

 
Твоим огнем душа палима
Отвергла мрак земных сует,
И внемлет арфе Серафима
В священном ужасе поэт.
 

Итак, Пушкин, вопреки Боборыкину, весьма склонен к мистицизму.

Не знаю, насколько Боборыкин мирится с Богом в произведениях Гёте, Байрона, Лермонтова, Гюго, Достоевского. Но удостоверяю, что сам Боборыкин в слове «Бог» никогда не нуждается и этого слова не признает. Раньше, до юбилея, на котором мы с Боборыкиным разошлись, он даже никогда не писал слова «душа». Впоследствии он его принял – вероятно, не более, как понятие, уже принятое «психиатрией». Но «Бог» – никогда! Атеист беспримерный в том отношении, что он в то же время знаток и поклонник всех искусств, отзывчивый ценитель всего прекрасного.

Понятно поэтому, насколько Мечников мельче Боборыкина. К беллетристике и поэзии у Мечникова ни малейшего обоняния. Ничто так не преуменьшило Мечникова в его громадной ученой славе, как его статьи о Толстом, отзывы о Гёте, Байроне и Метерлинке. Здесь-то и обнаруживается весьма ограниченный лабораторный труженик, хотя почтеннейший и полезнейший продолжатель работ, созданных Пастером. Идея продлить человеческую жизнь до 250 лет поражает своею, так сказать, бестолковостью. По Мечникову, нужно жить 250 лет, чтобы избавиться от страха смерти, ибо почему-то лишь по истечении этого срока страх исчезнет и человек настолько утомится жизнью, что пожелает смерти. Значит, только в середине третьего столетия этот страх прекратится… Французские публицисты справедливо указывали Мечникову, что его старец едва ли кому нужен и что он будет бременем для общества… Но кроме того, ведь помимо Мечниковской простокваши и ухода за кишечником, для достижения бесстрашной смерти – природа уже давно устроила так, что в любом возрасте и даже при величайшей привязанности к жизни, сама агония доводит каждого до равнодушия к жизни и примирения со смертью. Один мой знакомый, сотрудник южной газеты, присутствовал на казни целого сообщества революционеров и умудрился поместиться за спиною палача. Первые два казненных быстро скончались. Но третий стал метаться в неистовых судорогах, хватая воздух руками… Репортер невольно выругал палача. Но тот спокойно возразил: «Ничего! Ен дойдет!» И действительно, вскоре тело под саваном затихло… Так же «дойдет» и каждый из нас. Я знал трусливейших жизнелюбивых людей, которые в мучениях болезни со страстью прибегали к яду и умерли от жадного глотания всех остатков морфия, прописанного им только для облегчения припадков.

Да, наконец, ни простокваша, ни кишечная гигиена никого не застраховывают, например, от задавления экипажем (смерть Кюри, открывшего радий) или от убиения камнем, упавшим с шаткой постройки, и т. д.

Кажется, о «научной философии» Мечникова сказать больше нечего.

Заканчивая поэзию и литературу прошлого века и не повторяя того, что мною сказано в статье «Приезд Ришпэна», остановлюсь только на Метерлинке.

В девяностых годах этот бельгиец сразу овладел всеобщим вниманием. Он был особенно близок мне, потому что в новой и чудесной форме коротеньких пьес «L'intruse», «Les aveugles»[16]16
  «Непрошенная», «Слепые» (фр.).


[Закрыть]
и др. воспел ту «мистику будней», которая была моей всегдашней верой. Вспомните: «Все непонятно и все необходимо»(Розанов), «Так вот где таилась погибель моя! Мне смертию кость угрожала» (Пушкин), «Где ждет меня судьба с неведомым известьем, Как с запечатанным письмом» (он же).

При появлении Метерлинка традиции 60-х годов были еще так крепки, что когда в театре Суворина, ставившего все европейские новинки, впервые поставили «L'intruse» – весь зал хохотал… Спустя три года, когда роль Прохожего талантливо сыграл актер Михайлов, публика держалась приличнее. А когда еще позже, в том же театре Станиславский поставил «L'intruse» и «Les aveugles», все почувствовали их очаровательность. В «Синей Птице» Метерлинк еще раз остановился на таинственном и фантастическом содержании жизни, но это уже был конец. Поэт женился на актрисе, сочиняет для нее никому ненужные пьесы, занялся пчеловодством, написал даже книгу о смерти, предвосхитив мою тему, но в этом произведении он уже обращается к «спиритизму», то есть к тому, что я отверг еще в детстве.

