Текст книги "Железный волк"
Автор книги: Сергей Булыга
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
И вдруг как-то раз брат прибежал к отцу и плачет, кричит что-то про бабушку, а что кричит, непонятно. Отец вышел, спустился во двор…
А там уже стоит обоз. И там же бабушка в своей богатой белой соболиной шубе. Отец ей:
– Да что ты задумала?
– А ничего, – тихо ответила бабушка. – Всему свой срок. И всем. Вот и мне мой срок пришел.
Сказала она так – и улыбнулась, очень грустно. Снег падает и тает у нее на щеках. Такая лепота кругом, и тишина, и вроде ничего не происходит… А страх берет! А оторопь! У отца прямо дух заняло… А бабушка:
– Да, срок, – чуть слышно говорит. – Взрастила я тебя, женила…
– Мать!
– Помолчи! Женила – и женила.
И брови свои черные насупила, губы свои тонкие поджала. Стоит она высокая, сухая, а волосы чернющие – как смоль – из-под платка, а снег на них – как седина… И говорит:
– Женила. А вот теперь и внука дождалась. Наследника!
– Ты…
– Да! Наследника! – гневно вскричала бабушка. – Только не этого, попервыша слюнтявого, а настоящего. Ни ты о нем еще не знаешь, ни она. А это будет настоящий князь. Князь всем князьям, уж я-то это чую! А посему прощаю я ее, жену твою, – уважила она меня. Вот, это ей теперь носить. По праву!
И шубу белых соболей с себя снимает, отцу подает. Отец:
– Я… Мы… – не знает, что и говорить.
А бабушка:
– Молчи! Бери! Теперь она твой господарь! А я… – и усмехнулась бабушка, и тихо, кротко продолжала: – Не мной это придумано, не мне и отменять. Пусть будет у нас, как у всех: если баба на сносях, то ей надо во всем потакать. А чего ей больше всего хочется? Тобой владеть! Вот я и ухожу. Прощай!
Так она съехала из княжеского терема. Потом почти что целый год жила за полтесскими стенами, по-над Двиной, в летних хоромах. Тихо жила, в град не являлась. Но и сама не принимала никого. А без неё у нас…
Мать сразу ожила, повеселела. Ходила в белой соболиной шубе. И скоро покруглела, разрумянилась. Брат говорил, была она красивей всех. И всех добрей. И Кологрив рассказывал, что на Руяне-острове все ее очень любили, и отец ее, тамошний князь, замуж ее отдавать не хотел.
– Нет! – сказал он отцу, – и не проси. Она – это мой оберег, так Святовит сказал.
А Святовит – это Руянский грозный бог, они ему не золото несут, но только кровь. Буря в море – они ему кровь, еще буря – они еще кровь. И храм его возведен на крови, и крыт такой же черепицей – цвета крови. А рядом с храмом княжеский терем. Отец вышел из терема, повернулся к храму и долго так стоял, о чем-то думал. Злые языки после даже болтали, будто он тогда молился. Но не молился отец, а смотрел, примерялся! После ушел на пристань, взошел на ладью и кому надо что надо сказал. Этот кто надо ушел, после вернулся. Отец оделся очень просто и теперь сам ушел – с тем, кто вернулся…
И всю свою добычу за два года отдал руянским сторожам! И по рукам они ударили, стакнулись, поклялись. А после ночь была, и море бушевало, и гром гремел… А сторожа молчали, будто бы не видели, как по скале ползёт отцовская дружина – вверх, вверх. И – к княжескому терему, на стену, под решетку. И вот она, заветная светлица, и вот она – княжна; встает, идет к отцу. Как вдруг…
– Аркона! Кровь! Кр-ровь, кр-ровь!
Это кричат, бегут со всех сторон руянцы. И подступают они, бьют! Вот что они тогда задумали – засаду! Крикнул отец:
– В мечи! Бей! Не жалей!
