Электронная библиотека » Сергей Шаргунов » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Свои"


  • Текст добавлен: 3 мая 2018, 11:40


Автор книги: Сергей Шаргунов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Почему-то особенно часто он вспоминал, как в Киеве, тоже до революции, на полуденном солнце ослепительно вспыхнули купола Успенского собора. «Пожар!» – завопил кто-то с явным злорадством. Но это было чудо – обновились. Не пожар. Но все-таки предзнаменование пожара. Обновление куполов, икон, фресок бывает перед большими потрясениями.

Еще Шульгин вспоминал, как в Германии, незадолго до Второй мировой, его вез в автомобиле двадцатилетний сын друга-немца, веселый и рациональный юноша. Они ехали по мосту, и вдруг, взглянув на город, Шульгин увидел огромные руки, которые разрушали дома. Он попросил остановить машину и рассказал о своем видении водителю; тот, абсолютно не удивившись, ответил: «Ваше видение верно. Мы все обречены. Из моего поколения почти никого не останется в живых».


Отцовский деревянный стол, строгий и уютный, с запахом упавших мимо рюмки и впитавшихся капель валокордина. Белый широкий добродушный плат. Священные останки. Сильный утренний свет бьет на границе задернутых штор. Серебристо посверкивают зубы черепа. Потом узнаю: платиновые. Смотрю на них с осуждением и скорбью как на враждебные этому черепу, как на причину смерти…

Словно бы это пули влетели, застряли и переплавились в зубы…

И сбегаю на кухню.

Там в решетчатом лукошке – великое счастье – целая горка пасхальных яиц. На каждом – оригинальная причудливая роспись, которую ужасно жаль сбивать, превращая в осколочную чепуху. Каждый раз такое чувство, что совершаю святотатство. Недаром эту освященную скорлупу собирают в отдельный пакетик, но для сожжения – из нее уже никак не восстановишь погибшие картинки.

Долгий вечер накануне Пасхи мы рисовали с мамой цветными карандашами – я пытался преуспеть в сюжетах: заяц скачет от лисы по голубым змейкам ручьев или зеленый танк выпускает красный залп с коричневой горы – а не преуспев, закрашивал все, что мог, превращая в гущу моря, или зарослей, или огня; мама же чу́дно изображала ландыши и прочие травы-цветы и птах.

Еще были яйца-лица, я выводил чьи-то черты, чаще – с усами и бородой и залысиной, были и уши, а позади все замалевывалось темным ливнем, типа волосами, и мне казалось, что однажды, как тот самый Шульгин, я где-нибудь встречу кого-то из этих незнакомцев.

Увы, раскоканное не запомнить, а значит, никого не опознать…

Бить так бить. Чтоб ни следа.

Могучая ложка. С хрустом впечатываю по кумполу в солнечный круг с алыми буквами ХВ. Кривые линии трещин обезображивают росписи со всех боков.

Возбужденно счищаю все прочь и без соли, без пауз в два счета проглатываю яйцо, как удав.

Скорлупа скрипит на зубах.

Обжигающий детский мозг звонок в дверь.

Неужели царь?..


Я пишу эти строки в комнате на первом этаже в зимнем Барнауле, где оказался проездом.

Только что в приоткрытое окно донеслось запыхавшееся лепетание на быстром ходу:

– Быстренько перекушу, быстренько перекушу…

Милое подражание взрослой деловитой интонации и такое детское ощущение бескрайности бытия. Надежда и предвкушение праздника: утолить голод, а потом играть, играть!..

Я выглянул в окно, но успел уловить лишь тень, мальчик исчез. Я никогда его не увижу, не узнаю, кто он и как выглядит.

И только в ушах у меня еще звенит этот голосок, трогательно и почему-то немного трагично.

В детстве на даче, наскакавшись в роще и наплевавшись друг в друга твердыми ягодами бузины из сочных трубочек дягиля, мы шли по домам обедать с соседом Петькой-мулатом, плодом Олимпиады-80 (его мама-переводчица полюбила метателя копья из Конго, и Петька говорил мне, что, когда вырастет, уедет к отцу туда, где всегда солнце). Изо дня в день мы замирали на пыльной дороге, заслышав горн, дудевший в пионерском лагере, далеко, у большого леса. От взрослых мы знали: это призыв свыше приступать к еде – и, исполняясь важности, приосанивались. И шли по домам маршево.

– Пам-пам-пам-парам-парам! Бери ложку, бери хлеб и садися за обед! – выдувал горнист жреческие звуки, волнами расходившиеся над чанами с супом и макаронами, синими елями и молочными березами, полями клевера и илистым прудом.

В саду я подбрасывал железную пипку рукомойника, прибитого к березе, выдаивая на руки нагретую струю, взбегал по рыжему крыльцу, подгоняемый советской мелодией, и на кухне, где всегда было прохладно и тускло, попадал в другое измерение.

– Хлеб наш насущный даждь нам днесь, – молился отец своим священническим голосом, мягким и строгим, как бородинский, большими кусками лежавший в плетеной хлебнице рядом с солью и огородной зеленью: огурцами, редисом, петрушкой…

– Аминь, – восклицал я нетерпеливо, и мы все одновременно крестились, папа, мама, сын, и, садясь, теми же стремительными движениями рук-стрижей хватались за ложки.

Беру ложку правой, беру хлеб левой.

Я родился с этой ложкой во рту. Отблеск остался в сумраке памяти.

Я хотел к себе в колыбель многое. Подносили иконы, фотографии, рисунки, книги, всякие занятные вещицы (глиняная пантера, деревянный скандинав-крестьянин, стеклянная вазочка в виде раскрашенного петушка), дали на чуть-чуть и ложку. Захотел ее навечно, за ольховые прутья кроватки, под бочок, лизать, вертеть, гугукать над ней и смеяться беззубо, но быстро отобрали.

– Дани! Дани! Дани! – я тянулся в пустоту и даже захныкал, но сбили с толку погремушками.

Научившись топотать ножками по квартире, я быстро выяснил, где она обитает, но сурово отгоняли от выдвижного белого ящика, боясь, что могу прихватить нож.

Созвездие сказок кружило голову блестящей канителью. Гуси-лебеди. Соловей-разбойник. Конек-Горбунок. Илья Муромец. Добрыня Никитич. Сережа Попович. Три медведя. Чудо-ложка.

Только когда исполнилось шесть, наконец-то доверили.

Она соединяла меня через одно пожатие с предками… Я бережно поднимал ее, тяжелую, как кисть, дорогую к обеду, и видел разную краску: багровую борща, кирпичную солянки, палевую бульона, бурую супа из белых грибов, нефритовую – из молодой крапивы с лоскутками листьев и хрящиками стеблей.

Россия – на равных природа и еда. Природа – лес, вода, поле – дает еду. Глядя на еду, видишь пейзажи.

Иногда живопись пищи абстрактна. Кубизм винегрета.

Но чаще это импрессионизм: закатный свекольник, щавелевый суп с яйцом, как пруд, в котором отражается луна…

Суп – вечная русская еда, в него и хлеб крошить отрадно. А какой русский без ложки? Щи да каша – пища наша. А без них и ныряющей в них едалки ни на что не хватило бы силенок.

В словаре Даля уйма ложек: разливная, боская, тупоносая, полубоская, носатая, тонкая, белая, бутырка…

Бутыркой или бутызкой ложку называли бурлаки и носили на лбах за ленточками пропотевших головных уборов.

Кроме чувства локтя, которое удержало землю меж трех океанов, есть чувство не менее важное – чувство ложки.

Снижаясь в самолете в туманный край с серой излучиной реки в остатках льдин, ельником и клочками снега на пригорках, хочется помешивать всю картину, поддевая и переворачивая особо упрямые куски.

– Чемал замерзает слоями, – сказал мне немолодой лесничий на земле, исполненный достоинства.

– Ваша река?

– Она. Наша. Промерзает снизу и сверху, а посередке течения… Она как многослойный пирог. Пирог Чемал. А теперь потеплело, и слои перемешались. – И после улыбчивого раздумья: – Ну, как вам чушь?

– Чудесная чушь!

Чушь из нельмы, сырая рыба (розовато-бело-сероватые косые кусочки), похожая на тающий снег, лоснилась на блюде, окропленная водкой, в смутных разводах соли и перца…

Не только внешность жителей той или иной местности похожа на нее, но и их излюбленная пища.


