Автор книги: Софи Аскиноф
Жанр: История, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Война объявлена (июнь 1812)
12/24 июня 1812 года Наполеон I перешел реку Неман, ту самую, на которой был подписан на плоту Тильзитский договор88, и бросил свою Великую армию в направлении на Москву. Так началась знаменитая и страшная Русская кампания. Имея в своем распоряжении около четырехсот тысяч человек разных национальностей, – как говорили русские, «двунадесять языков», – император быстро продвигался вперед. 16/28 июня он был в Вильне89, через месяц – в Витебске, в августе – в Смоленске. В России страх охватывал не только население, но и политическое руководство, опасающееся худшего.
Вторжение наполеоновской армии в Россию
В Москве ситуация находилась в руках нового генерал-губернатора города, генерала Ростопчина, отправленного в отставку (в 1801 году) царем Павлом I. Новый царь Александр I вернул его на службу. 47-летний губернатор любил и хорошо знал Москву, в которой родился. Однако он колебался. Огромная ответственность, лежащая на нем, еще больше увеличилась в начальный период войны, когда дела пошли не лучшим образом. Но он был настоящим патриотом. Он принял должность и, вступив в нее 1/13 июня, сделал все, от него зависящее, чтобы обеспечить в городе порядок и безопасность. В этом ему помогали гражданский губернатор г-н Обрезков и полицмейстер Брокер. Как писала спустя почти пятьдесят лет его дочь Наталья, «в 1812 году мой отец поставил на службу Отечеству свое состояние, свои силы и саму жизнь»90. Генерал Ростопчин тотчас же обратился к царю с просьбой разрешить усилить наблюдение за обосновавшимися в стране французами, подозреваемыми в измене. Сначала Александр I отказывался от этой меры, которую считал необоснованной и бесполезной. Но перед лицом усиливающейся опасности он уступил и дал генералу «карт-бланш», как он высказался перед Сенатом. Параллельно губернатор Ростопчин приказал своей супруге, тайно перешедшей в католичество и посещающей приход Сен-Луи-де-Франсэ, временно прервать там все контакты. «Аббата Сюррюга, кюре французского прихода Святого Людовика, – писала его дочь Наталья, – попросили сделать его визиты столь редкими, сколь это было возможно, и моя матушка также согласилась принять некоторые меры, чтобы не быть замеченной в исполнении своих религиозных обязанностей». Это понятно: не то время, чтобы посещать, даже тайно, французов. Приезд на несколько дней в Москву 13/25 июля царя Александра как будто несколько успокоил умы. Он приехал призвать москвичей к мобилизации войск и воли, чтобы уверенно противостоять наполеоновской армии. Но действительно ли этого достаточно? Можно усомниться. Его отъезд в ночь с 18/30 на 19/31 июля оставил население наедине с его сомнениями и страхами.
Очень скоро пришлось принимать быстрые решения. На следующий день после сдачи Смоленска (6/18 августа) все стали готовиться к худшему. Губернатор Ростопчин начал эвакуацию городских ценностей, хранящихся в церквях, монастырях, музеях и библиотеках. Для этого проводились реквизиции повозок и лошадей. Тяжело нагруженные, они покидали город в направлении Владимира и Нижнего Новгорода. С каждым днем возрастало количество жителей, которые, собрав вещи, бежали из города, тогда как испуганные жители Смоленска прибывали в Москву, рассчитывая найти в ней убежище. Это была впечатляющая чехарда. Москвичи обвиняли беглецов, часто богатых и надменных, в трусости. Некоторые из последних переодевались, чтобы избежать насмешек и агрессивных выпадов толпы. Напряжение на городских заставах усиливалось, и все боялись, что ситуация станет еще хуже. На это указывали тревожные признаки. Тем временем царь решил сменить командование армии. На пост главнокомандующего он назначил старого фельдмаршала[5]5
Кутузов произведен в генерал-фельдмаршалы 30 августа (11 сентября) 1812 года (прим. ред.).
[Закрыть] Кутузова, несмотря на то что тот был разбит под Аустерлицем. Кутузов сменил Барклая-де-Толли, который служил царю много лет, но тот невысоко ценил его заслуги и обвинял в том, что тот действует в сговоре с противником, облегчая ему овладение Москвой. Известие о его смещении распространилось по городу 19/31 августа и вызвало большой прилив надежды. Но, несмотря на перемены в высшем командовании, русская армия потерпела жестокое поражение (sic! – ред.) при Бородине 26 августа / 7 сентября 1812 года. Обе стороны понесли значительные потери. Это знаменитое сражение при Москве-реке[6]6
Принятое во Франции название Бородинского сражения (прим. пер.).
[Закрыть] оказалось решающим для исхода кампании. Императорская армия пошла на Москву, которая, как обещал Наполеон, должна была стать для нее местом отдыха.
В восьми лье от Москвы, слева от главной дороги. 23 сентября 1812 года
Напряжение в Москве, как можно догадаться, достигло наивысшей точки. Губернатор Ростопчин пытался успокоить население, регулярно публикуя небольшие тексты, сообщающие новости из действующей армии и призывающие москвичей не поддаваться чувству ненависти и мести. Тем не менее произошло несколько нападений толпы на иностранцев, в частности, на двух немцев, башмачника и пекаря, которых едва успела спасти полиция. В другой раз, рассказывала Наталья Ростопчина, «полицмейстер Брокер, наблюдавший за всем, случайно услышал разговор двух субъектов, обсуждавших заговор, устроенный против иностранцев; те, в большинстве своем торговцы, проживали на улице под названием Кузнецкий мост, на которой также находились их магазины и конторы. Речь шла не больше и не меньше как о том, чтобы в одну ночь перерезать всю эту добропорядочную деловую часть населения»91. Правда ли это? Действительно ли такое возможно? Не являлось ли это скорее проявлением страхов, умноженных слухами? Как бы то ни было, губернатор усилил меры предосторожности. Аббата Сюррюга, в частности, призвали в его проповедях к «умеренности в речах и благоразумию в поступках»92. Несмотря на это, многочисленные свидетельства, русские и французские, подтверждали, что атмосфера в городе становилась все тяжелее. Г-жа Луиза Фюзий, французская актриса, служащая в Московском императорском театре, закрывшемся 6/18 июня, вернувшись 31 июля/11 августа из многомесячного турне, была глубоко обеспокоена. Она нашла город «в тревогах», он пустел по мере приближения к нему наполеоновской армии. Очень скоро она сама начала подумывать сделать то же самое. «Родившись в герцогстве Вюртембергском, в Штутгарте, – писала она в своих «Мемуарах», – я надеялась получить при покровительстве императрицы-матери, уроженки той же страны, паспорт до Санкт-Петербурга, куда я хотела выехать». Но в этом ей, к сожалению, отказали, причем слишком поздно – у актрисы не осталось в Москве никакой поддержки. Многие русские и французские артисты уехали. Директор Императорского театра г-н Майков попросил у губернатора сто пятьдесят повозок для эвакуации актеров и реквизита, но получил лишь девятнадцать, какового количества, естественно, оказалось недостаточно, чтобы вывезти все93. Если одни артисты поспешили уехать из города, другие, как, например, А. Домерг, остались. Г-жа Фюзий, в свою очередь, вынуждена была остаться на месте, несмотря на возрастающую тревогу и слухи о пожаре. Она нашла приют у друзей, тоже артистов, и поселилась в огромном дворце, принадлежащем князю Голицыну. Дворец был расположен в очень удаленном от центра районе Басманном на северо-востоке города94, то есть точно в стороне, противоположной той, откуда в город должны были войти наполеоновские войска. Так она надеялась спастись от нападений и при этом не слишком удалиться от города95. «Поскольку все опасались нехватки продуктов, – продолжала она, – каждый делал запасы. Скоро паника стала всеобщей, потому что пошли разговоры о том, чтобы похоронить себя под руинами города. Люди выезжали в окраинные районы и, поскольку Москва очень велика, считали, что та ее часть, в которую войдет армия, будет сожжена первой, а возможно, единственной». Дом князя Голицына стал для нее и ее друзей