И били. Отбивались. Отступали. После опять ползли, но теперь уже вниз по скале. Стрела, боярин говорил, ему в бок угодила, под ребро, так он ее не вынимал, а только обломил, чтобы пока что не мешала. И на ладью они, и к веслам, и грести! А с берега…
– Вот куда она, поганая, ткнула! – и Кологрив показывал (а если ты просил, даже давал пощупать) след от руянской стрелы, и рассказывал дальше: – А упади я тогда, оробей, достали бы и князя, и княжну! И тогда тебя бы не было, мой княжич. Да и меня тогда бы тоже не было, не пощадили бы они меня. Они же злые, как псы. А как они крещеных мучают! У них там это так: раз в год, в великий Святовитов праздник, они приводят к нему в храм полоненных христиан. И выбирают туда самых знатных! Ставят их напротив идола и начинают бросать жребий. На кого тот жребий выпадет, тот остается в храме, а всех остальных оттуда выгоняют и оставляют на поклон.
– А что такое «на поклон»? – ты спрашивал.
– А это и есть на поклон, – отвечал Кологрив, усмехаясь. – Морю они ими кланяются, вот что! Если, скажем, буря в море очень разыграется, а им нужно спешно в море, тогда они берут – опять по жребию – кого-нибудь из этих поклонных, свяжут его – и вниз головой со скалы. И говорят: таким-то поклонились. И тамошнее море это любит! А просто так, без поклона, оно не уймется.
– А Святовит?
– Святовит привередливый бог! Он берет только самых лучших. И он сам берет, а не ему бросают. И это у них так. Вот приведут к нему полонённых христиан, и он на достойного через жребий укажет. Тогда всех прочих выгонят, волхвы тоже уйдут, и дверь за собой запрут. Вот тогда-то Святовит и тешится! С виду этот Святовит такой: четырехглавый, восьмиглазый, в левой руке он держит рог, а в правой меч. Этот меч вот такой, даже выше меня, никому такой не удержать, а только Святовиту. И восемь его глаз тебя везде усмотрят. Да и где ты в пустом храме спрячешься?! А дверь крепко заперта. За ней, на площади, волхвы стоят, народ, все ждут и тихо-тихо, скоро-скоро говорят: «свят-боже, бел-боже, бди, бди, свят-боже, бел-боже, бди, бди…» Вдруг слышно, оживает Святовит, и подступает, трубит в рог, и выбранный кричит, просит пощады, а Святовит меч поднимает… А после, когда в храме всё затихнет, волхвы входят туда и видят: у Святовита меч в крови. И рог в крови, а в роге кровь. Если этой крови много, значит, следующий год будет богат на битвы, а если мало – значит, будет голод. А если рог совсем пустой, тогда, по велению волхвов, приводят к Святовиту тамошнего князя и опять храм запирают… Вот так, княжич ты мой, живут на острове Руяне, таков Аркона-град и такая там свирепость!
…А мать, так говорили все, добрее ее не было. А как она отца любила! В ту ночь, когда он нес ее к ладье, она кричала своим родичам:
– Он муж мой! Муж! Опомнитесь!
А те, со стен, по ней стреляли. Но не попадали. Так Святовит велел!
Ушел от них отец. В Полтеск пришел, венчался. Еще пять лет прошло – и примирилась бабушка, отъехала за стены, мать покруглела, зарумянилась. Весна была…
Как снова – и уже не первый год было такое – дядя прислал гонца, звал их к себе погостить, хоть на недельку. И отказался бы отец, как всегда, но мать вдруг запросилась:
– Едем! Едем! Грех столько раз отказывать!
Уговорила. И поехали. Зачем она поехала, понятно. Пять лет прошло, и наконец она – княгиня, самовластная, и правит Полтеском не бабушка – она, и сын растет, и она снова на сносях, и муж при ней; завидуйте!