Хочу вспомнить Анастасию Ивановну!

– Сиёзэнька… Сиёзэнька… Хаоший майчик…

Это воркование совпадало с ветхим ароматом то ли старинной книги, то ли хвойной чащи, а может, насиженного гнезда, который тонко, украдкой источали ее длинные платья и широкие платки, похожие на оперенье.

Родившаяся в XIX веке и, несмотря на детский порок сердца и девичий туберкулез, прожившая почти сто лет, она как будто концентрировала в себе нечто натурально-целебно-лекарственное.

И аромат, и одежды, и добрейшие острые морщинки, и искры смеха в глазах – все было музыкой ее полного имени: Анастасия Ивановна Цветаева.

В детстве я постоянно слушал любимую пластинку со сказкой «Черная курица», и наша гостья, чей голос переливался умильным клекотом, казалась тоже птицей с человечьей речью. Наедине с проигрывателем я играл в эту сказку, воображая себя добрым и нерадивым учеником и рядом – ее явление: вся легкая и стремительная, наверняка и она кто-то вроде тайного министра.

«Мы жители подземные, в дружбе неизменные», – браво распевал хор на пластинке.

Вот чем так дурманно пахнет ее шерстяное темно-зеленое платье со строгой брошью – глубоким царством подземелья.

Между прочим, она и впрямь была секретарь тайного мистического ордена, за что на долгие годы попала в лагеря.

В день моего крещения она принесла деревянную толстую иконку. Святой Сергий Радонежский, чья светло-коричневая борода почти сливалась с фоном. Изумрудно-зеленые глаза, от времени не тускневшие, как лазерные лучики. И сзади, синей авторучкой, с нажимом: «Милому Сереже Шаргунову из дома талицкого священника, моего деда». Икона, на которую в босоногом бедном детстве молился ее и Марины отец, основавший Музей изящных искусств, сейчас стоит на полке надо мной, но с темноватым следом – облизнул язык пожара…

Она с почтением разговаривала с животными (равно нежная к кошкам и мышкам) и с малыми детьми – обращалась ко мне на «вы», целовала руку, подаренные книги подписывала: «От Аси».

На следующий день после знакомства с новорожденным прислала моим родителям записку: «Прошу вас и умоляю, не кутайте его так! Это и его просьба, это его письмо! Я видела, как его глаза взывали о помощи! Он не мог сказать, что страдает, вами ужасно утепленный, и поэтому безмолвно жаловался мне своими глазами».

Впрочем, она и нашу кошку протяжно и тревожно, чуть манерно допытывала, отчего у той так печален взгляд.

Как-то на поселении в Сибири Анастасия Ивановна выхватила из кошачьих зубов полупридушенную мышь и долго выхаживала, приговаривая: «О, волшебная мышильда». Другой раз в деревне она обнаружила во дворе крепко привязанную, дрожащую от зимнего холода и страшного предчувствия свинью, обреченную на утреннюю казнь, и всю ночь грела под своим пальто.

Воодушевленно пощелкивая клюкой, она неслась – раз-раз-раз, – проворная, неутомимая праведница-трясогузка. По лесным тропкам и московским тротуарам, по ступенькам многоэтажек и эскалатору метро, бормоча: «Ничего-ничего, ничего не страшно, жизнь – это лестница»… Она терпеть не могла кабину лифта, напоминавшую камеру карцера.

Еще сравнение: на фею она походила. Ей к вытянутому носику и светло-зеленым глазам подошли бы колпак с серебряными звездами и долгополая мантия.

Она окружала себя молодежью и с моими родителями подружилась, еще юными, фотографировала их и потчевала историями.

Многие рассказы Цветаевой и Шульгина можно перемешать, перепутать верстку, и не поймешь, где чьи.

Что вынесли дети смутных лет России к концу жизни? Желание удивлять, рассказы о чудесном, светлые и страшные.

Мой отец, еще не священник, годами ездил с ней в село Колюпаново в Тульскую область, где некогда обитала святая старица, блаженная Ефросинья, бывшая фрейлина Екатерины Великой. Книга о ней, изданная в 1903 году, попалась Цветаевой в оборванном виде в сибирской ссылке, принадлежащая одной из монахинь, – переписала житие от руки и перерисовала портрет. С тех пор блаженная часто снилась, давала советы, помогала…

Их судьбы аукались. Княжна Евдокия, окончившая Институт благородных девиц, великосветская барышня, знавшая музыку и языки, бежала из Царского Села, переодевшись крестьянкой (вот оно, раннее народничество!), стала дояркой, просфорницей, юродивой, монахиней с именем Ефросинья. Она говорила прибаутками, предсказала Наполеона, кормила окрестных собак и кошек. В тяжелое время ей приносил корочки хлеба, корешки и глоток воды ворон, которого она приручила. Когда блаженной подарили корову, она расположила ее в избе, а сама поселилась рядом в лачуге. В сто лет выкопала колодец с чудотворной водой.

Этот источник Цветаева и посещала с моим отцом. И даже мечтала возле него поселиться до скончания дней. С вечера приехав к нам, Анастасия Ивановна готовилась всю ночь: перебирала и складывала вещи на любую погоду, включая плащ-палатку. «А вдруг пойдет снег? – ворковала она в середине июня. – Я за жизнь всякое видела». Отправлялись с открытием первой станции метро. Электричка, автобус, много километров пешком… Возвращались в Москву затемно, отец – с тяжелой канистрой чудотворной воды.

Однажды заплутали и не могли найти тропинку в долину с родником. Внезапно отец обратил внимание на жаворонка. Он кружил над головами, вырывался вперед и возвращался, как будто приглашая за собой. Они доверились этой светло-коричневой крапчатой птичке, пошли прямо, свернули вбок и наконец втроем очутились у ручья.

Помню, как незадолго до перестройки гостья рассказывает о пророчестве Ефросиньи, которое по всем исчислениям должно сбыться уже скоро: ее канонизируют, а на месте источника вырастет большая обитель. Родители пробуют возражать, но взлетает уверенный, с трогательным напряжением голос и рубит по воздуху желтоватый перст:

– Не беспокойтесь! Если святая сказала, значит, так тому и быть!

Случалось услышать ненароком или подслушать и запомнить в деталях странные декадентские любовные сюжеты, которые Анастасия Ивановна невозмутимо излагала моей маме.

В 1914-м она написала письмо Василию Розанову, прочитав «Уединенное», и, вдохновленная ответом, приехала к нему, ожидая найти поклонника, но была разочарована будничностью быта большой семьи. Позднее Розанов стал крестным отцом ее сына. Помню, достает фотографию студента, который отравился цианидом из-за любви к ней, с косой надписью на обороте: «Пусть все сгорит!»

Еще из рассказов Цветаевой: у нее был брак с военным инженером по имени Маврикий (которому посвящено стихотворение Марины «Мне нравится, что вы больны не мной…»). Она изменила ему с боевым офицером Мироновым. Призналась мужу. «Я вас принимаю такой, какая вы есть», – ответил горестно и с достоинством. Во время Первой мировой она вновь согрешила с этим офицером, приехавшим с фронта, и вновь повинилась мужу, и вновь простил. Миронов затеял роман и с ее сестрой. Позднее, узнав, что у него родилась дочь, Анастасия спросила, как ее имя, надеясь услышать свое, и была неприятно поражена: Марина. Она считала, что Бог покарал ее за измену – в одно лето умер от перитонита Маврикий, а несколько недель спустя, поев немытой вишни, умер от дизентерии их сын.

Затем у нее случился роман с богатым помещиком Валентином. «Я до сих пор не знаю, какого он был пола». Он обладал таким магнетизмом, что женщины испытывали наслаждение просто от его присутствия. Она гарцевала на жеребце в его имении, но одновременно у него начался роман с другой дамой. Оскорбленная Анастасия покинула усадьбу, после чего Валентин выпил склянку с бактериями холеры, но выжил. А потом? Потом усадьбу спалили, помещик-андрогин бежал…

Она, кстати, недолюбливала царя и, слыша о его святости, всякий раз издавала скептичное горловое курлыканье или спокойно замечала:

– Думайте что хотите, но вы тогда не жили и этого времени не знаете.

Рассказывала, как в Коктебеле постоянно гостила у густогривого Макса Волошина (однажды он вызвал обидевшего ее стихами ухажера на дуэль, но тот струсил) и как там же варила каши на молоке для нервного и хрупкого, нуждавшегося в диете Мандельштама.