Помимо Метерлинка, к концу прошлого и к началу нынешнего века, появились «богоискатели», «декаденты» и т. д. Вообще, чувствуется возврат к религии. Быть может, все это лишь качание «Маятника Вечности», о котором я писал: «Нет Бога» – «Есть Бог». И мы находимся лишь на очередном ударе этого Маятника.

Есть еще одна Тайна, столь же великая, как Бог и Смерть – Тайна Половой Любви. О ней распространяться не буду, по причинам, ранее высказанным в этой книге. Достаточно назвать такие вечные произведения, как «Ромео и Джульетта», «Фауст», «Демон». Пушкин склонялся перед «святыней» женской красоты… Для позитивистов здесь существует только «инстинкт», или «приятное раздражение сетчатой оболочки глаза», но для поэтов – глубочайшие душевные соединения с женщиной, разрыв которых смертию непостижим до полного отчаяния… «Страдающий атеист» Ришпэн говорил, что если бы он верил в Бога, он бы его проклял за смерть, расторгающую любовный союз сердец. Но Луиза Аккерман глубже и сильнее взяла вопрос. Вот два чудесных отрывка из ее сборника, не переводимых по своему совершенству:

 
Et toi, serais tu donc à ce point sans entrailles,
Grand Dieu, qui dois d'en haut tout entendre et tout voir,
Que tant d'adieux navrants et tant de funérailles
Ne puissent t'émouvoir?
Et quand il régnerait au fond du ciel paisible
Un être sans pitié qui contemplât souffrir,
Si son oeil éternel considère impassible
     Le naitre et le mourir…[17]17
Неужели Ты настолько бесчувствен,Великий Боже, Ты, который со своих высот должен все видеть и слышать,Что душераздирающие прощания и обилие похоронТебя не трогают?Да и как бы царило в безмятежной небесной глубинеЭто безжалостное существо, созерцавшее наши страдания,Если бы его взгляд не столь безучастно следилЗа рождением и смертью…(фр.).

[Закрыть]

Sur le bord de la tombe, et sous ce regard même,
Qu'un mouvement d'amour soit encore votre adieu,
Oui, faites voir combien l'homme est grand lorsqu'il aime
Et pardonnez à Dieu![18]18
И на краю могилы, под этим взглядом,Пусть и прощанием вашим станет движение любви.Да, покажите, как велик человек, когда он любит,И простите Господу!(фр.).

[Закрыть]

Один поэт проклинает, а другой прощает Бога…
Но пора сделать какие-нибудь выводы.
 
* * *

Моя вера ближе всего к поэзии Лермонтова, разбавленной осторожными мечтаниями Пушкина.

Помню, что когда Спасович выслушал в нашем кружке мой этюд о Лермонтове, он взволновался, задумался и сказал: «Это замечательно…» Загадочный Пассовер вырезал и сохранил мой очерк, когда он был напечатан. В газетных рецензиях говорилось, что я «открыл Лермонтова». Упоминаю об этом вовсе не для самовосхваления. Я только следовал своему чувству, своему призванию.

И вот теперь, когда я высказал все муки моего разума перед безднами Вселенной, с кажущимся отсутствием места для Бога, – я забываю все мои вопросы и сомнения, вспоминаю бессмертные две строки:

 
Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу,
И звезда с звездою говорит.
 

Пускай же самый яркий позитивист станет в пустыне, под дивным куполом ярких, бесчисленных звезд, и он, хоть на секунду, вопреки разуму, почувствует Бога!

А Лермонтовская «Молитва»?

 
С души как бремя скатится,
Сомненье далеко —
И верится, и плачется,
И так легко, легко…
 

Л. Толстой в «Казаках» испытывал такую же непередаваемую радость от тех минут, когда он чувствовал, что «есть Бог». И есть ли в жизни какое-либо подобие утешения при утрате близких, как не то же невольное чувство?! Один знаменитый хирург, на могиле своего единственного сына, вырезал текст из слова Божия: «Я тебя взял, потому что возлюбил…» Ведь для любящего отцовского сердца иной причины и придумать нельзя.

Мне едва ли было пять лет, когда во сне я видел Бога «под самым куполом небес». В поэме «На утре дней» я это описываю, когда говорю, что перед героем поэмы

 
Раскрылась грудь владыки мира…
И в ней был свет – и в эту грудь
Ему открылся тайный путь…
 

В старой тетради я нашел свое ненапечатанное четверостишие:

 
Во мне живет незримый собеседник,
Мой тайный мир знаком ему, как мне.
Он милый гость в душевной тишине,
А в горести – то друг, то проповедник.
 

Это моя Совесть, мой Бог – или толстовское «Царство Божие внутри нас». С этим я родился, прожил и умру.