Приехали. Дядя их славно принял, щедро одарил. Так щедро, что все удивлялись: что это с ним на старости? Совсем размяк! Если, конечно, не задумал…
Но! Помните! Задумал что-то или нет князь Ярослав Владимирович Киевский – это только его дума! А посему пусть князь Черниговский Мстислав, а также Судислав, князь Плесковский, спокойно в шапку спят – в то лето Ярослав, князь Киевский, великий князь, братьев своих и соправителей никак не поминал. Не до того было ему – он пировал с племянником. Еще они охотились. А иногда они вдвоем – только вдвоем! – пускались в тихое Предславино. В Предславине тогда сидел затворником… тот самый Олаф Толстый, конунг и сын конунга, удачливый воитель и силач, гордец, мудрец и весельчак, который, говорят, из-за того не прибыл к Ингигерде свататься, что так запировал, что просто забыл о ней! А когда вспомнил, было уже поздно, и он тогда сказал: «Это мне очень досадно. Так давайте, мои верные бонды, выпьем за мою досаду!» И они охотно выпили, а потом еще раз и еще и еще! Но только когда это было?! А потом было уже совсем другое: Кнут Свенсон, конунг датский и английский, разбил его, и его бонды его предали, и он бежал из отчины, пришел на Русь об одном парусе, с дружиной в сорок три меча, сына привез. Теперь Олаф сидит в Предславине, молчит. А дядя к нему явится, он и тогда молчит. Рог подадут – он не пьет. И мяса не ест. На нем, на беглом конунге норвежском, широкий черный куколь, и белые четки в руках. Он сидит, перебирает их и хмурится.
А был тот Олаф ростом невысок, румяный, широкий в плечах. Так же и сила была в нем немалая: стрелой без наконечника он с тридцати шагов пробивал подвешенную на шесте свежеснятую воловью шкуру. А в Англии, на реке Темпс, он вот этими самыми руками, которые сейчас перебирают четки, обвязал сваи Лундунского моста веревками, а потом они всей дружиной так крепко навалились на весла, что мост не выдержал и рухнул! Датчане, стоявшие на нем, одни попадали в воду, а другие бросились спасаться в крепость. Да не спаслись! Потому что Олаф сошел на берег и там их всех перебил.
А что теперь? Где прежний Олаф? Дядя сколько уже раз сулил ему на выбор Волынь, Берестье или Червенскую землю, и еще давал войско. И ничего взамен не требовал, а только говорил: владей и богатей, будь с нами заодин. Но конунг на это морщился и отвечал, что его меч отныне в ножнах и что он не собирается обнажать его ни здесь, ни в Норвегии. Придет зима, он говорил, и тогда он простым паломником отправится к Святым местам.
Лицо у Олафа было широкое, румяное, кожа белая, а в темно-серых глазах иногда вспыхивал такой неистовый огонь, что даже дядя Ярослав смущался и вставал. И уходил вместе с племянником. А Олаф их не провожал. Он даже не кивал им на прощанье. Сын его Магнус однажды не выдержал и сказал:
– Вы на него не гневайтесь. Он хочет умереть.
– Умрет, умрет, – ответил дядя. – Мы все умрем. Вот только кто скорей? – и очень недобро засмеялся.
Магнус пожал плечами.
А отец вдруг почувствовал, что смерть витает где-то совсем рядом. Весь обратный путь он был сам не свой…
Но всё, казалось, обошлось: мать встретила его, она была здорова, и брат – твой брат, Всеслав, а его сын – был тоже здоров. И не было гонца из Полтеска… Зато был пир! Дядя вывел своих сыновей. Тогда их у него было еще только трое: Владимир, Изяслав и Святослав. Владимир, старший, был девяти лет, а Изяславу тогда было пять, а Святославу три. Владимир скоро вырастет, дядя отправит его в Новгород, Владимир будет править там, ходить на чудь и замирять ее, потом пойдет и на Царьград, да только ничего у него там не сладится, он чуть ноги оттуда унесет, вернется в Новгород, поставит златоверхую Софию и в ней же будет первым похоронен. Ты с ним не встретишься, он очень рано умрет. А вот зато с его младшими братьями…
Из трех змеенышей, которые потом на Рше обманно поцелуют тебе крест, тогда у дяди было еще только двое: Изяслав и Святослав. А третий из них, Всеволод, тот, как и ты, тогда еще не родился. Но вражда уже была жива: брат сразу невзлюбил змеенышей, к ним не ходил, играл один. А мать сидела в тереме, ей уже было тяжело, срок подходил, она боялась сглаза. Брат говорил: бывало, он проснется ночью, глянет – а мать все молится да молится. А днем она опять всех веселей, добра, кротка. А эта… дядина жена… всегда была при ней. Но чтобы чего плохого – не сказать, не замечали. Напротив, она даже, как могла, оберегала. И говорила:
– Будет сын. Красивый, смелый – весь в отца. Не бойся!