В двадцатые она жила у Горького в Сорренто вместе с любимым наставником Борисом Михайловичем Зубакиным, гипнотизером и поэтом-импровизатором. В 1937-м Зубакина, много переписывавшегося с Кнутом Гамсуном, арестовали как руководителя «мистической фашистской повстанческой организации масонского направления» и приговорили к расстрелу; его сподвижница Цветаева получила десять лет дальневосточных лагерей.

К тому времени она уже дала обет целомудрия, не есть мяса и никогда никому не врать (даже на допросах и бандитам, которые требуют сказать, где деньги).

Возможно, из-за особенностей дела во время одного из допросов к ней приставили опытного гипнотизера. Он пытался ввести ее в транс, но безуспешно – творила про себя «Отче наш». Наконец выпалил, рассвирепев: «Зачем вы так мыслите?»

После лагерей отправили «навечно» в сибирскую ссылку, которую приняла безмятежно: «Это за мои грехи» – и освободилась через семь лет.

…Был дождливо-непроглядный день, за окном то и дело ужасающе грохотало, мы вдвоем сидели на кухне (папа в церкви, мама вышла в магазин) и ели яркий овощной салат. Она вкушала по чуть-чуть, позвякивая вилочкой, как птичьими коготками. Ей было девяносто четыре, мне восемь. И тут я обратил ее внимание на ложку, которой бодро накладывал себе из салатницы. Сбивчиво, как мог, объяснил, что она то была в нашей семье, то нет.

Анастасия Ивановна крутила ее, блестящую, с прилипшей стрелкой зеленого лука и лоскутком помидорной кожицы, зажав в худой изящный кулачок, словно пытаясь поймать и пустить солнечного зайчика в отсутствие солнца или повернуть в невидимом замке́.

Я следил, завороженный, ожидая чего угодно.

Погрузила обратно в салат, пожевала губами, скосила мудрый насмешливый глаз. И стала рассказывать про свою польскую бабку, которая, задремав, уронила книгу Пушкина. Проснулась от стука. Пошарила рукой, не нашла. Встала, книги не было. Исчезла с концами.

– А может, где-то он есть, тот томик, еще объявится… Сереженька, мы не всё знаем о вещах, мы мало, мало понимаем…


Она то легкая, то тяжелая. То обожаемая и верная, как часть рода, как продолжение тела, то зловещая, чужая, самодостаточная, будто из какого-то неизвестного алхимического сплава.

В ее тусклом зеркале, в ее зыбком свете – слишком многое…

Оглаживаю выпуклые узоры черенка, и каждый раз, как слепцу, мнится разное: корабль с мачтами и парусами, дворец в языках огня, гибкая фигура танцовщицы с обручем на бедрах.

Есть ли память у этой благородной светлости? Может быть, все встреченные краски и события она хранит, как флешка?

Прикладываю черпало к уху, накрыв целиком, и слушаю шум, наверное, собственной крови, но хочется раствориться в нем, представляя, что это торжественный церковный хор, или плач полярной метели, или рев толпы на площади, или летает над Замоскворечьем отзвук сирены, сливаясь с нарастающим гулом «юнкерсов»…

Или это родные, знакомые и незнакомые голоса зовут друг друга в потустороннем радиоэфире.

Внешняя сторона черпала с узором колокольчика «гусиное горлышко» сама как нераскрывшийся ранний бутон – возможно, лилии, или купол собора, или неуязвимая каска солдата будущего.

Хорошо, вернувшись в дом, приложить серебряную милость к разгоряченному лбу и держать, не шевеля, отдавая по капле уличное солнце.

Хорошо, когда (так, как прямо сейчас) пишешь от руки за чистым столом – таинственная трапеза, каждое новое предложение все полнее насыщает сердце.


Бабушка стукнула меня ложкой по лбу.

Слегка, не больно, а обидно, сырой большой шлепок.

И добавила важно, осудив пристальным светло-серым взглядом:

– Ум с дыркой и посвистывает…

За дело стукнула – передразнил какое-то ее слово. Родители смутились, но перечить не стали.

– Не кривляйся, ешь нормально, – сказала мама неуверенно.