Вандрамини идеальным убежищем, поскольку оказался окружен большим парком и оранжереями, где, в случае необходимости, можно было спрятаться и переждать опасность. Наконец, совсем рядом располагался дворец князя Александра Куракина, в котором владелец на данный момент не проживал и который также, при необходимости, мог послужить убежищем. «Итак, мы решили, что находимся в неприступной крепости, и не занимались ничем иным, кроме как доставлением всего необходимого. Я тоже внесла в это свой вклад…» Г-жа Фюзий поселилась там в конце августа. Нагруженная чемоданами и минимумом вещей, она шла по опустевшему городу, как вдруг ее внимание привлекло зрелище, одновременно странное и волнующее. «Огромная толпа, впереди которой шли облаченные в ризы священники с иконами; мужчины, женщины, дети, все плачущие и поющие священные гимны. Это зрелища населения, бросающего свой город и уносящего свои святыни, было душераздирающим. Я упала на колени и стала плакать и молиться, как они. К моим друзьям я пришла все еще растроганная этим волнительным зрелищем». Там, окруженная своими близкими, она понемногу пришла в себя и даже привыкла к своему новому жилищу, по-прежнему с тревогой ожидая завтрашнего дня. Оторванные от мира, беглецы ждали и выживали посреди города, который покидали его жители и который становился непривычно тихим.
Уход жителей из Москвы
Как часто бывает в подобных обстоятельствах, городская элита, особенно дворянство, первой покинула город или, по крайней мере, готовилась к этому. У нее не только имелись для этого средства, но она еще и получала информацию о надвигающейся беде от городских властей, в первую очередь, от губернатора Ростопчина. Город, одно за другим, покинули учебные заведения. Государственные архивы и сокровища Кремля были уже спрятаны в надежном месте. Многочисленных раненых эвакуировали на телегах и судах в импровизированные госпитали за пределами города. В датированном 1/13 сентября письме царю Ростопчин откровенно сказал: «Головой ручаюсь, что Бонапарт найдет Москву столь же опустелой, как Смоленск. Все вывезено: комиссариат, Арсенал. Теперь занимаюсь ранеными; ежедневно привозят их до 1500. […] Москва в руках Бонапарта будет пустыней, если не истребит ее огонь, и может стать ему могилой!»96 Однако около двух тысяч раненых все еще оставались в городе, тогда как университет, Институт благородных девиц и Воспитательный дом нашли себе убежище в Казани. Относительно университета были отданы четкие приказы, рассказывал шевалье д’Изарн, тот самый бывший эмигрант, что обосновался в Москве, чтобы заниматься коммерцией. «На собрании университетского совета 24 августа 1812 года куратор Кутузов объявил профессорам, что, ввиду приближения опасности, те из них, кто желает, могут покинуть Москву; одновременно он информировал их о будущем месте их пребывания». По приказу Ростопчина, все профессора получили 30 августа треть жалования, деньги на дорожные расходы и подорожную до Нижнего Новгорода. Одни тотчас же уехали, но некоторые вернулись через несколько дней, как, например, профессор Штельцер, движимый политическими мотивами. Со своей стороны кюре прихода Сен-Луи-де-Франсэ, аббат Сюррюг, беспокоился за свою паству. Но мог ли он и дальше исполнять свои обязанности и проводить все службы и таинства, оставаясь в подчинении архиепископа Могилевского? 19 августа он написал тому письмо, в котором изложил свое беспокойство. В регистрационных книгах прихода обнаружена точная запись: «19 августа кюре церкви Святого Людовика, ввиду быстрого продвижения французских войск по российской территории, опасаясь, что их приближение к Москве прервет связь между этим городом и Санкт-Петербургом, и рассеяния прихожан, которое это весьма неожиданное событие может за собой повлечь, прося расширения своих церковных полномочий лишь для возможности служения верующим в сих обстоятельствах, написал монсеньору архиепископу, дабы засвидетельствовать ему свою озабоченность в связи с этим; но ответ его преосвященства не был получен»97. И тому была причина: сообщение с остальной территорией империи было прервано; город находился уже практически в осаде.
Если городская элита бежала из города, из имеющихся в нашем распоряжении рассказов многих свидетелей следует, что простых москвичей намеренно держали в неведении относительно степени угрозы. Им даже официально запрещено было уезжать из города под угрозой ссылки в Сибирь или порки кнутом, таков приказ губернатора Ростопчина. Такое различие в подходе к разным группам москвичей лишь усиливало тревогу и напряженность. Никто по-настоящему не был обманут молчанием властей. Иностранцы чувствовали, что над ними нависла особая угроза как над врагами русского народа. Отсюда – всего один шаг до того, чтобы объявить их виновниками надвигающейся драмы, и многие русские готовы были этот шаг сделать. Кроме того, московский губернатор, человек православный, совершенно не доверял католикам, видя в них иллюминатов, членов секты, обвиняемой в намерении дестабилизировать Российскую империю, подобно «мартинистам», стоящим за спиной некоего Поздеева. В Европе действительно существовало христианское движение иллюминатов, которое продолжало распространяться, но оно было далеко от того, чтобы охватить всех французов-католиков в России. Однако Ростопчин намерено раздувал размеры опасности и без колебаний выдвигал обвинения против то одного, то другого человека, не имея на то реальных оснований. Так, он обвинил в принадлежности к движению владельца типографии Семэна и книготорговца Аллара. Французы почувствовали буквально травлю. Вновь свидетельствует А. Домерг: «С тех пор как генералу Ростопчину был дан пресловутый карт-бланш, за нами в Москве строго следили и поставили под контроль строгой инквизиции; на повестке дня стоял террор». Генерал-губернатор множил провокационные и оскорбительные для французов заявления, например, такое: «Я дозволяю мужикам хватать за волосы всякого француза, который шевельнется, и приводить ко мне связанным по рукам и ногам, а я уж позабочусь его наказать». Или вот такое: «Что за диковина ста человекам прибить костяного француза или в парике окуреного немца. Охота руки марать! Войска-то французские должно закопать, а не шушерам глаза подбивать». «Очевидно, что подобные речи усиливают ненависть между жителями, и так уже настороженными. Многие уже не осмеливаются выходить из домов». Одна француженка говорила, прямо обвиняя Ростопчина: «Эти злые слова действовали на дикие умы, на этих отчаявшихся людей, которые, чтобы отомстить за многие строгости, преследовали и нападали на иностранцев на улицах. Особенно на французов! Став объектом особого наблюдения, они едва решались выпускать своих слуг за провизией, да и тогда им приходилось принимать самые тщательные предосторожности. Нельзя было, не подвергая себя опасности, разговаривать на людях на иностранном языке. Один из наших соотечественников, бывший судья, когда шел по городу незадолго до вступления Наполеона, едва не был разорван толпой на куски за то, что они услышали, как он разговаривал по-французски, выходя из полицейского управления. Лишь с огромным трудом удалось вырвать его из рук этих одержимых»98. По свидетельству A. Домерга, агенты-провокаторы без колебаний публично оскорбляли французов и немцев, совершенно безобидных. На следующий день после визита в Москву царя Александра I (с 13/25 по 19/31 июля), визита, сделанного для успокоения населения и подготовки города к обороне, Ростопчин принялся злоупотреблять своей властью. A. Домерг обвиняет его в том, что он приказал высечь повара-француза, некоего Турне, из-за простого намека на Наполеона. В другой раз, на обеде у графа Апраксина, на котором присутствовал Домерг, Ростопчин будто бы сказал, глядя прямо в глаза французскому актеру: «Я буду удовлетворен только тогда, когда приму ванну из крови французов!» Это свидетельство Домерга преувеличено? Выдумано? Такой вопрос законен, когда знаешь, что человек писал свои воспоминания много лет спустя, пережив еще более тяжелые испытания. Очевидно, что злоба на Ростопчина глубоко отпечаталась в его памяти. Но он не единственный француз, рассказавший о жестокости московского губернатора. M.-Ж.-А. Шнитцлер свидетельствовал, что французский гувернер по фамилии Баллуа был однажды арестован за сочинение сатирической поэмы, озаглавленной «Широкая повязка», направленной против русского вельможи, князя Кропоткина, у которого он жил. Ростопчин, бывший инициатором этого ареста, через некоторое время решил написать Баллуа в тюрьму. Его слова просты и прямы: «Я Вас не знаю, – заявил он в своем письме, датированном 2/14 сентября, – и не желаю знать. С французским бесстыдством Вы соединяете прекрасную добродетель – презрение к стране, легкомысленно оказавшей Вам гостеприимство. Зачем Вы избрали ремесло учителя? Не за тем ли, чтобы обучать глупости и собственному опыту? И кто Вы такой? Сын купца, известного как шут и лжец. Я знаю Вашу мать, и лишь из уважения к ее летам отношусь к Вам снисходительно. Ваша поэма «Широкая повязка» открыла бы Вам ворота на север (в Сибирь). Вы должны быть крайне порочным человеком, если гордитесь названием француза, кое есть синоним слова «разбойник». Поразмыслите здраво над своими поступками, ибо если в будущем Вас заподозрят в чем-то подобном, Вы очень плохо кончите. Великодушный Александр порой воздает по заслугам верным служителям этого негодяя Наполеона…»99 Эти слова являлись самым суровым предупреждением. Ростопчин надеялся, что арестованный сделает для себя выводы, и он больше о нем никогда не услышит. В этом контексте становится понятной вся сложность и тревожность положения членов французской колонии в Москве в конце лета 1812 года. Оно ухудшалось по мере продвижения наполеоновской армии. По всей стране полиция ужесточила контроль и увеличила число арестов. Из Москвы все больше и больше людей высылали в Сибирь. И это не могло не пугать французскую колонию. По рассказам многих французов, Ростопчин предстал настоящим маккиавелистом.
Сорок иностранных заложников высланы в Сибирь
Тревога А. Домерга и его соотечественников была вполне обоснована. Еще до решающего сражения на Москве-реке генерал Ростопчин задумал арестовать многих проживавших в Москве французов и других иностранцев, оправдывая свой поступок обычными мерами безопасности. Некоторых из этих людей считали политически неблагонадежными, другие рисковали просто из-за своего иностранного происхождения подвергнуться нападению толпы и линчеванию. Списки составлялись городскими властями. A. Домерг с тревогой ждал. «Быстрое продвижение Наполеона, вселяя сильные страхи в умы жителей Москвы, ухудшило наше печальное положение: с этого момента за нами установили гласный надзор. Мы ежедневно видели французов, которых отправляли в Санкт-Петербург или в Сибирь. На наших глазах арестовали г-на Этьена, исполнявшего обязанности учителя в доме богатого вельможи, и молодого Эро, заканчивавшего в тот момент сборник анекдотов и поэму, прославлявшую Александра; его панегирик императору не смог уберечь его от суровой ссылки. Двоих этих несчастных посадили в кибитку и отправили в Сибирь. Эти преследования еще больше беспокоили нас относительно уготованной нам участи. И наши предчувствия не замедлили осуществиться… Утром 20 августа 1812 года (1 сентября по нашему календарю) г-н Робер, сын французского торговца, обосновавшегося в Москве, прибежал еще до рассвета, чтобы сообщить нам, что, в соответствии с проскрипционными списками, составленными Ростопчиным, многие наши соотечественники были этой ночью арестованы». Домерг, живший в это время у шведского консула, г-на Сандлерса, спрятался в доме. Он воображал, что скоро придет и его очередь, но даже не пытается бежать; напротив, он готовился к скорому и весьма вероятному аресту. «Я готовился, – говорил он, – к путешествию, время и конечный пункт которого были мне неизвестны. Мои предосторожности были не напрасны. В полдень, когда мы собирались садиться за стол, я увидел, как с улицы во двор, где находилась сторожка, в которой я жил, вошел квартальный в сопровождении двух будочников, вооруженных их алебардами. Мне приказали сдаться, не оказывая сопротивления. Мой арест был решен генералом Ростопчиным, невзирая на то что моем поведении ничто не мотивировало этого нового насилия. Я поцеловал свою заливавшуюся слезами семью и, надеясь на более счастливое будущее, пошел под конвоем будочников.
Когда мы вышли на улицу, квартальный, кого моя покорность, очевидно, убедила в том, что я неопасен, отпустил своих помощников и пригласил сесть в дрожки, где, зажатый между ним и кучером, я не мог бы даже попытаться бежать, если бы вдруг задумал это сделать. […] Так мы проехали по многим улицам, и по дороге мне не раз приходилось слышать самые гнусные оскорбления и самые подлые провокации. Должен, однако, признаться, что мужество изменило мне, когда, вместо того чтобы продолжать наш путь до дома, куда, как мне было известно, временно доставили моих соотечественников, экипаж остановился перед зданием полицейского участка нашего квартала; такая необычная мера встревожила меня. В моем возбужденном мозгу возникли самые мрачные мысли. Что я сделал?.. В чем меня обвиняют?.. Я ни с кем не встречался… никого не принимал, ни читал газет. не разговаривал о политике и не занимался ею. Я не мог справиться с невольным страхом. Тогда в памяти моей возникли образы моих жены и сына, и мысль о них была тем горше, что я не знал, суждено ли мне увидеть их вновь. Я опасался разделить участь г-на Эро, Турне и многих других, кого ссылка в дальние края оторвала от самых нежных привязанностей. Мне представлялись Сибирь, плеть, кнут. Бог знает, что еще.
Я уже продолжительное время предавался моим печальным размышлениям, когда заметил в одном углу залы, куда меня препроводили, экземпляр тех самых проскрипционных списков, о которых мне рассказывал месье Робер. Он был составлен в алфавитном порядке и разбит по категориям. Очевидно, меня считали одним из наиболее опасных, так как моя фамилия была вписана на первом месте в первой категории. Чтение этого списка заставило меня похолодеть от ужаса. Я написал своей семье записку, в которой пытался внушить ей надежды, коих не испытывал сам, и успокоить относительно моей участи. Затем я попросил моих стражников отослать послание по назначению, но мне было отказано в этой милости. Тогда я надумал отправить записку с моей собакой, великолепным сибирским грифоном, который, несмотря на угрозы и удары кучера, упрямо следовал за мной. Я привязал записку ему на шею, и по моей команде он побежал домой.
Ожидая результатов моего ареста, один, охваченный смертельной тоской, я не мог отогнать от себя образ ожидающей меня ссылки».
Тогда он начал жалеть о том, что не уехал в Санкт-Петербург несколько месяцев назад, после закрытия 6/18 июня Императорского театра, потому что в таком случае он был бы депортирован не в Сибирь, а в Швецию, как прочие артисты. Оттуда он мог бы бежать в Гамбург и возвратиться во Францию. Теперь же было слишком поздно оплакивать упущенную возможность. К тому же события ускорились. Ночью его перевезли в дом Лазарева – как он узнал позже, благодаря вмешательству его сестры и жены, делавших все возможное для его освобождения. Он оказался среди других заключенных, арестованных при таких же обстоятельствах, и это помогало ему сохранить присутствие духа в постигшем его несчастье. По крайней мере, на это надеялась его семья. Но особняк, частная собственность, реквизированная под тюрьму, был расположен в центре города. При этом «не было принято никаких мер, дабы помешать насилию со стороны черни, постоянно шумевшей под нашими окнами, – рассказывал артист. – Всего один полицейский офицер следил за нами внутри, и также лишь один часовой, вооруженный только саблей, охранял наружную дверь. Таким образом, мы были беззащитны перед яростью народа, который многочисленные провокаторы подстрекали против нас. Наконец, уступив нашим настойчивым требованиям, власти согласились предоставить нам дополнительно иллюзорную охрану из шести ветеранов.
Непрерывно шли новые аресты. Скоро число заключенных в доме Лазарева достигло сорока. Мы в большой тесноте разместились в трех маленьких комнатах третьего этажа, окна которых выходили на фасад особняка. С прибытием каждого новичка сутолока увеличивалась из-за присутствия членов наших семей, приносивших нам предметы первой необходимости: еду, матрасы и т. д. Потому что в трех этих комнатах, совершенно пустых, отдыхать можно было только на полу. Случалось, что нам отказывали даже в обычной арестантской пайке; хотя среди нас находились люди, нуждавшиеся в ней. […]
Утром второго дня нам официально объявили, что мы будем высланы из Москвы. Наши жены, получив недостаточные сведения о месте нашего назначения, которое держали в тайне, и новость о том, что путешествие это будет осуществляться по воде, побежали осматривать барку, предназначенную для того, чтобы везти нас.
Эта плоскодонная барка длиной в 81 аршин на 13 в ширину100 была столь же пустой, как и три комнаты, служившие нам временной тюрьмой. Поскольку наши энергичные протесты в адрес Ростопчина относительно холодного равнодушия, с коим готовилась наша перевозка, остались безрезультатными, мы решили не повторять их. Вместо того чтобы взывать к человеколюбию губернатора, мы открыли между собой добровольную подписку и внесли по десять рублей каждый. Собранная сумма была употреблена на приобретение всего необходимого для нашего пребывания на барке.
Г-н Волков, заместитель полицмейстера, с наступлением темноты пришел объявить нам приказ о посадке на судно. Этот достойный человек, казалось, с неохотой исполнял возложенную на него обязанность. Он взволнованным голосом обратился к нам со следующими словами: «Господа, мой долг принуждает меня исполнить тягостную миссию; но я исполню ее со всем уважением к вашему положению. Я должен вас предупредить, в ваших же интересах, что офицер, отряженный сопровождать вас, получил самые строгие приказания. Так что не усугубляйте вашу участь, подавая повод обходиться с вами с самой большой суровостью».
При виде толпы, еще больше увеличившейся при известии о нашем отъезде и ожидавшей нас на улице с откровенно враждебными намерениями, многие из наших жен упали в обморок. Г-н Волков счел более благоразумным вывести нас через черный ход; но эта предосторожность, которая должна была нас спасти, едва нас не погубила. Действительно, как только мы вышли из двери, как народ заметил, что нас хотят укрыть от его взглядов, развернулся и бросился к нам. Возник жуткий шум из невнятных криков, угроз и оскорблений, но присутствие г-на Волкова, фамильярно подавшего руку г-ну Аллару и мне, заставило гул разом умолкнуть, и мы смогли пройти сквозь толпу черни. Наши спутники тотчас же последовали за нами, конвоируемые шестью ветеранами.
Среди этой враждебной толпы, при неверном свете сумерек, едва дыша, терзаясь неизвестностью, мы отправились на пристань. К счастью, расстояние до нее было невелико, а присутствие г-на Волкова усмирило ярость толпы. Возможно, если бы мы шли более длинной дорогой, чернь взбунтовалась бы. Окутывавшая нас ночь также защищала от насилия. Придя на берег Москвы-реки, мы увидели огромное количество зрителей, ожидавших нас молча, но с явно враждебными чувствами: под внешним спокойствием кипели сильные страсти. Г-н Волков первым ступил на борт барки. Он развернул лист бумаги и при свете фонаря произвел перекличку сорока высылаемых. По мере того как он вызывал нас, мы быстро проходили по переброшенной с берега на судно доске». Мы приводим здесь имена и род занятий сорока высланных, а не четырехсот, как неверно сообщила в то время «Ле Монитер», если только в это число не включены те, кто был выслан из различных губерний России.
Действительно, как говорил А. Домерг, выслано было 40 человек: 31 француз, шесть немцев (пруссаки, австрийцы, гамбуржцы) и три швейцарца. Среди французов треть составляли учителя (11 человек). За ними шли торговцы (шесть человек), затем артисты и ремесленники (соответственно, четыре и три). Присутствовали и лица других профессий: от издателя и книготорговца до повара101. Это преобладание учителей и, шире, лиц связанных с писательской деятельностью давало российским властям основание оправдывать высылку опасностью, которую представляли собой французы. Своей деятельностью они могли оказать влияние на большое число людей: учеников, читателей и прочих, с кем поддерживали постоянный контакт. Их арест и высылка имели целью помешать данному влиянию, расцениваемому как негативное, и обезопасить русский народ от всяческой революционной заразы. Эта забота сохранялась у власти на протяжении еще многих лет. Речь Ростопчина, произнесенная Волковым при посадке высылаемых на судно, очень показательна: «Французы, – сказал он, возлагая вину за происходящее на них, – ваш император сказал в своей прокламации, оглашенной в Париже: «Французы, вы много раз говорили мне, как сильно меня любите», и вы, дабы убедить своего государя в правдивости этих слов, непрестанно служили ему в нашем суровом климате, где холода соперничают с бедностью. Спокойствие города и ваше спасение настоятельно требуют вашего удаления. Русский народ, такой великий и щедрый, готов перейти к крайностям. Дабы избавить его от пятна и не замарать его историю резней – слабым подобием вашего внутреннего сатанинского бешенства, я высылаю вас. Вы будете жить на берегах Волги, среди народа мирного и верного своим клятвам, который слишком сильно презирает вас, чтобы причинить вам зло. Вы на некоторое время оставите Европу и отправитесь в Азию. Перестаньте быть негодяями и станьте хорошими людьми. Превратитесь в добрых российских граждан из французских; будьте спокойны и покорны или же бойтесь сурового наказания; входите на барку, возвращайтесь и постарайтесь, чтобы она не превратилась в лодку Харона. Прощайте и счастливого пути»102. Московский губернатор в своем обращении явно намекал на Харона, персонажа греческой мифологии, который перевозил души умерших по реке до их последнего пристанища: острова мертвых.
Этими словами, одновременно угрожающими и успокаивающими, Ростопчин подчеркивал свою боязнь спонтанной реакции русского населения против французов. Таким образом, изгнание являлось способом сохранить им жизни, спасти от возможного народного суда Линча, каковой власти не смогли бы предотвратить. По крайней мере, такова официальная речь губернатора. В своем рапорте от 4 сентября, адресованном министру полиции, он проявил гораздо большую агрессивность в отношении иностранцев, даже называя их «последней сволочью»103. В действительности совершенно ясно, что речи московских властей, особенно Ростопчина, нисколько не успокаивали население, совсем наоборот. Отсюда был всего один шаг до утверждения, что он подстрекал расправиться с французами. A. Домерг сделал этот шаг, рассказывая о призывах к насилию, раздававшихся на протяжении уже многих недель. И после этого российские власти лицемерно заявили, будто французы, подвергающиеся наибольшей опасности, должны быть высланы из Москвы в качестве превентивной меры. «Как бы то ни было, – рассказывал в свою очередь шевалье Франсуа-Жозеф д’Изарн-Вильфор, – они должны были поражаться тому, что с ними обходятся как с заговорщиками, и мало гордиться привилегией быть избранными из многочисленной французской колонии в Москве». Кроме того, есть сведения, что некоторые русские воспользовались волной арестов, чтобы донести в полицию о якобы подозрительных иностранцах и таким образом свести личные счеты. Рассказывали, например, что русские аристократы, испытывавшие определенные финансовые трудности, будто бы добились высылки некоторых своих кредиторов. Случай был слишком хорош, чтобы не воспользоваться им для избавления от некоторых долгов! Но если эти не слишком порядочные русские и составляли меньшинство, их поведение все же весьма показательно для понимания настроения москвичей в начале Русской кампании. Население все больше настораживалось по мере продвижения французов.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?