А как отца увидит, сразу замолчит. При нем она, змея, почти всегда молчала. А чтобы вспоминать о прошлом… Так это не одна она – это и дядя, и отец ни разу ни словечка не сказали.
Но вот жара прошла, дожди пошли, и на Илью решили отъезжать. А за день до Ильи дядя с отцом в последний раз отправились в Предславино.
В тот вечер, как и всегда до этого, Олаф был в куколе и с четками. Но вдруг попросил вина. А еще ел много мяса. Дядя спросил, что это с ним. Олаф сказал:
– Я видел сон.
– Какой?
Но Олаф не ответил. И вообще, он больше ничего не говорил. Ел, пил, как все, молчал. Только когда дядя сказал, что он сейчас уходит, Олаф кивнул ему… и вдруг попросил, чтобы отец остался. Дядя обиделся, но виду не подал и вышел. Отец сидел, окаменев, и ждал, что будет дальше. Отец, сказать по правде, очень не любил ездить в Предславино – он чувствовал себя там младшим, лишним. А разве нет? Ведь было как: сходились два государя, конунг Норвегии и князь Руси. А он кто? Так, при чужом стремени. Вот отец и томился в Предславине, молчал, скучал и всякий раз ждал, когда же можно будет отъезжать. А тут вдруг вон как оно все обернулось! Ох, неспроста это, сразу подумал отец…
И не ошибся. Потому что как только дядя вышел, Олаф откинул капюшон, огладил бороду, сказал:
– Я слышал о тебе, князь Вартилаф.
– От Эймунда? – спросил отец.
– Нет, Эймунд уже там, – и конунг многозначительно посмотрел вверх, может, сразу на самое небо. После чего добавил: – Он был отважным воином, я думаю, они его помилуют. Ярл Эймунд умер хорошо, в бою.
Олаф нахмурился, сгреб четки и отбросил их. Сказал в сердцах:
– Завидую ему! Я, впрочем, и тебе тоже завидую. Ты еще молод, князь, а скальды уже знают о тебе. Говорят почетные слова. А вот твой дядя…
Тут конунг замолчал. И он долго молчал! Потом спросил:
– Его супруга Ингигерд, она красивая, да?
Отец кивнул. Конунг сказал:
– А вот я никогда ее не видел. Тогда, в Норвегии, нас сватали, но после прибыл Ярислейф, и шведы быстро передумали. Все наши люди тогда ждали, что я на это разгневаюсь и буду требовать, чтобы шведы держали свое слово. А я, наоборот, был очень рад, что всё это расстроилось. А, знаешь, почему? Тогда я тоже видел сон. И это тоже был не простой сон, а вещий. Не верь глупцам, такие сны – это совсем не колдовство. Они есть Божьи Словеса, и поэтому я всегда к ним прислушиваюсь. Итак…
Он замолчал, задумался, полуприкрыв глаза… и вновь заговорил:
– Итак, я направлялся в Уппланд свататься. Мы шли уже четыре дня. Стемнело, мы остановились на ночлег. Бонды расселись у костра и принялись пировать. А я не стал к ним даже подходить, я сразу постелил себе и лег. Я тогда очень устал. А небо в ту ночь было чистое, на нем было видно много звезд. И именно в ту ночь мне впервые приснился отец. А я ведь никогда не видел его живым, потому что вначале ушел он, а уже только потом родился я. Ты знаешь, где и кем он был убит?
– Да, знаю.
– Хорошо. Итак, каким он умирал, таким он мне тогда и привиделся: его лицо и руки были покрыты страшными ожогами, а поверх почерневшей кольчуги болтался обрывок плаща. Мой отец шел ко мне широкими, поспешными шагами. Прямо ко мне! А я лежал на траве, укрыв грудь щитом, а меч держал под головой. То есть, как и положено конунгу, я был настороже. Тут не худо будет заметить, что еще никому до этой ночи не удавалось застать меня врасплох! Так начиналось и тогда: едва завидев подходившего отца, – а я, поверь, сразу узнал его! – я сразу попытался встать… Но отец уже навалился на меня, сдавил за плечи и гневно сказал: «Олаф, сын мой, ты никогда не женишься на ней! Более того, я даже запрещаю тебе видеться с ней, внучкой проклятой Сигрид!» Я оробел, я хотел вырваться… Но отец крепко держал меня в своих объятиях и продолжал: «Бойся ее! И всем скажи – пусть все ее боятся!» – «Но почему?» – воскликнул я. А он… Исчез! Вот так-то, князь…
И Олаф опустил глаза. Молчал. Потом сказал:
– Такой тогда был сон. А утром я сказал, что мы не пойдем в Уппланд. И повернул обратно, хотя мои бонды были очень этим недовольны. Я же им ничего не сказал про свой сон. Зачем им было это знать? А вдруг я ошибался? Вдруг мой отец был в гневе и погорячился? Хотя я, конечно, знал, что мой отец не из таких, кто горячится понапрасну. И поэтому я ждал, что же из всего этого получится. И я ждал не зря! Потому что как только Ярислейф вернулся в Новгород и обвенчался с Ингигерд, тут у него сразу всё и не заладилось! Князь Бурислейф был славный князь. Он знал, что к нему идут его убийцы, а его слуги его бросили, но он всё равно не дрогнул. Он, говорят, стоял у образов и пел псалмы, и спокойно ждал смерти. Это очень достойный поступок! Хотя…
Олаф нахмурился, закрыл лицо ладонями, после открыл, долго молчал… и наконец опять заговорил:
– Так, говоришь, она красива? А если бы можно было все вернуть вспять, ты… снова отдал бы ее Ярислейфу?
– Да!
– Почему?
– А потому… – отец был уже в гневе, – потому, что я вспять не хожу! У меня есть жена, у нас с ней есть сын, теперь мы ждем второго. И у нас есть земля и дружина, есть…
– Ого-го! Ого! – смеясь, воскликнул Олаф. – А ты горяч!
– Горяч! – охотно подтвердил отец.
– Завидую, – и конунг усмехнулся. – Да, завидую, – и, помрачнев, сказал: – А я, признаться, постарел. Кровь теперь как вода. И труслив… Вот я пришел сюда, а больше было некуда, и сразу повелел, чтобы ко мне никого не допускали. Но это не оттого, что я кого-нибудь боюсь! Просто я не хочу ее видеть. И сам я потому не езжу в Киев, чтобы там с ней не встретиться. Вот, сижу здесь… И – смейся, князь! – но ты был очень мудр, когда не стал ее удерживать. Ты только оттого и жив до этих пор!
– А он? – спросил отец и посмотрел на дверь.
– Он! – засмеялся Олаф. – Он разве жив? Так, тень одна. Поверь мне, Вартилаф, уж я-то знаю! И да хранит тебя Господь, чтобы ты не поминал меня, когда…
Но тут он спохватился, замолчал. Потом сказал:
– Тебе, князь, еще жить да жить. И не накликать бы. А я… – и вдруг спросил: – Ты не устал от моих слов?
– Нет, говори.
– Тогда тебе придется выслушать еще один мой сон. Вчерашний! Но, возможно, это был и не сон, ибо я видел и слышал все как наяву. Итак, вчера отужинав, я лег и долго размышлял о своей прошлой жизни. Потом мне показалось, будто я заснул… Как вдруг раскрылась дверь, и ко мне в опочивальню вошел некто в островерхом позолоченном шлеме и длиннополом плаще. Лицо вошедшего было скрыто глубокой тенью… но я почему-то сразу уверился, что это опять мой отец! И я не ошибся. Отец неслышно приблизился ко мне, склонился надо мной как можно ниже и сказал: «Олаф, сын мой! Все говорят, что ты решил больше не браться за меч. Но разве конунг имеет на это право? Власть, которую ты получил от рождения, дарована тебе Богом, и только Бог может забрать ее у тебя – но уже только вместе с твоей жизнью!» Услышав такое, я рассердился и пылко ответил: «Так что, ты хочешь, чтобы я вернулся домой? Но мои бонды меня предали! И там никто меня не ждет! А что мне делать здесь? Служить Ярислейфу? Добывать ему новые земли?! Ему – и ей…» – «Нет-нет! – вскричал отец. – Конечно нет! Негоже конунгу служить и получать за это владения из чужих рук, когда у него есть собственные наследные земли. А то, что ждут тебя там или нет, об этом пусть потом рассказывают скальды. Их слава – в их словах. А слава конунга в том, чтобы побеждать врагов, а самая славная смерть – это пасть в кровавой битве во главе своих воинов. Вот почему я говорю тебе: бери меч, возвращайся в Норвегию!»… И тут я проснулся! Но, клянусь Словом Христовым, я еще успел заметить тень уходящего в дверь человека! Вот так-то, Вартилаф, такой мне был сон. Что скажешь?
Отец сказал:
– Ты все уже решил. А я не женщина, я не даю советов.
Тут Олаф рассмеялся и сказал:
– Да, правильно. Но я пришел на Русь кружным путем, через Финнмарк и Ладогу. А говорят, что есть еще другой, куда более короткий путь.
– Их даже два, – сказал отец. – Реки Двина и Неман. Если пойдешь по Неману, придешь в Поморье, а если по Двине, то на Готланд. И тот, и другой путь лежат через мою землю.
– А велика ли она, твоя земля?
– Вот здесь вся помещается, – сказал отец и сжал кулак.
Олаф опять рассмеялся и воскликнул:
– Как жаль, что я только сегодня заговорил с тобой! – потом спросил: – Ты завтра уезжаешь?
– Да.
– Тогда у нас не так-то много времени!
И Олаф приказал подать вина и мяса. После чего они много пили и ели, и разговор их был весел и шумен. Когда же Бьорн, окольничий, подошел к столу и что-то прошептал на ухо Олафу, тот рассмеялся и сказал:
– Да, Ярислейф может уехать, я не держу его. Но пусть и он не держит на нас зла, ибо мы не собираемся затевать здесь худые дела против него, мы просто пьем и веселимся.
Дядя Ярослав уехал. Отец стоял возле окна и видел, как он выезжал, чуть сгорбившись в низких воротах…
И опять был веселый разговор, и было много съедено и еще больше выпито. Когда же и отец собрался уезжать, то Олаф проводил его до самой нижней ступеньки крыльца, и уже там, во дворе, они еще долго беседовали и громко смеялись, а лица у них были красны от вина, а бороды всклокочены. Это продолжалось до тех пор, пока Бьорн, окольничий конунга, не подвел отцу коня, а воины не помогли Олафу вернуться в дом. Так они распрощались в тот раз…
Когда отец вернулся в Киев, стояла глубокая ночь, даже в дядиных окнах не было видно огней. И мать уже давно спала, и брат. Было спокойно и тихо…
Но в ту, последнюю ночь в Киеве, отец так и не сомкнул глаз. Он лежал и все время прислушивался и озирался. Ему казалось, что еще вот-вот – и кто-то войдет в дверь…
Нет, это был не хмель, хмель весь вышел еще по дороге. И страшно отцу тоже не было, даже напротив – отец думал: пускай бы он вошел, высокий и благообразный – ведь он, так говорят, и был таким, его отец, твой, Всеслав, дед, князь Изяслав. Вот и вошел бы он и что-нибудь сказал, наставил бы. А так, думал отец, как жить дальше? Вот он приехал в Киев, вот лето здесь прожил, пировал, беседовал с дядей. В тех беседах не было ни зла, ни обиды. Да, дядя щедр и добр: гости, пируй и принимай дары. Он даже терем для отца поставил, его назвали Брячиславовым Подворьем. «Все здесь, – сказал дядя, – твое, владей и приезжай, когда захочешь, и живи, я всегда тебя приму и всегда буду рад». И так оно и есть, дядя не лжет, он рад племяннику – ведь он… один! Да, это именно так! Ибо его братья Мстислав и Судислав ему давно чужие, вот и зовет князь Киевский племянника, и зовет Олафа. И одарит, чем только пожелаешь. А эта, дядина жена…
Нет, пусто здесь, думал отец. Холодно, мрак. Домой, скорей домой!
И уже назавтра они уехали. Брат говорил, что дядя был угрюм и ничего не спрашивал об Олафе, а отец не рассказывал. А день тогда был солнечный. Они сошли к Днепру. Простились с дядей, с младшими. А эта… дядина жена… она на пристань не явилась, сказали, что она хворает. Мать на это сильно обиделась, говорила, что это не в честь, если нет здесь Ингигерды. Насилу ее тогда успокоили! Сам дядя ее успокаивал, увещевал, он даже руку ей поцеловал – словно владыке. Мать унялась, порозовела. Поднялись на ладью. Отец и дядя, уже через борт, под колокольный звон, еще раз обнялись, облобызались троекратно…
И – по Днепру, вверх, вверх. А после были волоки, Двина. Вернулись все здоровые. А лето уже кончилось. Лист пожелтел да полетел. Мать округлилась и отяжелела. Из терема уже не выходила. Лежит да спит по целым дням. Или скучает. А чтобы с ней чего было не так, никто бы не сказал. Да и сама она не говорила. Вот разве что всё поминала Киев. И храмы, говорила, там светлей, хоромы краше, а люд богаче и умней, и расторопней. А здесь чего ни прикажи, так тут же норовят схитрить да увильнуть. И гневалась она на челядь, на отца, недобро поминала бабушку – мол, это все ее порядки! Терпел отец. И челядь не роптала. А что сказать? Княгиня на сносях, тут грех перечить. Молчали все, и ждали.
И вот настал срок. Еще с утра пошли готовить мыльню. Отец послал к Илье богатые дары и велел служить, пока не разродится. Призвали Лушку Криворотую – ту самую, что брата принимала. Она потом, после всего, еще пять лет жила. А мать…
Сперва все было чин по чину: хлеб с солью и отвар на воробьином семени. Подали – она съела, запила. И, помолясь, пошла в мыльню, отец и Лушка взяли ее под руки…
Как вдруг ее схватило! Схватило так, что она обмерла. Перепугались все, снесли ее обратно, положили. Ждали. Отец еще послал дары, еще…
А ей час от часу все хуже. Горит! И бредит. Бросились отпаивать. Травы курили и творили заклинания. Мать то придет в себя, то снова ее бросит в жар. А то в озноб. Прибили Лушку, выгнали, пошли, нашли других, те взялись помогать. Ну и, конечно, – служба, звон по всем церквам. А мать ни жива ни мертва. Отец хотел послать за бабушкой…
Мать услыхала – вскинулась.
– Нет! Нет! – кричит.
И не позвали бабушку. И брата увезли, чтобы он не мешал: обманом вызвали во двор, а там, как слепыша, взяли за шиворот, в седло – и в Бельчицы, к выжлятникам. Отец так велел. А мать… То легче ей, то хуже, то плачет, то молчит.
Ночью никто уже не спал – княгиня помирает! А ночь прошла… А после день. И снова ночь…
А третья ночь пришла – она уже совсем вся извелась; была бела и холодна. Ее накрыли шубой – той самой, белых соболей, – но не угрели; все равно дрожала…
А за окном – зарницы, гром. А небо было чистое. И звезды с неба сыпались. Отец сидел у изголовья и молчал. А причащать не дал, еще надеялся. Владыка говорил, увещевал – как бы потом не опоздать… Но все равно отец его не слушал. Тогда владыка отошел и встал под образа.
Как вдруг…
Явилась бабушка, вся в черном. Мать, увидав ее, зажмурилась и зашептала – но что, никто не разобрал. Отец вскочил, хотел остановить…
Да не решился, замер. А бабушка к невестке подошла, склонилась, посмотрела, к шубе рукой притронулась…
И словно обожглась! Опять притронулась – ей снова пальцы скрючило. Тогда она подумала, сказала:
– Уйдите все. Оставьте нас.
Мать застонала, замотала головой – не уходите! Не ушли. Отец стоял, и все они стояли, замерли, не знали, как и быть. Ведь же и так умрет, и так…
А бабушка опять:
– Оставьте нас! Грех на себя беру!
Стоят. Тогда она к отцу оборотилась, говорит:
– Ты что, не слышишь? Сын будет у тебя; сын, настоящий сын!
И тут…
Гром загремел! И ливень хлынул! Вот только небо было чистое – а вот уже стеной! Как из ведра! И в дымоходе загудело! Все оробели, крестятся. Один отец стоит, не шелохнется. А бабушка опять:
– Уйдите! Все уйдите!
И тогда…
Владыка выступил вперед и – с гневом:
– Не кощунствуй! Бог дал, Бог взял. Смирись!
А бабушка в ответ:
– Ваш взял, а мой отдаст! – и засмеялась; зло и страшно.
И снова гром! И снова гром! Грохочет всё, трясется. Владыка поднял крест – и к бабушке…
Но тут отец схватил его, прижал к себе и молча, ничего не говоря, повел к дверям. И все – толпой – за ними…
Вышли. Остались только мать да бабушка…
…Стояли, ждали в гриднице. Гроза не унималась. Такая ночь только раз в год бывает; это когда рябина наливается…
И вдруг…
Крик! Детский крик! И распахнулась дверь. И вышла бабушка, и вынесла младенца. Возвестила:
– Сын! В сорочке. Вот, посмотрите все!
Да, именно в сорочке. Потом из той сорочки тебе был сделан оберег, и ты его носил, и был ты в битвах яр, а меч тебя не брал, и яд не брал, мор обходил, огонь не жег. Носил до той поры, пока позавчера Она…
А мать скончалась родами. Убили ее ты да бабушка – так всегда брат говорил. А бабушка клялась:
– Внучек, не верь! Тебя спасала я, а не ее губила.
– Как?
– Так. Не спрашивай.
– Не скажешь? Никогда?
– Скажу. Потом, как подрастешь.
– А если я не доживу? А если, как и матушку…
– Нет, – говорила бабушка, – ты будешь долго, очень долго жить. Никто тебя не изведет, ты сам себе предел положишь.
И положил! Два дня уже прошло, осталось еще пять. И в них надо успеть: послы и сыновья, зять Ярослав, и вече, и…
Почернел Всеслав. Долго молчал, крепился…
Но всё-таки не выдержал, позвал:
– Игнат!.. Игнат!..
– Иду!
Пришел Игнат и, не спросясь, – сразу к печи, к дровам…
– Не надо!
– А чего?
– Того! – и, помолчав, сдержав себя, Всеслав сказал уже чуть слышно: – Ты не серчай, Игнат, я… это… А! – и махнул рукой, спросил: – Ты крепко спишь?
– Как повелишь.
Игнат сидел на корточках возле печи и смотрел на тебя… А вот как именно смотрел, не разберешь – уж слишком здесь темно. «Как повелишь…» Так и Любим утром сказал! Князь недобро усмехнулся, помолчал… Потом все же сказал:
– Ты, если вдруг увидишь что-нибудь, сразу буди меня.
– Ты это про видение?
– Да, про него. А то, что я днем говорил, так ты тому не верь. Я это так, со зла. Ко мне Она идет, а не к тебе.
– Как знать! – сказал задумчиво Игнат, – никто…
– Никто! Это из вас никто! А я…
Князь спохватился, замолчал. Потом сказал:
– Иди. И спи. Но чутко!
И повернулся и ушел к себе. Лег. Сложил руки на груди, глаза закрыл, подумал: «Отче наш!..»
И словно провалился!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?