Текст книги "<НРЗБ>"
Автор книги: Сергей Гандлевский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Сергей Гандлевский
<НРЗБ>
I
Долго плутал он, Лев Криворотов, по коммунальной захламленной квартире в поисках выхода. Жилье было, по всему судя, пустым. Утварь, знакомая с детства по бабушкиной коммуналке на задах Арбата, – сундук, медный таз для варенья, пропахшая духами муфта, соседские гантели, – попадалась на каждом шагу. Может, это и была та самая арбатская квартира. И раз, и два, и три пробовал Криворотов какие-то двери, но одни оказывались заперты, другие вели в очередное ответвление коридора. Отчаянье не отчаянье, но беспокойство его усиливалось. Славянский шкаф замыкал собою один из тупиков коммунального лабиринта, и, желая перехитрить логику бредовых обстоятельств, Криворотов вошел в шкаф – в рухлядь и отзывающую нафталином ветошь. Вешалки-плечики колотили его по голове, но он развел руками одежду, шагнул из последних сил и вышел насквозь – в свет и воздух. Снаружи был ранний вечер, когда еще светло, но больше по старой памяти: свет набрал за день силу и пока не сник. Частый колокольный перезвон негромко сыпался с белесого неба и бродил по каменным, облезлым и разноцветным, как лоскутное одеяло, закоулкам и тоже чудом, точно вечерний свет, не угасал, а, напротив, возрождался, повторяемый водой канала. К причалу за овальной диковинной площадью с маленьким бездействующим фонтаном подошел пассажирский катер, и они – Лев Криворотов и любимая до неузнаваемости женщина – по громыхающим железом сходням взошли на него. Катер был пуст и тотчас отчалил. Косо раскраивая зеленую зыбь, суденышко шествовало вдоль вереницы зданий, встающих прямо из воды. И тогда Криворотов нельзя теснее припал к своей спутнице и “я люблю тебя” – сказал то ли ей, то ли вообще, содрогаясь на каждом слоге, – и проснулся.
Он полежал еще минуту-другую ничком, соображая что к чему, нехотя перевернулся на спину, спросонок бросил взгляд на остаточную эрекцию до пупа, подоткнул одеяло, чтобы не соприкасаться с сыростью на простыне, и потянулся за куревом. С незажженной сигаретой в углу рта замер, пытаясь сберечь душемутительное обаяние сна, пока не выдохлось. Какая счастливая мука, как сладко ноет внутри! Лучше всякой музыки, всяких стихов. Куда девается при пробуждении его сновидческий гений? Суметь бы наяву намарать что-нибудь подобное! Ведь есть же оно под черепом, есть, но как свихнуть мозги, чтобы облечь это дело без потерь в слова… У-у-у… Криворотов зажмурился от страсти к несуществующей покамест рукописи, лучащейся красотой, бессмертием, силой. Господи, ну пожалуйста, я так редко прошу! Надо только очень постараться – и получится! Дайте срок, все вы у меня будете вот где – и Криворотов с веселым ожесточением показал кулак воображаемым маловерам, аж брякнули спички в коробке. А курить-то, курить кто будет? Криворотов чиркнул спичкой, затянулся и чертыхнулся – не тем концом. Сигарета была последняя, пришлось отломить опаленный фильтр и сделать вторую попытку. От затяжки натощак комната снялась с места и тронулась вкруговую: дачная разномастная мебель, заляпанный апрельским солнцем кафель печи-голландки, приблудная этажерка. Криворотов скосил глаза на будильник в головах дивана: 10.20 – значит, университет снова побоку. На одиннадцатичасовую электричку он уже опоздал, а позже – смысла не имеет. Ну и шут с ним. А женщина на катере, кто она? Не Арина же…
Арина, Арина, – душа стала меркнуть, как при воспоминании о позоре или долге, – Арина… Вроде совсем недавно проходу ей не давал, дежурил, дубея на морозе, у Арининого подъезда, домогался ее с пересохшим ртом, а сейчас – духота и неволя. Пусть теплились еще и чувство кое-какое, и расчет на ее головокружительные связи, и гордость победой, и дружеское злорадство, что утер нос Никите.
Что правда, то правда: хороша и ох как желанна была Арина попервоначалу – чуть блеклая красота, польская кровь, богемные замашки, своя в черт-те каких кругах и уже года два, как безуспешно добивается разрешения на выезд из страны. Наконец, годится ему чуть ли не в матери – сорок два года, разница в двадцать с лишним лет, но с другой стороны… Стали почти невыносимы мелочи: скажем, дурацкая Аринина манера обращаться к нему на “вы” и звать то полным именем, то по фамилии даже в постели. “Вы, Лев…” – святых выноси. Или пальцы ее ног, обезображенные пристрастием к тесным туфлям на высоченных каблуках. Надо было как-то высвобождаться из Арининых жадных объятий, но пойти на попятный с каждым днем делалось все труднее.
А еще только в декабре дрейфил Криворотов, сопляком и посредственностью казался себе в ее присутствии! В просторном балахоне бедуинского толка, артистически рассеянная, прикуривающая одну сигарету от другой, Арина, случалось, сиживала в заднем ряду поэтической студии и нагоняла страх на желторотых лириков игрою бровей, выпячиванием нижней губы, красноречиво отсутствующим видом, с которым она в случаях особенно провальных выступлений принималась пускать дым кольцами. Криворотов с Никитой глазам своим не поверили: настоящая женщина среди поэтической гоп-компании, художников от слова “худо”, почти сплошь неудачников и графоманов. И когда после завершения достопамятной читки по кругу незнакомка энергично пробралась к нему меж вкривь и вкось стоявших стульев и витиевато “испросила соизволения” взять его рукопись на дом, у Льва сел голос и он, покорно протягивая ей свои писания, что-то невнятно просипел, и пошел пятнами, и дотла сгорел от стыда, оттого что, вооруженный на миг вкусами, запросами и снобизмом салонной львицы, пробежал заново со скоростью падающего сердца не “лирику поэта Криворотова”, а на живую нитку зарифмованный исповедальный лепет студийца, завсегдатая жалкого, по сути-то, дела, кружка литературной самодеятельности, и третьекурсника-троечника Левы, неполных двадцати лет от роду.
– Все это, – сказала она, возвращая тетрадку распаленному автору через неделю жара и холода, – чушь собачья, но вы скорее всего гений. Если не загубите себя, а вы, судя по глазам вашим, можете…
Двадцатичетырехкопеечная общая тетрадь с пробами пера тотчас, вспять и с перехлестом, предстала бесценным экспонатом музея-квартиры, автографом под стеклом с сигнализацией. Да-да, он не ослышался: Григорий, Елена, Никита, Илья, Йошкар-Ола. Кстати, о Никите: побледневший свидетель чужого триумфа, тот тоже не ослышался – веселила замеченная краем глаза насильственная улыбка товарища. Криворотов торжествовал.
Каждое новое стихотворение, а писал он – так уж само аккуратно выходило – по одному в неделю, читалось Никите, лучшему другу и литературному сопернику. Или по средам разношерстной пишущей братии на студии Отто Оттовича, но этот суд в расчет не брался. Никита обычно выслушивал, глядя в пол, и, выслушав, мялся и что-то одобрительно мямлил – и в его отзывах чудились приятельское потаканье, возмутительная умеренность, до обидного невысокий полет совместного ученичества.
Положа руку на сердце, Криворотов устал от их дружбы, точнее сказать, от ее неравенства – дармового Никитиного первенства по всем, почитай, статьям. В благовоспитанном отпрыске знатного советского рода уживались – без надрыва и, можно сказать, со вкусом – крамольные настроения и разглагольствования с вяло-покладистым отношением к даче на Николиной горе, персональной, с шофером, дедовской “Волге”, теннису (почему-то “от Комитета по ценам”), завидному тряпью и прочим казенным привилегиям, которые Никитой воспринимались как должное. Белая кость! Откуда что берется: с участковым милиционером, уборщицей в забегаловке, продавщицей бочкового кваса Никита говорил тихо, приветливо – но без искательности и как власть имеющий. И совершалось чудо: мент, еще минуту назад требовавший предъявить “документики”, брал под козырек; карга со шваброй не костерила на чем свет стоит, а, величая “ребятками”, приносила с мойки искомый стакан; и бой-баба за мокрым лотком огромной грязно-желтой цистерны-прицепа мельком выделяла барчука из простонародной очереди и вполголоса отсоветововала брать сегодняшние “помои”. Изредка Криворотов заходил к товарищу в сталинский небоскреб на площади Восстания и видел основоположника династии, знаменитого Никитиного деда. Никогда бы не подумал Лева, что у этого барственно-шутливого старца-перса, со слуховым аппаратом и в байковой домашней куртке, руки, как утверждала молва, – в крови по локоть. Впрочем, Криворотов знал вдову одного сгинувшего в лагерях писателя, обязанную старому злодею отдельной квартирой в новостройке.
Сословное недоверие к другу усугубляла авторская мнительность Криворотова. Но теперь, когда Арина запросто поминала Льва наряду с головокружительными именами (“здесь вы как бы вторите натурфилософии Заболоцкого”), открывались совсем иные горизонты, другая жизнь: получалось, что его взяла. И закадычный дружок Никита, в поэтическом, понятно, смысле, скорее всего – пройденный этап. Хватит вчитываться в стихотворения товарища и сверстника, судорожно сглатывая. Оно конечно: тот рифмует “Испания – испарина”, а Криворотов “глаза – сказал”, у того – мифология, эффектная горечь и сам черт ногу сломит какие метафоры, а у Криворотова – грусть-тоска и прочие нюни, атмосферные явления – дождь да снег и простодушные “как”, “словно” и “будто” в каждой строке. Но вот ведь: в один прекрасный день находится-таки искушенная женщина, которую на мякине не проведешь, будь ты хоть трижды цацей и золотой молодежью с беглым разговорным английским!
Но и это не все! Не прошло и трех недель со дня знакомства с роскошной женщиной, как Криворотов обеспечил себе качественный перевес над денди из высотки: потерял наконец-то невинность, снисходительно оставив Никиту коротать молодость в бесталанной непорочности. До поры они шли ноздря в ноздрю, то есть были товарищами по несчастью, хотя Криворотов и врал без зазрения совести о сногсшибательном своем разврате на стороне. Никита же претерпевал пекло воздержания в открытую, с показным хладнокровием и на зависть безболезненно: во всяком случае, лоб его и подбородок не украшали чудовищные багровые прыщи. И вряд ли, вряд ли опускался он до виноватого Левиного рукоблудия… И довольно об этом, молодца и сопли красят!
Десятки раз средь бела дня и на сон грядущий Криворотов смаковал свой подвиг. Дело было так. Целых три недели прошли в тщетных ухаживаниях, и Лев отчаялся. Ну провожал до подъезда. Ну встречал, будто ненароком, в девять часов утра в скверике перед Арининым домом у черта на куличках. Но встречи-проводы ничем и не могли кончиться: Арина жила с безумной старухой матерью в однокомнатной квартире, а залучить Арину было некуда. Так что не от хорошей жизни начал Криворотов лихорадочные поиски одинокого пристанища, и вскоре забрезжило, с Никитиной, к слову сказать, подачи, нынешнее загородное жилище по май месяц включительно. Но тогда, в начале зимы, от изнурительного гона вхолостую Лев пал духом. Выручили лопнувшие от холодов трубы.
Полуподвал в Замоскворечье, где на птичьих правах обитала студия, затопило, и милейший руководитель, карлик Отто Оттович Адамсон, предложил, раз такая незадача, перекочевать на этот вечер к нему через реку с единственным, правда, условием: соблюдать тишину и порядок – соседи у него ангелы, но не следует злоупотреблять их долготерпением. Принято? Еще бы. И Отто Оттович вразвалочку заковылял во главе пестрого сборища по направлению к трамвайной остановке. Наивный человек! У двух-трех особо бедовых лириков сумки уже гремели вином, скинулись и еще прикупили по дороге, пропуская мимо ушей кроткие вздохи доброхота-хозяина.