Анна Алексеевна была строгая, деревенская. Приезжая к нам, вела себя по-хозяйски требовательно и сразу заграбастывала самую большую ложку и самую мягкую подушку. Обычно я не дразнился, а восхищался ее нравом, речью, говором. Костистая и скуластая. Любила тревожиться: «Ой, че это?» Всю жизнь трудилась и родила моего папу в поселке Труд на Вятке. Пахала с подругами, впрягшись в плуг, когда мой дед Иван Иванович Шаргунов со своим штрафным батальоном уходил в последний бой под Ленинградом. Любила закусывать курицу шоколадной конфетой и энергично составляла письма всем своим близким с кучей ошибок (два класса образования), но с обязательной, веселой и грамотной концовкой: «Жду ответа, как соловей лета!»

– Че-то опитала, – сообщала, если чувствовала жажду.

– Садись исть, – звала ко столу.

Подойдя к телефону, мрачно молчала в трубку и потом выдавала скороговоркой:

– Чаво надо-то?

Говорила, что ее отец, Алексей Акимович Рычков, заядлый рыбак, воевавший с германцами, смастерил себе деревянную ложку, вытесал и выдолбил из молодой осинки… А для жены, Лукерьи Феофилактовны, – из березки…

– То была шевырка!

– Что это, бабушка?

– По-нашему ложка.

– А сейчас у тебя не шевырка?

– Не, это ваша, городская.

Ели в деревне из одной миски, зато у каждого ложка была своя, и, поев, каждый заворачивал ее в тряпицу.

Есть сообща она приучила детей и пыталась в Москве убедить взрослого сына, невестку и внука, что так проще и лучше.

– Опять че не поделили? – с иронией превосходства оглядывала разложенные по столу тарелки.

– Анна Алексеевна, у всех свои порядки, – возражала моя мама.

– Конечно, конечно, – окая, откликалась бабушка.

Раз в дачном лесу, увидав, как я обрываю и обсасываю веточки елки, она засмеялась неожиданно молодым, звонким смехом:

– Весь в мужа мого. Он, Иван-то, тож любил таку бяку. Пойдем по грибы, сам встанет и колючки в рот сует. Я ему: «Может, тобе ежа запечь?» – и она продолжила, уже не смеясь, но не в силах противиться приливу прошлого: – Вот кто красавец писаный был, очи голубые, здоровенный, девки за ним бегают, а ему дела нет. Однолюб. Работяший был мужчина… Ох какие печи ложил! Партейный, а все праздники блюл, какие есть у це́рквы…

– Как это блюл?

– Мене не трогал. Рано тебе ишо знать.

Помню, когда полетел вместе с велосипедом, она приложила к ободранной кровоточащей коленке свежий, в салатовых прожилках прохладный подорожник, который в народе называют ложкой, сразу прилипший и потемневший.

Помню, как совсем древняя, сломав шейку бедра, призывает смерть на свою седую голову.

– Я ее, как с ложки, сразу же сглотну…

Наверное, в тот момент ей представлялась чудо-ложка, доверху полная достаточной порцией смерти.

Горькой, сладкой, безвкусной? Какого цвета смерть?

Перед смертью ее кожа так истончилась и натянулась, что на подушке лежал почти череп с глубокими глазницами, в которых плескалась серебристая тайна.

Прощаясь в храме, я поцеловал бабушку в лоб, вдруг что-то вспомнил и, тихо заплакав, запоздало попросил прощения.


Было дачное утро, был я мал, и у меня болело горло. Бабушка дала мне натощак густое подсолнечное масло; медленно подплыла ложкой, как лодкой, к широко открытому рту.

– Ам! Ам! – наставляла она. – Ты его жевай! Знай себе жевай да помалкивай! А я на часы гляжу… Ты давай его жамкай, так оно белое станет вроде молока.

Послушно надув щеки, удерживая горьковатую жижу во рту и непрестанно взбивая челюстями, я отправился на воздух.

– Эй, мальчик!

Большой мужик в телогрейке привалился плечом к калитке и петлял по нашему саду заплывшим глазом.

– Э, открой, что скажу…

Я отрицательно мотнул головой.

– Пральна всё делаешь… Не хрен никому открывать. Слышь, ты такое кино смотрел – «Тихий Дон»?

– Уу, – подтвердил я.

– А я и книгу читал! Всю жизнь… – он отвернулся, гулко выругался в крапивную канаву и опять нахлынул измятым лицом в просветы. – Всю жизнь читаю. Мы ж с Дона приехали… Понял, нет? Да ладно, кому я излагаю? Ты книгу хоть знаешь такую, а? «Тихий Дон».

Я снова кивнул.

– Смотри-ка, дельный малый. Врешь поди. А ты ее читал?

– Уу, – я помотал головой.

– Во, честный! Молоток! Иди ко мне, руку пожму, не бойся, не оторву. Ты читать-то умеешь?

– Уу, – положительный кивок.

– Молоток! Я вот дядя Сева… А тебя как звать? Ты чего молчишь? Ты чего, борзый, что ль? – Он тряхнул калитку, отчего загремел почтовый ящик, но тут же опомнился от догадки: – А! Немой! Так бы сразу и сказал! Немой… Бедолага… Да ладно те, кончай мычать!

Я приоткрыл рот и пытался, удержав и не проглотив масло, назвать свое имя.

– Да не мычи ты! Не рви душу! – Он отлепился от забора, взывая к придорожным никлым кустам и холодному небу: – Дитё страдает… А мы всё со своей ерундистикой… А у них дитё страдает…

Его голос шатко удалялся по дороге. Под ударами сапогов плескались лужи. Масло белесо запенилось в траве.


Этот мужик сгорел вместе с не догоревшим ранее домом через несколько лет в конце августа.

Был закат нового дня. Мой закадычный дружок Петька-мулат присел на выброшенную из пекла, как из пучины, продавленную недавней жизнью, совершенно целую тахту, я стоял рядом. Глядели на тлеющее пепелище и болтали о школьном будущем.

Пепелище пахло черносливом.

– Скоро все сгорит, – громко сказал Петька.

Подпирая курчавую голову, он напоминал демоненка (уменьшенного героя Врубеля).


Через двадцать лет, найдясь в соцсетях, Петька зазвал к себе в однушку в Отрадном, удивившую нежилой и неживой пустотой и чистотой.

Сырое рукопожатие. Длинный и худой, как щепка, провел на кухню. Еды не было, один чай. Он просыпал сахар дрожащей рукой и вдруг напряженно попросил денег. Я порылся в кошельке и что-то дал. Бирюзовая купюра легла на клеенку. Он отводил глаза и показывал профиль. Сказал, что работал в «Склифе» медбратом, сократили, жена ушла, детей не было.

Свет горел ослепительно, одинокая лампочка без абажура. На шкафчике возле плиты я заметил отдельно от приборов странный набор чайных ложечек. Их торчало штук пять, и у всех были негритянские личики. Я вынул свою ложечку из чашки: тоже чернела.

Мигом я все просек: ну конечно, в ложечках зажигалками разогревают белую смерть, распахнутые зрачки врубелевского Демона, и эта дрожь от нездешнего ветра, не способного высушить испарину, и черные круги подглазий, заметные и на темной коже…

– Скоро пойду, – сказал он.

«Пойду» выдул трепещущими губами как «пою». Неважно, что имел в виду: ему куда-то пора или уже пора мне.

В дверях он вывернул розовое мясо губ и доложил с несусветным акцентом:

– У меня ложка!

Было понятно: ломка.


– Будет новый день! Ясный светлый день! Оуо! – Егор Летов завывал волком.

Захотелось вспомнить и его…

Мы пошли на концерт с Олей из Челябинска. Она была плотно сбитая, круглолицая, похожая на матрешку. Матрешка с недоверчивым прищуром. Я учился на дневном, она на вечернем – в одном университете.

Выпив крепленого вина на улице, мы погрузились в огромный железный ангар, где уже резвилась толпа. Юные поклонники раздирали на себе одежды, чая сотворить то же с кумиром, прыгали и орали у сцены, некоторые пытались на нее забраться, и их оттуда сволакивали и сталкивали охранники.

Егор Летов под белой тишоткой и очками интеллигента оказался настоящим волком. Он яро скалил пасть, вгрызался в микрофон, мел когтями по струнам, как будто мчит и не может остановиться. Он рычал и выл на прожектор.

Я знал все его песни и подпевал в темноте, Оля – нет, и все же, стараясь соответствовать, она кокетливо пританцовывала, как будто под какую-то свою слащавую девичью музычку. Потом я заметил, что так и есть: тонкие проводки тянулись в ее уши, проникая пуговками наушников.

После концерта взяли еще бутыль и, прикладываясь, брели по теплому осеннему городу. На подступе к Патриаршему пруду нам наперерез в круг света откуда-то из мглы деревьев выпрыгнул подросток в томатной бейсболке, шаркнул ножкой и выкрикнул задиристо и зло:

– Ты че, лох?

Ладонь сама собой, на автомате хлопнула по козырьку его кепки, шпаненок взвизгнул, и из мглы подвалил другой.

Рослый и русый, в короткой майке, откуда торчали опасные руки. Свет фонаря ясно обличил гусиную кожу поверх всех его развитых мышц. Ему не терпелось разогреться.

– Ты зачем братика обидел?

– Пожалуйста, прекратите! – заголосила Оля, отчаянно озираясь, – Ребята, не надо! Мы гуляем, на концерте были…

– Давай отвечай, – радостно, как о решенном, сказал он.

– За что отвечать? – глупо спросил я.

В тишине раздался двойной хруст: его шеи от резкого поворота головы и листьев под кроссовками; он надвинулся.

Я молча боднул его, зная, что должен хотя бы уронить; он молча встретил меня кулаком, снизу вверх по губам и подбородку, и сразу прямиком пропечатал грудину; я вцепился в его предплечья; заплясали, лягаясь, и шипя подошвами, и все так же молча; случайной подножкой я обрушил наше общее тело на асфальт, где сначала оказался сверху и успел близко и наугад вмазать по его квадратному лицу, пока он, тяжело дыша, меня переворачивал; перевернул, подмял, замахнулся для настоящего удара под испуганный крик девчонки, летящий над темными водами пруда.

Ба-бах!

Выстрел. Мой недруг замер, поставленный на паузу, замер и я под ним, замер крик…

Еще выстрел, еще. Оглушительно и страшно. Бандиты? Менты?

Смерть просвистела, лязгнув о фонарный столб.

Мы вскочили на ноги и побежали.

Мы бежали, наполняя топотом и сопением переулок: я, Оля, верзила, шпаненок, какая-то другая пацанва, сиганувшая из мглы.

Бах! Каждый подумал, что стреляют ему в спину.

Сбились в подворотне, словно пережидая грозу. Бережливая Оля не выпускала бутыль, которую и допили всей компанией.

– Давай без обид, – возбужденно говорил рослый, скрестив свои опасные руки, прислонившись к облезлой фреске граффити.

На стене красный треугольник вклинивался в белый круг, чем-то напоминая неразрывный союз между держалом и черпалом. Образ далекой Гражданской, которая вечна.


Говорят, Сальвадор Дали черпал подсознание ложкой. Когда клонило в сон, он садился на стул и брал ложку в руку. Засыпал, ложка падала, просыпался и зарисовывал приснившееся.

Кажется, если долго всматриваться в ее сиятельство, можно различить промельк стародавних теней – поля сражений, кареты и поезда, – скользящие рыбы в глубине прозрачного океана.

Кажется, если долго держать ее в руке, получится то же, что у некоторых фокусников и магов вроде прославленного Ури Геллера, будто бы чувствующего импульсы из космоса: она станет невесомой, начнет таять, и можно опустить ее голову нежным нажатием на перемычку или больше – заставить изогнуться одним лишь взглядом.

Смотришь долго и неотрывно, и она склоняется в низком поклоне.

Не надо, лучше я сам. Кланяюсь вам, мои родные.

Я мог бы вспомнить, как мой маленький сын умыкнул ее в дворовую песочницу и лихо орудовал, точно ковшом, углубившись до землицы… Или про то, как ее бешено очистила содой пришедшая в дом молодая женщина с прелестной мордочкой морского котика и влюбленно заблестела глазами… Но не стану.

Потому что не было никакой ложки.


Я ее просто придумал.


Никогда этой чудо-ложки я не видел. Разве что в каком-нибудь забытом сне.

Но эта ложка – повод рассказать чистую правду.


И все же мне грустно, мне очень жаль, мне так хотелось бы, чтобы она была или вдруг объявилась.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации