Текст книги "Дорога памяти"
Автор книги: Софья Прокофьева
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– Хорошо. Только созвонимся как-нибудь позже. Ну не знаю… Через неделю.
Уже охваченная азартом игры, я позвонила ему дней через пять.
– Это опять я, Аглая Мартьянова!
Голос в трубке был тихий, погасший, смешанный с еле различимым упреком. Усталый, но все-таки ни с чем не сравнимый, единственный.
– Я только что с кладбища. Похоронил друга. Простите, я не могу. Это невозможно.
Но ничто не могло остановить меня.
Я выждала неделю и позвонила снова.
На этот раз, видимо, устав от моих звонков, Борис Леонидович согласился. Он назначил день и час. Минута в минуту, как мы условились, я позвонила в его дверь.
Не скажу, что я особенно волновалась или чувствовала себя слишком бестактной, навязчивой. Чужое имя охраняло и защищало меня, как надежная броня и опора.
Дверь открыл сам Борис Леонидович. Он был одет по-домашнему, в сером теплом свитере крупной вязки, растянутом у ворота.
– Вы мне что-то принесли? – негромко спросил он.
– Нет, я хочу почитать вам свои стихи, – достаточно уверенно сказала я.
– А-а… – откровенно разочарованно протянул он.
Мы прошли по коридору в его кабинет. Я мельком взглянула на висящие на стенах иллюстрации его отца Леонида Пастернака к «Воскресенью» Льва Толстого. Прекрасные, знакомые мне по репродукциям рисунки.
В кабинете мебели было мало. Борис Леонидович опустился в кожаное кресло за столом, я утонула в чем-то просторном по другую сторону стола.
Он ни о чем не спросил – откуда я свалилась на его голову, кто дал мне телефон…
– Ну что ж, читайте, – ни интереса, ни оживления не было в его равнодушных словах.
Не надо забывать, что шел тяжелый пятидесятый год. Кто знает, что за незнакомая девушка пришла в его дом.
Я начала:
Невольничьего рынка звездный сруб…
Борис Леонидович прервал меня:
– Какая странная строка! Это вы написали?
– Я… – вот тут я в первый раз смутилась.
– Простите, что перебил вас. Продолжайте.
Я начала снова. В этом стихотворении есть строфа:
Елена в башне новых ждет оков.
Ест Афродита яблоко Париса.
Молчат пророчества. Ждет жертвенник даров.
Сны спят. Им рано, чтоб на нас пролиться.
Когда я дочитала до конца, Борис Леонидович вдруг рассмеялся, запрокинув голову, открыв шею с туго натянутыми выпуклыми жилами. Больше я никогда не слышала, чтобы он так легко и беззаботно смеялся, хотя впоследствии не один раз бывала у него в Переделкино.
– Вы первая, кто подумал, что же все-таки сделала Афродита с яблоком Париса, – продолжая смеяться, сказал он. – Она его ест. Просто ест. Это – удивительно!
Он просил меня читать еще. Я охотно читала, уже как-то успокоившись и вместе с тем ярче понимая уникальность этого момента.
– Читайте еще.
Не знаю, почему я выбрала это стихотворение, но с ним пришла удача.
Воспоминания твои приносят зло,
Твое дыхание ее погубит,
Твое веселье ей смертельно будет
И призрачно земное ремесло.
Ей ремесло твое не по плечу.
Твое плечо не будет ей опорой.
Она придет надолго, но не скоро,
И не зажжет она в руке свечу.
В ее руке свеча не зажжена,
Но от нее предчувствие светлее.
Она на темной зелени белеет,
А на снегу упавшем не видна.
Ее увидишь в промежутках сна
И между крыльев мельницы спокойной,
От искривленной ляжет тенью стройной,
Ей, бесприютной, даст приют весна.
О, молоко зеленое весны!
О травы голубиных врачеваний!
Отвергнутая твердь воспоминаний
И светом отороченные сны.
– Я бы назвал это стихотворение «Нежность», – задумчиво сказал Борис Леонидович. – А теперь, Аглая, прочтите это стихотворение еще раз.
Я прочла.
Потом я почувствовала: хватит, достаточно. Борис Леонидович, опустив голову, молчал, задумавшись. Потом сказал:
– Это очень хорошие стихи. Но поверьте мне, вы не будете писать так всегда.
Я горячо возразила: по-другому я писать никогда не буду.
Однако его слова оказались пророческими. «Античный цикл» не был продолжен. Я начала писать «Тяжелую лирику».
Потом, бывая в Переделкино, я читала их Борису Леонидовичу. Но чувствовала: новые стихи нравятся ему меньше, чем «Античный цикл».
А пока я оглядывала кабинет Бориса Леонидовича, стараясь запомнить и книжные полки, и большой совершенно пустой письменный стол. Нет, на нем стоял чей-то небольшой портрет в деревянной раме. Но чей? Он был отвернут от меня, я так и не узнала, чей взгляд ловил Борис Леонидович, оставаясь один.
Тем временем он достал небольшую тонкую тетрадку, скрепленную узкой тесемкой.
– Это стихи к моему роману, – сказал Борис Леонидович и, развернув ее, уже хотел подписать первую страницу…
Тут мне пришлось раскрыть мой секрет, теперь казавшийся мне детским и нелепым.
Я бережно хранила его автограф, теперь он у моего сына в Швейцарии.
Соне,
с пожеланием, чтобы ее жизнь была так же хороша, как она сама и ее стихи.
Б. Пастернак 25 мая 1950
Теперь оставалось самое трудное: уж надо было довести пари до конца. Ведь дома меня с нетерпением ждала моя Наташа. Я только сейчас вспомнила об этом.
Я взяла бесценную тетрадь из его рук и быстро поцеловала его прямо в губы. Он ответил на мой поцелуй, вскользь коснувшись уголка моих губ.
Сейчас мне странно вспоминать это. Но ведь так это было. Мне исполнилось тогда чуть больше двадцати лет, а душа моя остановилась где-то на грани зрелости. И это несмотря на войну, на время, полное тревоги и недобрых предчувствий.
Я вернулась домой. Все рассказала Наташе. Я была взволнована и подсознательно чувствовала, что этот столь значимый для меня день не может окончиться так, как другие, обычные.
Зазвонил телефон. Я сняла трубку.
Послышался его голос: неповторимый, глубокий, единственный. Это звонил Борис Леонидович.
– Соня, я до сих пор под впечатлением ваших стихов. Одно стихотворение, кажется, запомнил наизусть. Если ошибусь, поправьте.
Борис Леонидович начал читать:
Воспоминания твои приносят зло…
И так, без запинки, все стихотворение до конца.
А тем временем школа уже была позади, и пора была думать, какой наконец выбрать дальнейший путь.
Литературный институт для меня был наглухо закрыт. Я еще помнила отчаянный дикий крик поэта М., Сережиного однокурсника, которому я читала «Античный цикл»: «Что это? Где я? Куда я попал?..».
Однажды папа заметил, что я, разговаривая с ним, рисую на обрывке бумаги какие-то головки.
Папа взял и принялся рассматривать эти наброски.
– А знаешь, похоже, ты способная, – сказал он. – Давай попробуем. Я поучу тебя рисовать, а там видно будет…
Дело в том, что мой отец обладал поистине волшебным даром истинного учителя, будь то математика, астрономия или, в первую очередь, рисование.
Мои успехи удивили даже его. Скоро я рисовала карандашом и углем портреты. Потом акварель, пестрая палитра, тюбики, кисти…
Порой меня охватывало отчаяние, тоска, но я была упорна. Конечно, это длилось не один год.
Иногда меня тяготили эти занятия. Я тайно радовалась, когда выдавался темный, бессолнечный денек и, само собой, отпадали уроки живописи.
А мама огорчалась.
Она говорила: «Когда я вижу, что ты пишешь маслом или рисуешь, я чувствую себя здоровой и молодой…»
Но, так или иначе, года через три я успешно поступила в Московский художественный институт имени Сурикова, что приравнивалось к Ленинградской академии.
Мне очень повезло с педагогом. Нам преподавал рисунок известный иллюстратор Борис Александрович Дехтярев.
Он заставлял нас рисовать легко и воздушно, не утяжеляя детали, сохраняя движение стоящей модели.
Но я стремилась к литературе, выбранной душой и судьбой.
С тех пор как была издана моя первая сказка в стихах «Кто лучше?», я больше никогда не брала в руки карандаш.
Сказка? Почему сказка? Но об этом речь пойдет позже, если вообще стоит об этом писать.
Что ж! Я выиграла пари, и меня поразили стихи, подаренные Пастернаком.
Олег перепечатал их для себя. Я все чаще встречалась с ним. Мы часами простаивали около картин Врубеля в Третьяковской галерее, это нас объединяло – любимый художник!
Олег по-прежнему продавал книги, чтобы сходить со мной в Большой театр, еще раз посмотреть чудо нашего времени – Уланову. Ее особый наклон головы, трогательные, полные чувства движения, – вершина мастерства.
Изредка приходили короткие, осторожные письма от Лины Ивановны Прокофьевой, матери Олега. Заполярье, поселок Абезь, район Воркуты. Она, иностранка, писала по-русски без ошибок, что меня поражало.
Олег начал брать уроки у Роберта Рафаиловича Фалька. Уроки оплачивал Сергей Сергеевич Прокофьев, здесь он не скупился. Олег и Святослав по-прежнему жили в крошечной двухкомнатной квартире, но в том же доме на улице Чкалова.
Купив торт или кекс, мы с Олегом шли к Роберту Рафаиловичу.
Его старый дом как-то странно, углом, выходил на улицу.
У подъезда часто толклись двое невысоких людишек, подозрительно оглядывавшие нас. Откуда только берутся такие крысиные острые мордочки, холодные пустые глаза?
– Ваши документы, – как-то раз негромко спросил один из них. – Вы к кому?
– Мы к Фальку, Роберту Рафаиловичу.
У меня с собой никаких документов не было. Но Олег протянул паспорт. Второй человечек что-то чиркнул в блокноте.
Но это было только один раз.
Мы поднималась по плохо освещенной лестнице. Трескуче, словно из последних сил, звучал звонок. Слышались старческие шаркающие шаги. Дверь всегда открывал сам Роберт Рафаилович.
Спадающие с ног домашние туфли, свободная, напоминающая толстовку, удобная для работы куртка, с боков и возле карманов следы краски.
Мы шли вслед за ним в его удлиненную темноватую комнату. Все вокруг поражало откровенной нищетой.
Олег приходил к нему на занятия днем, и тогда в комнате было светлее. Сейчас свисала с потолка пыльная люстра, робко горели две-три лампочки.
Лицо Фалька, уже немолодое, поражало своей значительностью. Этакий усталый лев. Глядел он на нас безразлично, как мне казалось, даже с оттенком легкой брезгливости.
Три обшарпанных стула стояли вдоль стены. Он ставил на них свои картины: портреты, натюрморты…
Теперь его преждевременно состарившееся лицо оживлялось, в глазах появлялся зоркий блеск.
– Вот! – всегда говорил он, словно знакомил нас со своими картинами, как с чем-то живым, одушевленным.
Это всегда было интересно, хотя не скажу, что Фальк один из моих любимых художников. Чувствовалось влияние французской школы. Сезанн…
Часто приходила стройная, моложавая Ангелина Васильевна, его жена. Приносила простенький ужин.
Роберт Рафаилович, прислонив к стене еще несколько картин, садился за маленький шаткий столик.
Я помню, Ангелина Васильевна как-то принесла ему на ужин селедку. Он ел ее, втыкая вилку с тремя зубцами (четвертого не хватало), заедая черным хлебом.
В те годы его не выставляли. Бедность сквозила из всех углов. Не знаю, были ли у него еще ученики, кроме Олега. Знаю, что его поддерживал и покупал его картины Илья Эренбург.
Но официальные критики громили его, как могли, стараясь перещеголять друг друга. Копнув в глубину времени, вспоминали «Бубновый валет», основателем которого он был, и злополучные три «Ф» (Фонвизин, Фальк, Фаворский). Три блестящих художника, гордость русской графики и живописи.
Надо сказать, что больше всего из живописного наследия Олега, которое было очень разнообразным, мне нравились картины, написанные в стиле и под влиянием Фалька. Они мягкие, как бы заранее выцветшие, и вместе с тем удивительно красивые по цвету. Уроки Фалька оказались бесценны.
Меня несколько огорчала одна особенность, скорее странность, в творчестве Олега. Достигнув удачи в какой-то выбранной им новой манере, написав несколько свежих интересных картин, он словно бы поспешно начинал искать новый стиль, иногда очевидно менее удачный.
Так однажды он начал писать маслом, бросив кисти, выдавливая краски прямо из тюбиков. Он написал несколько натюрмортов, пейзажей.
И вдруг этим способом он написал прелестный портрет девочки, тонко передав ее нежность и очарование. Достигнув этой удачи, он навсегда бросил писать тюбиками и никогда впредь не возвращался к этой своеобразной технике.
И так не один раз.
Помню, однажды Олег простодушно мне сказал:
– Знаете, я спросил Роберта Рафаиловича: стоит ли мне жениться на вас? Он ответил: «Конечно нет, если вы об этом меня спрашиваете!.»
Я несколько удивилась, но не тому, что Олег задал Фальку такой вопрос. Возможно, просто не с кем было поделиться, посоветоваться. Я удивилась скорее тому, что он так просто и откровенно рассказал это мне.
Впрочем, тут же Олег сказал:
– Сонечка, когда же мы поженимся?
Ангелина Васильевна, худая, усталая, с увядшим, но миловидным лицом, всегда куда-то торопилась.
Они перекидывались с Робертом Рафаиловичем короткими фразами, понятными только им одним.
Она ставила перед ним чай в помятом старинном подстаканнике, видимо серебряном, и незаметно уходила, скорее исчезала.
А мы оставались, и Фальк расставлял на стульях перед нами новые картины.
Теперь о другом, так не похожем на наши визиты к Фальку.
– Хочешь увидеть чудо? – однажды спросил меня отец.
Я, конечно, хотела.
– Мы поедем к Василию Яковлеву.
– Погоди, это что, «Колхозное стадо»? Где все коровы в профиль?
– Вот увидишь.
Я знала, что папа познакомился с Василием Яковлевым на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке. Яковлев занимал там пост главного художника, а папе предложили оформить азербайджанский павильон.
Оформление этого павильона было признано наиболее удачным. Папа применил там своеобразный, им же изобретенный метод. Вся площадь панно покрывалась тонким слоем песка и по нему уже масляными красками писалось изображение: стройные девушки в национальных костюмах, певцы с народными инструментами и так далее. Живопись получалась матовой, но очень неожиданной и эффектной.
Так или иначе, там состоялось их знакомство…
Уже величественный подъезд дома говорил о надежном благополучии его хозяев.
Высокую дверь открыл сам Василий Николаевич. Он любезно приветствовал папу, как старого доброго знакомого, хотя мне казалось, что особой близости у них никогда не было.
Не помню как, но мы очень быстро очутились в его просторной мастерской. Я замерла на пороге.
Яркая большая картина, стоящая наискосок, занимала четверть мастерской.
Я слышала об этой картине. «Спор об искусстве». Бросалось в глаза обнаженное сияющее тело натурщицы. Рубенсовские формы, которым не хватало сочности и ощущения живого тепла.
Меньше удалась группа художников, – собственно, это они спорили об искусстве или должны были спорить.
Тщательно написанные лица, но вместе с тем как бы лишенные духовности, жизни, живого дыхания.
Но поражали отдельные детали картины: великолепно написанные складки тканей, внизу в левом углу роскошный натюрморт – круглый столик, на нем кувшин и огромный букет цветов. Это было словно написано другим художником. Чувствовалась рука великого мастера.
Хозяин пригласил нас в столовую. Он сам разливал чай.
Мы, пораженные, оглядывались по сторонам, а Василий Николаевич с улыбкой удовлетворения искоса посматривал на нас.
Действительно, было чему изумиться.
Вдоль всех стен на уровне глаз висел длинный ряд великолепных голландских натюрмортов, как бы опоясывавший всю комнату.
Нельзя описать их восхитительное непостижимое совершенство.
Из мягкого мрака выступала серебряная посуда. Лимон, нарезанный спиралью, спускался с блюда, и от его кислого сока сжималось горло. Грозди винограда то мягко уходили в сочную темноту, то на свету казались прозрачными. Золотистое вино искристо сияло в высоком бокале тонкого стекла.
Над натюрмортами висело несколько пейзажей. Это был Коро, с его неподражаемым туманным колоритом. Таяли деревья, на некоторых картинах можно было разглядеть несколько женских фигурок у стволов наклонных деревьев, призрачный замок где-то в дымчатой глубине.
Пока мы неотрывно любовались картинами, наш любезный хозяин развлекал нас удивительными рассказами, голос его был спокоен, неспешен, будто он рассказывал что-то обычное, повседневное.
В Париже он бедствовал, почти голодал. Он жил с приятелем в какой-то мансарде, денег не было, а уже законченный Рембрандт никак не сох. Это было очень досадно, потому что покупатель ждал его с нетерпением. И конец нищете.
Да, несколько картин, в том числе и пейзажи Коро, написанные им на том же чердаке, висят до сих пор в Лувре.
Василий Николаевич рассказал нам, что он иногда подписывал картины своим именем, а сверху, поверх лессировки, ставил поддельную подпись Коро.
Не было сомнений, что все это истинная правда, достаточно было поглядеть на висящие на стенах картины.
Что же это было? Гениальные имитации? Яковлев почти не имел собственного стиля (его авторские картины были написаны очень совершенно, но мертво и холодно), его талант был в другом. Он обладал даром проникнуть глубоко в стиль великого мастера, но не копировать его, а как бы продолжать то, что тот не успел написать.
Он повел нас в небольшую комнату, где специально установленные лампы мягко освещали большую картину.
Так появился Веронезе, «Снятие с креста», которого он нам показал. Это было поразительное полотно.
Думается, Василий Яковлев – явление таинственное, неповторимое за все время существования мировой живописи. В своем роде недооцененный гений. «Чудо», как выразился мой отец.
Мы ушли, и я долго вспоминала написанное им тело Христа, холодное, чуть голубоватое, уже покинутое жизнью.
Вечером, когда мы вернулись домой, все увиденное у Яковлева стало казаться мне призрачным, нереальным сном.
Не знаю, какова дальнейшая судьба этих шедевров. Они достойны были собственного музея, пусть небольшого, и уж во всяком случае роскошной монографии. Но они словно растворились во времени и безвестности.
Летом 1952 года мы снова сняли дачу на Николиной Горе. Однажды я и Олег гуляли по дороге мимо заборов, высоких корабельных сосен, поднимающихся из зеленой глубины.
Навстречу нам шел Сергей Сергеевич Прокофьев.
– Это папа. Как удачно! – обрадовался Олег.
Сергей Сергеевич шел один. В правой руке сучковатая палка, скорее всего подобранная где-то по дороге.
Его продолговатое лицо показалось мне усталым, несколько болезненным, желтоватым.
– Это Соня, – как-то слишком торжественно представил меня Олег.
Видимо, он что-то рассказывал, потому что Сергей Сергеевич улыбнулся, пристально разглядывая меня.
Он протянул мне руку, здороваясь. Рука была сухая и теплая.
– Вот вы какая! Вы проводите меня?
Мы пошли рядом. Он постукивал палкой по дорожке, но не опирался на нее.
– Вы, кажется, художница? – спросил меня Сергей Сергеевич.
– Я учусь, – ответила я. Что я могла еще сказать?
– Соня пишет очень хорошие стихи, – Олег остановился около высокой калитки.
– Ну кто в этом возрасте не пишет стихов? – как мне показалось, чуть насмешливо сказал Сергей Сергеевич. – Вот мы и пришли.
Он забросил палку в кусты и открыл калитку. В глубине виднелась двухэтажная дача. На террасе сквозь зелень просвечивала худенькая женская фигурка в чем-то темном.
– Мы еще увидимся, – сказал он любезно, словно закрепляя за мной право встретиться снова.
Кто мог знать, что это наша единственная встреча…
Тем временем мы подали заявление в загс. Был назначен день нашей свадьбы.
Олег был упорен, постоянен, шел уже пятый год нашей дружбы, постепенно переходящей в более глубокое чувство. Мне было с ним интересно, он был неизменно нежен, любил и ценил мои стихи.
Сергей Сергеевич назначил день, когда мы, уже как жених и невеста, должны были нанести ему визит. Это было пятое марта 1953 года.
Помню срывающийся голос его жены Мирры Александровны Мендельсон, раздавшийся в телефоне:
– Сергей Сергеич умер!..
Потом были похороны.
Гроб с телом Сергея Сергеевича стоял внизу в парадном зале нашего дома. Ведь тогда это был «Дом композиторов».
Помню, Святослав и Надя ночевали у нас. Кто-то сказал нам, что Рихтер летит из Грузии в самолете, полном венков из свежих цветов, но это для Колонного зала, для совсем другого умершего.
Мы же не могли найти ни одного цветка, чтобы положить на гроб Сергея Сергеевича.
Наскоро сколоченный из досок помост был весь обложен еловыми ветками. Это позаботился кто-то из администрации.
Тихо входили жильцы нашего дома, приносили горшки с цветами, ставили их, раздвигая еловые ветки.
Сыновья Олег и Святослав чувствовали себя растерянными. Это и понятно. Мать, арестованная и осужденная на двадцать лет, была где-то далеко в Заполярье. Отец, пусть несколько холодный, но все же был всегда рядом. А теперь…
Все время играла музыка. Один пианист сменял другого. Самуил Евгеньевич играл Баха, потом адажио из Патетической сонаты Бетховена.
В другом конце зала мелькнула Мирра Александровна. Худенькая, заплаканная, в черных кружевах. Ее окружали уже пожилые друзья Сергея Сергеевича. Потом она, неподвижно застыв, стояла у гроба.
Олег все время был рядом, держал меня за руку.
Ближе к вечеру я зашла наверх к Хренниковым. Они были взволнованны, растерянны, тихо и коротко переговаривались, кому-то звонили. С удивлением я увидела Маргариту Осиповну Алигер. Прислонившись к дверной притолоке, она горько плакала, закрыв лицо руками.
Мой брат Сергей сказал, что пойдет на похороны Сталина, взяв с собой трехлетнюю дочку Аленушку, он посадит ее на плечо.
– Что-то она запомнит, – сказал он.
Самуил Евгеньевич его резко и гневно одернул.
– Ты сошел с ума! Умер кровавый палач. Ты знаешь, что там будет? Ходынка! Как на Ходынском поле. А ты хочешь еще взять с собой ребенка! Даже не думай.
К счастью, он не пустил Сережу.
Мы все знаем, какая трагедия произошла на похоронах Сталина, сколько людей погибло в кровавой давке…
Сергея Сергеевича тихо похоронили на Новодевичьем кладбище. Были только самые близкие.
К слову сказать, когда Лина Ивановна Прокофьева в 1974 году навсегда уезжала за границу, она увезла вместе со своими драгоценностями кружку, какие раздавали собравшейся толпе на Ходынском поле.
Это был царский подарок в день коронации Николая Второго. Простая кружка, не знаю, из какого металла – железная, медная, с грубым, ярким эмалевым узором. Но я навсегда ее запомнила, почему-то смотреть на нее было страшно. Сколько пролилось крови…
Мы с Олегом решили все-таки не откладывать нашу свадьбу, но отпраздновать ее очень скромно. Никакого белого платья, не приглашать друзей, тихо отметить в кругу семьи.
Ночью накануне я и мама не спали, сидели до утра. Мы разговаривали, не могли уснуть.
Уже светало, когда мама вдруг негромко сказала, ранив меня до глубины души:
– Была бы моя воля, я выдала бы тебя замуж только за одного человека: за Виктора Белого.
Я вспыхнула, чуть не заплакала:
– И ты говоришь мне это сейчас, зная, что Виктор давно уже женат, а я сегодня выхожу замуж за Олега?
В загсе молодая женщина с усталым, рано увядшим лицом привычно произнесла формальные поздравительные фразы, скрепила наш брак печатями.
Потом, вздохнув, негромко сказала, обращаясь к Олегу:
– А я недавно регистрировала смерть вашего отца…
Олег выслушал равнодушно, а на меня это произвело гнетущее впечатление. Врезалось в память, как дурное предзнаменование. В такой день невольно становишься суеверной…
После свадьбы мы с Олегом переехали в его маленькую комнатушку, где на стене висела синяя собака Сарьяна, бегущая по оранжевому песку.
Это было наше маленькое свадебное путешествие – с Третьей Миусской переехать на Чкаловскую.
Мне было там хорошо. Святослав и Надя с утра уходили на работу. А мне было легче первые дни быть с Олегом не дома на Миусской среди своих.
Потом мы поехали с Олегом в Сортавалу, в дом творчества композиторов на Ладоге.
Необычайно красивая природа, лесные озера. Поднимаешься вверх по заросшему деревьями и кустами склону горы, а там неожиданно снова озеро, словно в каменной чаше.
Я была уже беременна и наверное поэтому всюду видела странные недобрые предзнаменования.
Я очень огорчилась, когда потеряла обручальное кольцо. Потом, уже в Москве, Олег купил мне другое, новое, но оно было уже какое-то чужое…
Прошло одиннадцать месяцев со дня нашей свадьбы – я родила Сережу.
Но в Москве было невесело, очень болела мама. Один инфаркт за другим. Она с трудом подходила к Сережиной кроватке, наклонялась над ним и всегда говорила с какой-то особой нежностью:
– Ах, мой милый остзейский барон!
Почему она его так называла – не знаю, но это запомнилось.
Сережа был светленький, ясноглазый и очень хорошенький.
Олег радовался на него, и это еще больше сближало нас. Когда мы купали Сережу по вечерам, Олег всегда брал в рот его маленькую ножку. Странная ласка, но меня это трогало.
У меня было мало молока.
Моя Лидочка… Я уже писала о ней. Она вместе с тетей Марусей жила недалеко от нас. Самуил Евгеньевич помог ей купить небольшую двухкомнатную квартиру. Она забегала к нам каждое утро и приносила от донорши сцеженное молоко для Сережи. Она звала его Лялька, и с ее легкой руки мы долго его так звали.
Лидочка в первый раз повела меня к Серовым, внукам знаменитого художника Валентина Серова.
Потом уже я нередко ходила к Серовым, или с Лидочкой, или одна.
Их большая, темная, запущенная квартира напоминала мне нашу старую квартиру на Маросейке. Просыпались, становясь яркими, воспоминания детства.
Семья Серовых была многочисленная, пестрая: внуки, правнуки…
Кто-то разводился, приводил новую жену, и она приживалась легко, как цветок, который пересадили в благодатную почву.
В основном семью составляла молодежь, но, конечно, это громоздкое содружество держалось на самой старшей внучке Серова – Олечке, мудрой главе семьи.
Большая закопченная кухня с темным потолком, как у нас на Маросейке. Только здесь была уже газовая плита, а у нас печка еще топилась дровами.
Лидочка и тетя Маруся приходились Серовым какой-то близкой родней. Их очень любили.
Хотя, по-моему, в этом доме любили всех, кто переступал порог.
На кухне вечно кто-то толпился, старясь что-то приготовить, о вкусе того, что кипело на плите, не особо заботились – главное, чтобы еды было много и на всех хватило.
Почти все внуки так или иначе были связаны с искусством: музыканты, художники, скульпторы.
Лидочка часто пела, аккомпанируя себе на рояле. У нее было особое милое свойство – ее не надо было долго упрашивать. Она пела легко и охотно: классику, романсы…
Олечка вечно уходила ухаживать за какими-то больными старушками. Это было в традиции семьи.
Личная жизнь ее не сложилась. Она воспитала Катю, дочь своего брата Мити, потом ее детей.
В этой темной квартире, где породистый паркет был поцарапан и стоял почти что дыбом, было одно светлое пятно, освещавшее все вокруг.
Это было большое полотно «Похищение Европы». Второй вариант висел в Третьяковке. Эта картина как бы не совсем привычна для стиля Серова. Вся светлая, написанная широким свободным мазком.
Кто-то все время порывался ее купить, кажется, опять Третьяковка. Но семья не спешила с ней расстаться.
Были, конечно, и другие картины. Например, лошадка, везущая телегу по раскисшей осенней дороге.
В большой комнате стоял сундук, полный сокровищ: рисунки, акварели. Помню набросок – Петр Первый широко шагает вдоль залива.
Но вот наступил тяжелый момент для этого устоявшегося семейного быта. Старый дом предполагали или снести, или перестроить.
Никто не мог подобрать Серовым такую же большую квартиру.
Я как-то пришла к ним и застала семью в волнении, беспокойстве, словно стаю вспугнутых с насиженного родного гнезда птиц.
Тут уже пришлось продать «Похищение Европы», и монолитный клан Серовых распался.
Им дали квартиры не то в одном доме, не то где-то рядышком друг от друга.
Я не была у Олечки в новой квартире – как-то не хотелось, даже не знаю почему, ведь я очень любила Олечку.
В это время предполагалось очередное издание монографии Серова. Олечка приходила к нам – собственно говоря, к папе – посоветоваться, как расположить репродукции, какие детали дать крупным планом.
Впоследствии мы часто встречались на концертах «Мадригала».
Но мне запомнились навсегда большая комната с обеденным столом посередине и сияющая картина на стене. Трогательная, испуганная девочка сидит на спине огромного быка, окруженного пенными волнами.
И вот, наконец, Лидочка познакомилась у нас с Андреем Волконским, и эта встреча стала знаменательным событием в жизни их обоих.
Андрей давно мечтал создать ансамбль старинной музыки, и Лидочка стала его правой рукой и помощницей. Она всей душой отдалась организации ансамбля, поискам старинных инструментов, затерянных, забытых нот.
Уже первый концерт «Мадригала» имел громадный успех. Концертный зал Чайковского был переполнен.
На ступенях, ведущих к широким входным дверям, всегда толпились желающие попасть на концерт.
Несколько странная, таинственная художница с редким именем Аэлита шила исполнительницам туалеты из грубого холста, раскрашивая их масляными красками. Даже с ближних рядов они были очень оригинальны, эффектны и напоминали средневековые наряды знатных дам.
Особенно было красиво, когда музыка исполнялась при свечах. Сочетание живого мягкого света и старинных мелодий создавало особое настроение, ни с чем не сравнимое.
Лидочка обладала подлинным чувством музыки. Она была украшением ансамбля. Вместе с тем она, может быть, единственная в то время исполняла в каких-то маленьких залах музыку современных западных модернистов: Шенберга, Альбана Берга и других.
У нее была одна особая черта характера. После Ленинградской блокады Лидочка не могла видеть человека, лежащего на земле или на снегу. Даже если это был кто-то пьяный, оборванный, грязный, в крови. Она поднимала его, выпытывала адрес и на такси отвозила к нему домой.
Иногда это кончалось для нее достаточно плачевно, ее принимали за какую-то гулящую девку, оскорбляли, бранили. Но стоило ей увидеть кого-то лежащего на земле, все повторялось с начала.
Она огорчалась, но ничто не могло заставить ее отказаться от этой привычки. Это было сильнее ее…
Между тем ансамбль процветал.
Андрей, князь, как все мы его звали, покупал старинные инструменты вместе с Лидочкой, рылся в нотах, листал пожелтевшие страницы в поисках забытых шедевров.
Он часто бывал у нас в доме.
Появилась его жена Галя – дочь популярного в те времена драматурга Арбузова, падчерица Паустовского. Очень хорошенькая, всегда дорого и со вкусом одетая, изящно подстриженная. Но чего-то недоставало ей, чтобы стать окончательно красивой. Словно бы последнего мазка художника, который придал бы ее внешности особую неповторимость.
Андрей ее как-то мало замечал. Порой смотрел на нее почти с недоумением.
Помню, Галя вынимала из сумочки носовой платок, и на пол сыпались крупные купюры. Я засовывала их обратно, а она снова роняла.
Князь как-то быстро разошелся с ней, но недолго приходил к нам один. Он уехал в Прибалтику и вернулся с новой женой – Хельви, высокой, тощей, с незапоминающимся лицом. Они обвенчались там, в Прибалтике.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?