Ни вино, ни опьянение Криворотову не нравились вообще. В компаниях он прикладывался больше для виду, чтобы не выглядеть маменькиным сынком среди проспиртованного цеха. Считаные разы ему случалось перебрать, не без этого, но заканчивалось подобное ухарство всегда одинаково – паническим бегством к раковине или унитазу и тяжкими спазмами рвоты. Но в ту среду в комнате с окнами на Солянку под шумное многоглаголание летящего под откос застолья Криворотов залпом, под горбушку черного хлеба, не в такт тостам и почти подряд маханул два стакана водки, собственноручно налитые с верхом. Потом он вперил скорбный укоризненный взор в сидевшую через стол Арину, которая выдержала Левины скорбь и укоризну с выражением веселого интереса на умопомрачительно красивом сквозь табачный дым лице. Дальше в памяти Криворотова провалы чередовались с отрывочными воспоминаниями, отказывавшимися выстраиваться в хронологической последовательности. Криворотов видел вдруг, что Арина, посмеиваясь, фотографирует его в упор, а ему никак не удается сдвинуть взгляд с ее громоздких серебряных колец и браслета. В следующее короткое озарение, стиснув Аринино запястье так, что браслеты причиняли ему боль, он, Лев Криворотов, с повадкой лунатика ведет женщину под громовый хохот присутствующих в смежную комнату, куда студийцы по приходе посбрасывали наспех свои пальто и куртки. Вот он тщетно пробует высвободить Арину из тенет одежды. “Рвать-то зачем, – хриплым шепотом урезонивает его Арина, – займитесь собой, а раздеться я и сама сумею”, – и она снимает платье через голову. Все последующее отдавало сновидческой легкостью и было как не с ним. И вот уже солнечно в незнакомой комнате, и Отто Оттович кладет ему свою морщинистую ладошку на плечо и говорит: “Лева, чай пить будете?” Криворотов озирается, морщась от головной боли, и с недоумением обнаруживает себя под чужим кровом, совершенно голым, если не считать носков и колкого пледа. Из форточки тянет морозом, Лев разом вспоминает вчерашнее – и зажмуривается. “Спасибо”, – отвечает он с восторгом.
И где все это теперь, куда подевалось?
Но еще долго Аринина любовь была в радость. “Кто это, свет мой зеркальце? – мысленно окликал он себя по утрам под жужжание электробритвы. – Как, вы не знаете? Криворотов. Лев Криворотов, гениальный поэт. Молодой засранец, в сущности, а уже обзавелся любовницей, и еще какой! Настоящая, представьте себе, дама, многоопытная во всех смыслах. Ай да Криворотов, так держать!” Доброе-доброе небо подсунуло ему счастливый билет! Надо же, разглядеть и отметить его – маленького, далеко внизу! Бог, что ли, есть? Получается, что есть. Как удачно все сошлось одно к одному, и он, а не кто-то там, – баловень и избранник! Но разве в глубине души Лева сызмальства не подозревал, что судьба у него и впрямь будет совсем другая, не то что у родителей, родительских друзей и его нынешних приятелей или университетских знакомцев? И если это – самое начало, каково-то будет дальнейшее! Творчество, любовь, шедевры, период гонений, седина, фрак, Стокгольм, лауреатская речь – вот ведь на какую прямую он вышел! Вышел бы и своими силами рано или поздно, но Арина подсказала, открыла ему глаза на него самого. Славы хотелось очень. Только не известности, а именно славы – на всю железку, без полумер.
Комната внезапно померкла. Изо дня в день ближе к одиннадцати солнце уходило за гребень соседской крыши. И на минуту, на долю минуты в дневных потемках Криворотов увидел себя в невыгодном освещении: зимующим Христа ради на чужой даче, выглядящим даже моложе своих лет, худым и патлатым, с плохими зубами, еле-еле переползающим с курса на курс, сожительствующим с траченной жизнью экзальтированной женщиной, ну, положим, пишущим что-то там в рифму – а кто не балуется литературой в первой молодости… Было, было во всем этом что-то, смахивающее на довольно французскую прозу прошлого столетия. Растиньяк, разбуженный поллюцией. Но Криворотов мигом сморгнул несимпатичное видение и с удвоенным ожесточением стал думать об Арине.
Получалось, что как ни крути, а угодил он в опеку. Хотел жить как ему заблагорассудится, сбежал со скандалом на дачу от домашних, а взял сдуру да обзавелся мамкой. Арина пядь за пядью теснила его, занимала все больше места, осваивалась, тиранствовала, изводила ревностью. Ни с того ни с сего могла нервически нагрянуть в любую минуту и нарушить его уединение. Предлоги для подобных вторжений выдумывались самые бредовые.
– Как, вы еще не повесились? Здесь же абсолютно депрессивное пространство, его надо срочно взорвать, – говорила она с порога, выволакивая на середину комнаты допотопный, с метр в диаметре, абажур, найденный на помойке.
Вот он, и по сей день валяется без применения. А в прошлую субботу…
– Работайте, работайте, считайте, что меня нет.
Арине Вышневецкой просто взбрело в голову привезти вам апельсинов. Блажь, разумеется, но полюбуйтесь на сочетание иссиня-белого и красновато-желтого. – И она вываливала содержимое пакета в снег у крыльца.
– У вас, Криворотов, кстати, маловато цвета в лирике, не находите? Это изъян, и немаловажный. Хотя… – она вдумчиво выпускала дым углом рта, – и графикой можно сказать много, даже слишком много, взять того же… – И на панибратски-уменьшительный манер называлось имя кумира и изгнанника. – Помню, как он разбушевался, когда я, молодая дура, ляпнула, как я это умею, что цвет ему в стихах заказан.
Но лестные параллели, напрашивающиеся по ходу подобных Арининых воспоминаний, с некоторых пор скорее бесили, чем льстили. “Работать” (слово-то какое!) до прихода Арины он не “работал”, а читал детектив в свое удовольствие, да и апельсины были кислыми, костистыми и плохо чистились. А раз уж она была здесь, все шло как по писаному: чаепитие или скудное винопитие, выяснение отношений, ссора. За полночь, после обоюдных попреков Арина с поплывшим гримом порывалась, вопреки данностям железнодорожного расписания, уйти на станцию, случалось, что и доходила до полпути, когда, обуреваемый угрызениями совести и жестоким желанием, он нагонял ее, утешал, заговаривал ей зубы, винился и увлекал обратно. Брели почти вымершим поселком. За заборами редких обитаемых дач брехали нешуточные собаки.
– Вот мы и дома.
Обивали на крыльце лысым веником снег с обуви, входили в тепло. Молча Криворотов набрасывался на нее, а Арина сопротивлялась вполсилы, распаляя его, чтобы наконец уступить с криками и стенаньями, наполнявшими сердце Криворотова самодовольством.
– Мне с тобой пугающе хорошо, – перейдя в рассеянности на “ты”, сказала она однажды после бурной близости.
Курила, заложив свободную руку за голову, а Криворотов украдкой смотрел на черную щетину у нее под мышкой и предчувствовал новый прилив силы. Обещала, что такой любовницы, как она, у него не будет никогда. Читала по тетрадке его новые стихи и на память старые. Если выпивала лишнего, что за ней водилось, декламировала низким, особым голосом “На смерть князя Мещерского” – и была великолепна. Раз ни с того ни с сего обронила:
– Вбила я себе в голову, что люблю искусство, а может быть, это всего лишь щитовидка.
Когда Криворотов в недобрую минуту одолевал Арину ревнивыми дознаниями об ее интимном прошлом, выходила она из затруднения, отвечая вопросом на вопрос:
– Что бы вы хотели от меня услышать?
После очередной ссоры и страстного примирения воскликнула:
– По низости вашей милости главное-то я и забыла, из-за чего, собственно, и пришла! У меня для вас сюрприз, – и со значительным и торжествующим видом протянула ему фотографию: – Вот вам доказательство, мистическое, не надо морщиться, что союз наш…
Криворотов так и эдак повертел в руках нещадно засвеченный снимок, на котором, среди прочих смутностей, угадывался он, Лева.
– Брак вижу, а мистику – нет.
– Именно что брак. Из тех, что заключаются на небесах. Поэт, называется, смотрите внимательнее. Снова не понимаете? Объясняю, бестолочь.
На Чистых прудах Арина сфотографировала известный дом с растительно-звериным орнаментом; она родилась там и любила время от времени ностальгически побродить вокруг да около. Проявка обнаружила оплошность съемки: Арина забыла перевести кадр – витиеватый фасад в стиле модерн и голые кроны бульвара косо наехали на физиономию Криворотова, глядящего в объектив поверх рощицы пустых винных бутылок.
– До моего падения и вашей инициации остались считаные минуты. Но этого мало. Два окна на втором этаже – бывшие мои, а на третьем, прямо над моими, по иронии судеб проживает Виктор Чиграшов, ваш предшественник, в поэтическом смысле тоже.
– А еще в каком?
– Что бы вы хотели от меня услышать?
– Я думал, он уже умер.
– Типун вам на язык. Когда-нибудь нас вспомнят только за то, что мы дышали с ним одним воздухом.
Криворотов уязвленно смолчал. Уже не в первый раз он обнаруживал перед любовницей удручающие пробелы в образовании. Прозвучавшее имя было одним из тех имен-паролей, знание которых выдает мало сказать знатока – посвященного. Криворотов был наслышан, но лишь в той мере, какая позволяет важно кивнуть собеседнику, но упаси бог вдаться в подробности – позорной путаницы и разоблачения не избежать.
– Лев, сдается мне, что до нашего знакомства вы были девственны во всех отношениях. Небось не читали? Вы вообще-то, кроме себя с Никитой, хоть кого-нибудь из современников всерьез воспринимаете? Большое упущение с вашей стороны не знать Чиграшова, даже грех. Филиппок вы этакий.
О, как, судя по всему, до самых глубин биографии была вовлечена эта женщина в захватывающие будни легендарного литературного поколения! И в продолжение всех трех месяцев их с Ариной связи облик подруги двоился: то представала она ему красавицей в пронзительную пору женского увядания, вхожей в черт-те какие сферы, то вздорным ментором в юбке и колготках с побежавшей стрелкой.
Сегодня на пять вечера назначено было у них встретиться, как обычно, у памятника Грибоедову: пошляться по бульварам до начала студии, а после сборища, по обыкновению, ехать к нему. Накануне Криворотова почти волновала предстоящая встреча (сказывалось недельное воздержание), но сновидение обдало его таким идеальным томлением, что об Арине не хотелось и помышлять. Тем более что в последнем телефонном разговоре она, интригуя голосом, вскользь упомянула об очередном сюрпризе, даже трех. Знала бы чаровница, как приелись ему ее чудачества (они же, впрочем, лишь умножали Аринину прелесть в пору первой влюбленности)! Мало, что ли, назначала она ему телепатических свиданий то на Трафальгарской площади, то на южном склоне Карадага, то где-нибудь еще за тридевять земель? Надо отдать должное ее интуиции: Арина чутко и безошибочно определяла, явился он на место воображаемой встречи или нет. В последнее время Криворотов даже не утруждал себя запоминанием времени и координат подобных рандеву – он был сыт по горло артистической блажью любовницы. Три без малого месяца назад, в день его двадцатилетия, Арина приехала засветло с бутылкой шампанского. Распив вино, пошли, пока не стемнело, большим кругом по окрестностям. Стояли бесснежные, но морозные дни – зима не зима, осень не осень. “Большой круг” предполагал перекур на поленнице у крайней дачи поселка. Вид отсюда и впрямь открывался знатный. Просторный, выпукло-вогнутый, как огромная лопасть, луг достигал железнодорожной насыпи далеко-далеко внизу. Электрички, пассажирские поезда, товарные составы и дачная платформа на таком расстоянии приобретали опрятный вид немецкой заводной игрушки. Имелась для полноты картины и церковь за путями, причем не какая-нибудь развалюха, а действующая, с яркими куполами. Ширь, даль, высь – нечто невыразимое. Заиндевелые останки травы шуршали под ногами, как папиросная бумага. Солнце склонялось к закату, и в створе бившего в глаза низкого света стояла поодаль без движения корова, точно памятник корове.
– Памятник неизвестной корове, – уточнила Арина.
Тучи по-зимнему лиловой толпой шли в сторону заката. Электрическая желтизна вполнакала присутствовала в освещении и казалась цветом самого воздуха. Вдруг крупными хлопьями густо-густо повалил снег. Прямо в свалявшуюся траву луга и сухие стебли крапивы и чертополоха у поленницы, сидя на которой и дымя спутники дивились окрестным красотам.
– Это мой вам подарок к двадцатилетию, – объявила Арина.
Криворотов развеселился:
– Просто-таки купеческая расточительность. Вы ставите меня в неловкое положение, уж во всяком случае не забудьте отпороть ценник. Для симметрии отблагодарю вас воздушным поцелуем. – Он смачно чмокнул свою ладонь и дунул в пригоршню по направлению к Арине.
– Так легко вы не отделаетесь, и не надейтесь, – сказала она, тесно прижимаясь к нему и с плотоядным постаныванием впиваясь в его рот. – А вы, оказывается, меркантильны? Дайте срок, будет вам и менее эфемерный подарок.
Меркантильным Криворотов не был – вот уж нет. Ровно к сегодняшней среде, совпавшей с двадцатилетием и Никиты, Лев обегал пол-Москвы, пока не нашел-таки в магазине театрального реквизита за немыслимые по его масштабам деньги то, что искал: накладную бороду. Расставшись с эспаньолкой по требованию военной кафедры Института восточных языков, Никита сильно убивался, и Криворотов надумал утешить друга к юбилею окладистой кучерской бородой за неимением выбора. Жест был со стороны Криворотова, надо сказать, надрывно-альтруистический – сам Лев брился не от хорошей жизни: на его подбородке вырастало нечто вовсе подростковое, и давешний Никитин клинышек частенько портил Льву настроение.
Так-то, сударыня, это вам не моционом с видом на корову откупаться от именинника, и, говоря начистоту, оставили бы вы меня в покое – и чем скорее, тем лучше.
От черных дум Криворотова отвлек переполненный мочевой пузырь.
Лев вышел на крыльцо, инстинктивно прикрыв срам ладонью. Предосторожность излишняя – сезон гарантировал безлюдье. Босиком по колкому мартовскому снегу Криворотов забежал за угол, улыбнулся на опаленный солнцем сугроб и принялся, облегченно подрагивая, сверлить его струей в полутора метрах от себя. У, хорошо. И сейчас хорошо, и будет хорошо, и вообще хорошо. Музыку заказываю я (пятистопный хорей, к вашему сведению). И он принялся за ежедневное омовение. Разбил пяткой наст, зачерпнул в обе горсти крупчатого колючего снега и принялся растирать себе грудь и лицо, норовя забросить пригоршню-другую на спину. Войдя во вкус самоистязания, он лег на живот в снег, а после перевалился навзничь. У-ух! – задохся он от холода и радости и, осклизаясь, скрылся в доме.
Теперь, когда он привел себя в порядок и почувствовал, что в жилах у него играет газировка, утреннее уныние показалось ему странным. Предстоящий день обещал любимую занятость ничем, содержательное безделье – кропотливое созерцание: поселковых улиц и заколоченных на зиму видавших виды дач; народа врассыпную на платформе в ожидании электрички; уродливых до стеснения сердца пригородов в окне вагона; оживления столицы, на которое он, поэт и анахорет, любовался чуть свысока. Но превыше всего – точно в небе ударили в гонг – март, весна света, прибыль дня! И за этими заботами незаметно настанет вечер, и он придет в шумный полуподвал и в свой черед прочтет с деланым равнодушием, но мнительно косясь то на Никиту, то на Арину, то на Додика, последнее стихотворение, чудесное. И скромно сядет под порывистые аплодисменты на жэковский стул. Начало стихотворения ему особенно нравилось:
В последний час дневного освещенья,
Когда причины света не ясны,
Я вижу смерть не ужасом гниенья,
А в образе стеклянной тишины… —
и тэ дэ.
Освещение строфы, осенило Криворотова вдруг, в точности совпадало с освещением давешнего сновидения. Там тоже были не ясны причины света.
Студию Лев, понятное дело, презирал, но посещал исправно.
Другой такой паноптикум еще поискать надо! Один к одному, как на подбор! Руководитель – душа-человек, но карлик и, по слухам, швед. Почему швед? Впрочем, кто его знает: Адамсон как-никак – может, и швед, так даже интереснее. И во вкусе малютке Адамсону не откажешь: держит их с Никитой за гениев, в рот друзьям смотрит.
Перед началом заседания кто-нибудь подсаживает Отто Оттовича на высокий табурет, невидимый за фанерной кафедрой Красного уголка. А уже в следующее мгновение с камчатки Додик Шапиро с ужимкой конферансье провозглашает намеренно гнусным голосом:
– На дворе идет дождь, а у нас идет концерт! Первый стул, начинайте, пожалуйста! Попросим!
С неизменным успехом.
А в прошлом узник совести Вадим Ясень с удивительно круглой и красной рожей, обрамленной очень черной и глупой бородой? “Вадик мертвого расколет”, – говорили о нем с веселым почтением. И действительно: он еще только направлял стопы к какому-нибудь простодушному лирику, а тот уже суетливо шарил по карманам в поисках отступного, словно обирался перед приходом костлявой. И плата взималась не зря. Про Вадика было известно, что он “выбрал свободу”, а если кто не знал о его своеобразном столпничестве, новичка драматическим шепотом ставили в известность, и тот виновато раскошеливался. Никита и Лев на правах гениев обычно освобождались от добровольно-принудительных поборов. Да Ясень и сам робел приближаться к друзьям-поэтам в присутствии Арины, на дух не переносившей героя. Всякого вновь появляющегося в дверях студии Вадик встречал алкогольным экспромтом-двустишием:
Здравствуй, Отто Адамсон,
Не принес ли ты флакон?
Или:
Вот блистательный Давид!
Он меня опохмелит!
И ничего: с миру по нитке – к концу поэтического сидения Вадим Ясень на выпивку себе помаленьку нарифмовывал. “И волки сыты – и целки целы” – такая была у него философия.
Послушать Вадика, выходило, что ему покоя нет ни днем ни ночью от телефонных звонков и панибратских визитов официальных и опальных литературных знаменитостей. Недобрая молодежь, Лев с Никитой, в толк взять не могли, как и почему именно по средам Ясень манкировал столь блистательным обществом ради скромных до убожества сходок в полуподвале на Ордынке.
Во хмелю он грозился присмиревшим студийцам, что том его стихов вот-вот выйдет в крамольном эмигрантском издательстве со знаменитой птицей-тройкой на титульном листе, и тогда многим дутым авторитетам несдобровать.
– “Не надо, братцы, ждать шекспиров!” – декламировал Вадик из раза в раз вне очереди, ломая чинный порядок читки по кругу.
– Шапиров, – неизменно поправлял его из глубины зала Додик Шапиро.
Но Ясеня сбить было не так-то просто.
– “Шекспиры больше не придут”.
– Шапиры, – не унимался Додик.
– Мелочь пузатая, я требую тишины! – рявкал Выбравший Свободу и продолжал:
Обычно на этой строфе какому-нибудь “братцу”, которому было категорически отказано в праве “ждать шекспиров”, удавалось оттянуть Ясеня за рукав с середины полуподвала и насильно усадить от греха подальше в угол, где “бедолага и артист” кипятился еще с минуту и засыпал. Последующее чтение шло под аккомпанемент Вадимова посапывания, а то и храпа.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?