Пушкин гениально определил начало и конец жизни:

 
  …Мы вянем, дни бегут;
Невидимо склоняясь и хладея,
Мы близимся к началу своему.
 

Другой стихотворец, пожалуй, сказал бы, что мы близимся к пределу своему, то есть к концу, а у Пушкина «к началу». Люди, тонувшие или вынутые из петли, рассказывают, что перед потерею сознания они сразу, в несколько секунд, видели всю свою жизнь от рождения – от начала. То же повторяется в старости, приближающей нас к смерти, уже, естественно, без всяких особых поводов. И здесь так же ярко вспыхивает самое раннее детство – начало жизни. И вот, при удивительно ясном воспоминании об этом начале, у меня есть вполне определенное чувство, что я чем-то был и до рождения, меня потревожили и ввели в эту «видимую жизнь»… Не есть ли это «изгнание земное», о котором говорит Пушкин, – или принесение Ангелом «младой души для мира печали и слез», воспетое Лермонтовым? Я чем-то был до рождения и чем-то буду после смерти. Значит, смерти нет. Помянем же добрым словом «изгнание земное»!

 
В смиреньи сердца надо верить
И терпеливо ждать конца.
 

(Стихи Баратынского, вырезанные на его могиле)

Помню, как умирала старая англичанка, окруженная любимыми и любящими детьми. Она им сказала: «Ну, теперь я усну. Быть может, и не проснусь. А вы, дети мои, не страдайте из-за меня. Суждено ли нам когда-нибудь увидеться или нет, – об этом лучше меня знает мой Бог».

Да! И жизнь, и смерть выше нашего разума. Отсюда источник всех религий. Под религией я разумею невыразимое стремление души человеческой к оправданию Бытия, то есть к неведомой, внежизненной справедливости. Возьмите богослужения всех культов, искусство, музыку и поэзию всех народов. Пусть это мечты! Но это невыразимое стремление, не умирающее в душе до последнего часа жизни – для меня выше и благороднее всего видимого мира…

Я закрою глаза на здешний мир с тем же недоумением, с каким я их впервые раскрыл.

А вы, все прочие, остающиеся люди-братья, разве что-нибудь поймете после меня?..

Дело в Варшаве
Рассказ из судебной практики[19]19
  Этот единственный отрывок из «Книги» был напечатан в «Вестнике Европы». Редакция кое-где прошлась по рукописи.
  10 дек. 1907 года я получил письмо от брата осужденного. Отбыв свою каторгу, Бенедикт отправлялся в ссылку в Баргузинский уезд Забайкальской области. 17 ноября он заболел и спустя две недели скончался в г. Баргузине, где и погребен. Судя по телеграмме, полученной родными за день до смерти, нужно думать, что смерть произошла от аппендицита с очень тяжелым течением.


[Закрыть]
I

Как-то в конце весны, незадолго до катастрофы с Плеве, меня пригласили защищать в Варшаве молодого человека, Гурцмана, замешанного в одном страшном убийстве. Четверо человек из полиции и охраны были убиты наповал при жандармском обыске. Судились двое, Каспржак и Гурцман. Это убийство произвело панику. Ничего подобного при Плеве еще не совершалось. Преступление было немедленно передано в военный суд и подсудимых ожидала виселица. Из прочитанных бумаг и разговоров с близкими Гурцмана, я убедился, что этот юноша был нелепым образом припутан к деянию, совершенному исключительно лишь другим подсудимым, Каспржаком, по его личной воле и побуждениям.

Вот сущность дела. Каспржак – сорокапятилетний социал-демократ, издавна составивший себе громкую репутацию в Пруссии, намеченный уже депутатом в рейхстаг от своей партии, навестил Россию в целях пропаганды лет за пять перед настоящим процессом. Держал он себя тогда настолько неосторожно, что его арестовали в Варшаве. В тюрьме он обнаружил признаки душевного расстройства. Его поместили в больницу Яна Божеского на испытание. Спустя четыре месяца он распилил железную решетку в окне своей камеры, вставив вместо нее решетку, вылепленную из черного хлеба, и бежал за границу. Его побег был замечен только через сутки. Затем он благополучно работал в Германии, но весною 1904 года его снова потянуло в Россию, в виду сильно развивавшегося здесь рабочего движения. Он предпринял поездку в Лодзь и Варшаву, чтобы убедиться, насколько преуспевает социализм в России, и поддержать революцию. В Лодзи он пробыл три дня, ютился у бедняков, повидался с кем следует и прибыл в Варшаву, где несколько его единомышленников были секретно извещены о его приезде. Он взял тесную комнатку на окраине, у бедного сапожника.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации