Электронная библиотека » Спиридон Дрожжин » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 11 июня 2016, 03:40


Автор книги: Спиридон Дрожжин


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Пушкин жил на Мойке, в нижнем этаже дома Волконского. У подъезда Пушкин просил Данзаса выйти вперёд, послать людей вынести его из кареты, и если жена его дома, то предупредить её и сказать, что рана не опасна. В передней люди сказали Данзасу, что Натальи Николаевны не было дома, но, когда Данзас сказал им, в чём дело, и послал их вынести раненого Пушкина из кареты, они объявили, что госпожа их дома. Данзас чрез столовую, в которой накрыт уже был стол, и гостиную пошёл прямо без доклада в кабинет жены Пушкина. Она сидела с своей старшей незамужней сестрой Александрой Николаевной Гончаровой. Внезапное появление Данзаса очень удивило Наталью Николаевну, она взглянула на него с выражением испуга, как бы догадываясь о случившемся.

Данзас сказал ей сколько мог покойнее, что муж её стрелялся с Дантесом, что хотя ранен, но очень легко.

Она бросилась в переднюю, куда в это время люди вносили Пушкина на руках.

Увидя жену, Пушкин начал её успокаивать, говоря, что рана его вовсе не опасна, и попросил уйти, прибавив, что, как только его уложат в постель, он сейчас же позовет её.

Она, видимо, была поражена и удалилась как-то бессознательно.

Между тем Данзас отправился за доктором. Сначала поехал к Арендту, потом к Саломону; не застав дома ни того, ни другого, оставил им записки и отправился к доктору Персону; но и тот был в отсутствии. Оттуда, по совету жены Персона, Данзас поехал в Воспитательный дом, где, по словам её, он мог найти доктора наверное. Подъезжая к Воспитательному дому, Данзас встретил выходившего из ворот доктора Шольца. Выслушав Данзаса, Шольц сказал ему, что он, как акушер, в этом случае полезным быть не может, но что сейчас же привезёт к Пушкину другого доктора.

Вернувшись назад, Данзас нашёл Пушкина в его кабинете, уже раздетого и уложенного на диване; жена его была с ним. Вслед за Данзасом приехал и Шольц с доктором Задлером. Когда Задлер осмотрел рану и наложил компресс, Данзас, выходя с ним из кабинета, спросил его, опасна ли рана Пушкина. «Пока ещё ничего нельзя сказать», – отвечал Задлер. В это время приехал Арендт, он также осмотрел рану. Пушкин просил его сказать ему откровенно: в каком он его находит положении, и прибавил, что какой бы ответ ни был, он его испугать не может, но что ему необходимо знать наверное своё положение, чтобы успеть сделать некоторые нужные распоряжения.

– Если так, – отвечал ему Арендт, – то я должен вам сказать, что рана ваша очень опасна и что к выздоровлению вашему я почти не имею надежды.

Пушкин благодарил Арендта за откровенность и просил только не говорить жене.

Прощаясь, Арендт объявил Пушкину, что по обязанности своей он должен доложить обо всём случившемся государю.

Пушкин ничего не возразил против этого, но поручил только Арендту просить от его имени государя не преследовать его секунданта.

Уезжая, Арендт сказал провожавшему его в переднюю Данзасу:

– Штука скверная, он умрёт.

По отъезде Арендта Пушкин послал за священником, исповедывался и приобщался.

В это время один за другим начали съезжаться к Пушкину друзья его: Жуковский, князь Вяземский, граф М.Ю. Вьельгорский, князь П.И. Мещерский, П.А. Валуев, А.И. Тургенев, родственница Пушкина, бывшая фрейлина Загряжская; все эти лица до самой смерти Пушкина не оставляли его дома и отлучались только на самое короткое время.

Спустя часа два после своего первого визита Арендт снова приехал к Пушкину и привёз ему от государя собственноручную записку карандашом, следующего содержания:

«Любезный друг Александр Сергеевич, если не суждено нам видеться на этом свете, прими мой последний совет: старайся умереть христианином. О жене и детях не беспокойся, я беру их на своё попечение».

Арендт объявил Пушкину, что государь приказал ему узнать, есть ли у него долги, что он все их желает заплатить.

Когда Арендт уехал, Пушкин позвал к себе жену, говорил с нею и просил её не быть постоянно в его комнате, он прибавил, что будет сам посылать за нею.

В продолжение этого дня у Пушкина перебывало несколько докторов, в том числе: Саломон и Буяльский. Домашним доктором Пушкина был доктор Спасский, но Пушкин мало имел к нему доверия. По рекомендации бывшего тогда главного доктора Конногвардейского полка Шеринга, Данзас пригласил доктора провести у Пушкина всю ночь. Фамилии этого доктора Данзас не помнит.

Перед вечером Пушкин, подозвав Данзаса, просил его записывать и продиктовал ему все свои долги, на которые не было ни векселей, ни заёмных писем.

Потом он снял с руки кольцо и отдал Данзасу, прося принять его на память. При этом он сказал Данзасу, что не хочет, чтоб кто-нибудь мстил за него и что желает умереть христианином.

Вечером ему сделалось хуже. В продолжение ночи страдания Пушкина до того усилились, что он решился застрелиться. Позвав человека, он велел подать ему один из ящиков письменного стола; человек исполнил его волю, но, вспомнив, что в этом ящике были пистолеты, предупредил Данзаса.

Данзас подошёл к Пушкину и взял у него пистолеты, которые тот уже спрятал под одеяло; отдавая их Данзасу, Пушкин признался, что хотел застрелиться, потому что страдания его были невыносимы.

Поутру на другой день, 28 января, боли несколько уменьшились, Пушкин пожелал видеть жену, детей и свояченицу свою Александру Николаевну Гончарову, чтобы с ними проститься.

При этом прощании Пушкина с семейством Данзас не присутствовал.

Во всё время болезни Пушкина передняя его постоянно была наполнена знакомыми и незнакомыми, вопросы:

«Что Пушкин? легче ли ему? поправится ли он? есть ли надежда?» – сыпались со всех сторон. Государь, наследник, великая княгиня Елена Павловна постоянно посылали узнавать о здоровье Пушкина; от государя приезжал Арендт несколько раз в день.

У подъезда была давка.

В передней какой-то старичок сказал с удивлением:

«Господи боже мой! я помню, как умирал фельдмаршал, а этого не было!»

Пушкин впускал к себе только самых коротких своих знакомых, хотя всеми интересовался: беспрестанно спрашивал, кто был у него в доме, и говорил: «Мне было бы приятно видеть их всех, но у меня нет силы говорить с ними». По этой причине, вероятно, он не простился и с некоторыми из своих лицейских товарищей.

Узнав от Данзаса о приезде Катерины Андреевны Карамзиной, жены знаменитого нашего историка, Пушкин пожелал с нею проститься и, посылая за ней Данзаса, сказал: «Я хочу, чтоб она меня благословила».

Данзас ввёл её в кабинет и оставил одну с Пушкиным. Через несколько времени она вышла оттуда в слезах.

К полудню Пушкину сделалось легче, он несколько развеселился и был в духе. Около часу приехал доктор Даль (известный казак Луганский). Пушкин просил его войти и, встречая его, сказал: «Мне приятно вас видеть не только как врача, но и как родного мне человека по нашему общему литературному ремеслу».

Он разговаривал с Далем и шутил. В комнате были некоторые из друзей Пушкина и несколько докторов, между которыми был и Арендт. Окружающие, видя весёлое расположение Пушкина, начали надеяться или, по крайней мере, желали, чтобы болезнь приняла более благоприятный оборот. Эти надежды казались тем основательнее, что сами доктора перестали отвергать её; по крайней мере, они говорили друзьям Пушкина, что предположения медиков иногда бывают ошибочными, что, несмотря на их решение, Пушкин, может быть, и поправится. Они нашли полезным поставить ему пиявки. Пушкин сам помогал их ставить; смотрел, как они принимались, и приговаривал: «Вот это хорошо, это прекрасно».

Через несколько минут потом Пушкин, глубоко вздохнув, сказал: «Как жаль, что нет теперь здесь ни Пущина, ни Малиновского, мне бы легче было умирать».

Весь следующий день Пушкин был довольно покоен; он часто призывал к себе жену; но разговаривать много не мог, ему это было трудно. Он говорил, что чувствует, как слабеет.

Ночью Пушкину стало хуже, им овладела болезненная тоска. По временам он засыпал; но ненадолго, беспрестанно просыпаясь, всё просил пить, но пил только по нескольку глотков. Данзас и Даль от него не отходили. Обращаясь к Далю, Пушкин жаловался на тоску и слабость, говорил: «Скоро ли это кончится?»

Поутру 29 января он несколько раз призывал жену, потом пожелал видеть Жуковского и говорил с ним довольно долго наедине. Выйдя от него, Жуковский сказал Данзасу: «Подите, пожалуйста, к Пушкину, он об вас спрашивал». Но когда Данзас вошёл, Пушкин ничего не сказал ему особенного, спросил только, по обыкновению, много ли у него было посетителей и кто именно.

Собравшиеся в это утро доктора нашли Пушкина уже совершенно в безнадёжном положении, а приехавший затем Арендт объявил, что Пушкину осталось жить не более двух часов.

Подъезд с утра был атакован публикой до такой степени, что Данзас должен был обратиться в Преображенский полк с просьбою поставить у крыльца часовых, чтобы восстановить какой-нибудь порядок: густая масса собравшихся загораживала на большое расстояние всё пространство перед квартирой Пушкина, к крыльцу почти не было возможности протискаться.

Между принимавшими участие были, разумеется, и такие, которые толпились только из любопытства. От этих господ, говорит Дан-зас, было очень трудно отделываться, они сами не знали, что им было нужно, и засыпали самыми нелепыми вопросами. Данзас был ранен в Турецкую кампанию и носил руку на перевязке. Не ранен ли он тоже на дуэли Пушкина, спросил Данзаса один из этих любопытных господ.

Между тем Пушкину делалось всё хуже и хуже, он, видимо, слабел с каждым мгновением. Друзья его: Жуковский, князь Вяземский с женой, князь Пётр Иванович Мещерский, А.И. Тургенев, госпожа Загряжская, Даль и Данзас были у него в кабинете. До последнего вздоха Пушкин был в совершенной памяти, перед самой смертью ему захотелось морошки. Данзас сейчас же за нею послал, и когда принесли, Пушкин пожелал, чтоб жена покормила его из своих рук, ел морошку с большим наслаждением и после каждой ложки, подаваемой женою, говорил: «Ах, как это хорошо».

Когда этот болезненный припадок аппетита был удовлетворён, жена Пушкина вышла из кабинета. В отсутствие её началась агония, она была почти мгновенна: потухающим взором обвёл умирающий поэт шкапы своей библиотеки, чуть внятно прошептал: «Прощайте, прощайте», – и тихо уснул навсегда.

Госпожа Пушкина возвратилась в кабинет в самую минуту его смерти…

Наталья Николаевна Пушкина была красавица. Увидя умирающего мужа, она бросилась к нему и упала перед ним на колени; густые тёмно-русые букли в беспорядке рассыпались у ней по плечам. С глубоким отчаянием она протянула руки к Пушкину, толкала его и, рыдая, вскрикивала: «Пушкин, Пушкин, ты жив?!»

Картина была разрывающая душу…

Тело Пушкина стояло в его квартире два дня, вход для всех был открыт, и во всё это время квартира Пушкина была набита битком. В ночь с 30 на 31 января тело Пушкина отвезли в Придворно-Конюшенную церковь, где на другой день совершено было отпевание, на котором присутствовали все власти, вся знать, одним словом, весь Петербург. В церковь впускали по билетам, и, несмотря на то, в ней была давка, публика толпилась на лестнице и даже на улице. После отпеванья все бросились к гробу Пушкина, все хотели его нести.

Пушкин желал быть похороненным около своего имения Псковской губернии, в Святогорском монастыре, где была похоронена его мать.

После отпеванья гроб был поставлен в погребе Придворно-Конюшенной церкви. Вечером 1 февраля была панихида, и тело Пушкина повезли в Святогорский монастырь.

От глубоких огорчений, от потери мужа жена Пушкина была больна, она просила государя письмом дозволить Данзасу проводить тело её мужа до могилы, так как по случаю тяжкой болезни она не могла исполнить этого сама. Государь, не желая нарушить закон, отказал ей в этой просьбе, потому что Данзаса за участие в дуэли должно было предать суду; проводить тело Пушкина предложено было А.И. Тургеневу, который это и исполнил.

Семён Фруг

Семён Фруг


При составлении использованы издания:

Фруг С.Г. Полное собрание сочинений Т. 3–4–5 в 2-х книгах. С.-Петербург. Издание журнала «Еврейская жизнь». 1904 г.


Фруг С.Г. Встречи и впечатления. Эскизы и сказки. Из еврейского быта. С.-Петербург. Паровая скоропечатня Я.И. Либермана. 1898 г.


Фруг С.Г. Стихотворения. Издание третье. 1 книга из трёхтомного собрания. С.-Петербург. Типография Исидора Гольдберга. 1897 г.


Заветы. 1912 г. № 8, ноябрь. Ежемесячный журнал. С.-Петербург. Изд. С.А. Иванчина-Писарева. 1912 г.


Все публикуемые тексты приведены в соответствие с правилами современного русского языка.

«Россия – родина моя, Брожу, пути не разбирая…»

«Где моя родина? – писал литератор Михаил Гершензон, современник Семёна Фруга и также много размышлявший над проблемами интеллигенции, судьбами русского еврейства, задачами и смыслом общественного служения. – Минутами я так страстно тоскую о ней! Но как тот пришлец на чужбине подчас в окраске заката или в запахе цветка с умилением узнаёт свою родину, так я уже здесь ощущаю красоту и прохладу обетованного мира. Я ощущаю её в полях и в лесу, в пении птиц и в крестьянине, идущем за плугом, в глазах детей и порой в их словах, в божественно-доброй улыбке, в ласке человека человеку, в простоте искренней и непродажной, в ином огненном слове и неожиданном стихе, молнией прорезающем мглу…»

Фруг, в литературном мире рубежа веков, в каком-то смысле фигура особая. Он был знаменем палестинофильства, «властителем дум и сердец» многих евреев, первых колонистов из России, переселявшихся на историческую родину, в Палестину, и в то же время, он был русским литератором, со всеми присущими этому определению нравственными императивами. «Фруг писал по-русски, думал на идише и мечтал на иврите», – писалось о нём много позже в израильской прессе. Пожалуй, с этим можно согласиться – покинув «гетто» и блуждая по «русскому миру», он хранил в душе свою сокровенную родину, тот идеализированный мир, что он сотворил собственной фантазией, мечтой о справедливом переустройстве общественной жизни. Фруг создавал поэтический национальный эпос, но это не должно смущать русского читателя, как это не смущало его пишущих современников. В основе его литературного творчества, включая как стихи, так прозу и публицистику, всё-таки лежат общечеловеческие гуманистические идеи, а не надежды и чаяния угнетённого народа, стремящегося построить идеальное государство. Недаром он был так быстро забыт в Эрец Исраэль, а для тех, кто ещё помнил его, Фруг так и остался галутным евреем, не вполне подходящим на роль поэта души еврейского народа.

А в конце XIX века, в начале XX имя Семёна Григорьевича Фруга (Шмуля Гершова) было в России известно очень многим. Его знали как блестящего публициста и поэта, и как человека, который одним из первых открыл для русского читателя еврейскую жизнь.

Семён Григорьевич (Шмуэль) родился в I860 году, в колонии Бобровый Кут Херсонской губернии.

Отец служил писарем в сельском приказе еврейской земледельческой колонии. После хедера в 1869—73 гг. Фруг поступил в только что открывшееся русское училище, окончил его в 1873 г. и продолжал изучать Библию, Талмуд, иврит, а также русский язык и русскую литературу. С пятнадцати лет начал самостоятельную жизнь: его отправили в Херсон, где он поступил писцом в канцелярию казённого раввина. К этому времени относятся стихотворные опыты Фруга на русском языке.

В 1881 году, по приглашению поэта и редактора еженедельника «Рассвет» Фруг переезжает в столицу. Трудности с пропиской вне зоны оседлости, нехватка денег, сложности адаптации к новой для него социальной и литературной среде не заслоняют для него главного – желания писать. И вскоре его имя становится не просто заметным, а делается популярным.

Несмотря на литературный успех (широко публиковался не только в русско-еврейских органах печати: «Рассвет», «Восход», «Русский еврей», «Еврейское обозрение», но и в известных российских изданиях: «Вестнике Европы», «Русском богатстве», «Русской мысли», «Неделе» и других), Фруг оставался в Петербурге на положении парии. В 1891 г. он был выдворен из столицы и до июля 1892 г. жил в Люстдорфе под Одессой, а затем, после усиленных хлопот поэта К. Случевского (имел придворное звание гофмейстера) и Литературного фонда, Фругу разрешили вновь поселиться в Петербурге.

Фругу в высшей степени была свойственна способность к восприятию и объединению различных поэтических форм. Сюжеты и типы еврейской культуры он пересказывал языком пушкинского послания. Но Фруг использовал не только лексические приёмы нашего национального классика – им была освоена вся отечественная романтическая традиция. Как литератор Фруг обладал исключительной эмпатией: ему одинаково была близка элегичность Батюшкова и Жуковского, неприкаянность Лермонтова, подобно Добролюбову и Некрасову он был способен сопереживать всем униженным и обездоленным. Фруг обращался и к забытому в литературе приёму аллегорической образности. Лирический герой Фруга напоминал давно ушедшего из русской лирики Орфея, да и сам его жанр в значительной мере восходил к песенному творчеству. Недаром некоторые его стихи были положены на музыку. Фруг везде наводит мосты, и кажется, что он способен сводить несоединимое, скорбь с надеждой, русскость и еврейство. Он пересекает национальные миры, снимает границы между ними, часто ставя эпиграфом к своим вещам строки русских поэтов, и чаще всего его любимого Пушкина.

Еврейские погромы 1881—82 гг. разбили большую часть надежд и гуманистических идей Фруга, хотя с некоторыми он не расстался до конца жизни. С начала 1880-х гг. Фруг активно участвовал в палестинофильском движении Хиббат Цион и стал властителем дум еврейской молодежи.

Популярность и литературный успех никоим образом не отменяли его бедственного материального положения, и он вынужден был зарабатывать себе на жизнь, публикуясь в бульварных газетах «Петербургский листок» и «Петербургская газета», где под псевдонимом Иероним Добрый помещал малохудожественные еженедельные фельетоны и стихи на злобу дня.

Семён Фруг, особенно со второй половины восьмидесятых годов, очень много писал на идиш и печатал свои произведения в журнале «Идишес фолксблат».

Трудно сказать почему, но в 1909 году Семён Фруг покидает столицу и переезжает в Одессу, где сближается с группой деятелей новой литературы на иврите и активно участвует в еврейском литературном обществе.

В последние годы жизни (Семён Фруг скончался в 1916 году) народная почва русско-еврейской литературы распалась, разорвалась пространственно, социально, идеологически; интеллигенция стремительно менялась, в том числе ближайшие друзья: А. Волынский стал модным балетным критиком, Критикус-Дуб-нов – историком и политическим лидером. Фруг, бывший во времена «Ховевей-Цион» знаменем палестинофильства, теперь не соответствовал проблемам, возникшим вслед бурным историческим преобразованиям действительности. А их было немало. Он больше не мог ответить на те вопросы, которые породило стремительно меняющееся время. Это, в первую очередь, проблемы антисемитизма, ассимиляции и утраты культурного наследства. Фруг пытался на них отвечать, но здесь требовался иной тон, иной голос. Испытывая большое влияние своего ученика Х.-Н. Бялика, он пробовал писать на иврите, попытки не принесли успеха: иврит он знал плохо.

Но по-русски он касался современных проблем: и еврейско-польских отношений, и массовых выселений евреев из прифронтовой полосы, и других проблем войны и мира предреволюционной России.

Неожиданно бурной была реакция на смерть Фруга: тысячи писем, телеграмм и некрологов из городов, местечек, с фронтов военных действий печатались в еврейской прессе; обращались организации, кружки, «кассы взаимопомощи», профессиональные общества и одиночки.

Немалой заслугой талантливого литератора, каким, безусловно, являлся Семён Фруг, является создание утопического образа Еврейской страны, где справедливое общество, в единстве и взаимопонимании несёт бремя тягот и лишений в своём враждебном окружении. Гармония человека и природы, человека и общины жила в нём с детства, не нарушаемая ни отношениями с соседями, ни внутренними причинами, которых у него было предостаточно. Он был типичным «еврейским Надсоном» (определение Ю. Айхенвальда), который впервые средствами русского стиха рассказал о тяжёлой судьбе российского еврейства и заставил общественность понять эту судьбу и сопереживать ей.


Б.М.

Стихотворения
Призыв
 
Я звал тебя в те дни счастливых
детских грёз,
Чарующих надежд и светлых упований,
Когда мои глаза ещё не знали слёз,
Душа ещё не ведала страданий.
 
 
И ты явилась мне в сиянье золотом,
В венке из алых роз, в одежде серебристой —
Вечерней звёздочкой на небе голубом,
Голубкою невинною и чистой.
 
 
И говорила мне ты, весело смеясь:
«Смотри, как чуден лес, как
тихо дремлют нивы,
Как с ветерком по их изгибам, золотясь,
Бегут огней вечерних переливы…
 
 
Смотри – и плеск ручья, и эхо дальних гор,
И кроткий луч звезды, и роз благоуханье
Как бы сливаются в один волшебный хор
Лучей и звуков, красок и дыханья…
 
 
Смотри, как тихо всё и ясно вкруг тебя,
В гармонии живой, в согласном,
стройном клире…
Ты послан в этот мир прекрасный,
чтоб, любя,
Учить любви живущих в этом мире…»
 
 
Ты лиру мне дала… С отвагою живой
По трепетным струнам персты зашевелились —
И струны грянули, и звонкою струёй
Чарующие звуки покатились…
 
 
Я звал тебя, когда в груди моей впервой
Проснулись бурные порывы и стремленья,
Нахлынул мрачных дум и чувств
зловещих рой —
И шевельнулись первые сомненья…
 
 
И ты явилась мне – спокойна, но бледна;
Две капли слез в очах задумчивых застыли;
Какой-то кроткий блеск, святая тишина
По всем твоим чертам разлиты были…
 
 
И, голову свою склонив к моей груди,
Ты говорила мне с любовью, утешая:
«Чтоб светел был твой путь, ты веруй и люби,
Других любви и вере поучая…»
 
 
И жадно я душой ловил слова твои…
И новая струна на лире появилась —
И зазвучала песнь о вере и любви,
И сила в ней могучая таилась…
 
 
Я звал тебя, когда в рядах святых бойцов,
За правду и любовь подняв святое знамя,
Я стал изнемогать под натиском врагов, —
Когда кругом губительное пламя,
 
 
Клокоча и шипя, сжигало всё, что мне
О правде, о любви, о счастье говорило, —
И ты явилась мне, святая, вся в огне…
Невинное чело обвито было
 
 
Венком из терний… Кровь
струилась по щекам…
Но и́скрилась в очах таинственная сила…
И, долгий, скорбный взор поднявши к небесам,
Ты с грустью затаённой говорила:
 
 
«Ты видишь эту кровь?.. О, будь же, как и я,
Неустрашим, будь чужд холодному сомненью
И, веруя, любя, страдая и терпя,
Учи других страданью и терпенью!..»
 
 
И в хоре вещих струн еще одной струны
Раздался звук – глухой,
протяжный и печальный,
Как темной ночью плеск объятой сном волны,
Как стон последний в песне погребальной…
 
 
С тех пор минули дни и годы протекли —
И всё, что в глубине души моей смирялось
Волшебной силою надежды и любви,
Терпением упорным подавлялось, —
 
 
Всё поднялось со дна души больной
Угрюмым облаком, грозою закипая…
И я теперь опять зову тебя с тоской,
В отчаянье молясь и проклиная!
 
 
Явись, явись ко мне!.. Не стало больше сил…
Неволя и вражда мне сердце истерзали!..
Я верен был тебе, я искренно любил,
Но на любовь мне смехом отвечали!
 
 
Я верил – но кругом так тьма была густа…
Всё чистое и всё святое погибало…
И из груди змеёй холодной на уста
Невольное проклятье выползало!..
 
 
В тоске тяжёлой я все струны перебрал
На лире золотой, вручённой мне тобою, —
И за струной струна рвалась, и замирал
Последний звук под трепетной рукою…
 
 
Явись же мне теперь! Со словом ли любви,
В терновом ли венце, мечом ли потрясая…
Явись и научи, каким путём идти…
Явись, явись, великая, святая!..
 

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации