Текст книги "Косьбы и судьбы"
Автор книги: Ст. Кущёв
Жанр: Культурология, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Натыкаться на несообразные противоречия в «учении» приходится на каждом шагу. Но нельзя забывать о высоте задачи, которую он себе поставил: примирить общество само с собой, всех – от неграмотного богомольца до образованного атеиста! От безлошадного крестьянина до знати! Разве не то же он задумывал с изданием своей Азбуки: чтобы она годилась для обучения, как царским детям, так и мужицким? И только успевал вставлять время от времени:
«Я рад был случаю сказать ему и уяснить себе, что говорить о толстовстве, искать моего руководительства, спрашивать моего решения вопросов – большая и грубая ошибка. Никакого толстовства и моего учения не было и нет, есть одно вечное, всеобщее, всемирное учение истины, для меня, для нас особенно ясно выраженное в евангелиях» – Толстой Л. Н. «Дневник» 2 декабря. 1897.
Так же до бесконечности можно бродить вокруг «непротивления»… Стоило бы заменить рафинированное «непротивление злу насилием» хотя бы «противлением злу ненасилием», возможно, что русская история пошла бы не так окольно. Ведь снова он в «контрах»: «Я говорю, что не надо насилием противиться насилию, против меня говорят, что я говорю, что не надо бороться со злом» – Толстой Л. Н. «Дневник» 3 августа 1898.
То же – в развитии «доктрины» в сторону буддистского «неделания», отказа от… да вплоть до отказа от самой жизни. Но и здесь, если покопаться, то воскликнешь: «Да старик просто потешается над нами!». Ну, куда это?
«Для истинного движения жизни не только не нужна, но вредна внешняя суетливая деятельность… Главный вред человечеству не от праздности, от делания того, что не нужно и вредно» – Толстой Л. Н. «Путь жизни».
Сразу ясно, что вся эта история – словно из старинного анекдота о разнице между «милостивым государем» и «Государем императором»…
Кстати, хороший повод обсудить: что есть способность к историчности сознания. Не может рассуждать об истории тот, кто не имеет развитого умения «входить» во всю совокупность условий исследуемого времени; история требует равно, как воображения, так и подлинно научной опоры на факт. Толстой не понял бы нашего непонимания!
Возьмём обыденное условие общественной жизни того времени – сословный титул. Действие на окружающих одного только подозрения на высокий титул «собеседника» прекрасно описывает Достоевский в самом начале романа «Подросток»:
«….все, кто угодно, спрося мою фамилию и услыхав, что я Долгорукий, непременно находили для чего-то нужным прибавить:
– Князь Долгорукий?
И каждый-то раз я обязан был всем этим праздным людям объяснять:
– Нет, просто Долгорукий.
Это просто стало сводить меня наконец с ума…
Иным, по-видимому, это совершенно было не нужно; да и не знаю, к какому бы черту это могло быть хоть кому-нибудь нужно? Но все спрашивали, все до единого…
– Как твоя фамилия?
– Долгорукий.
– Князь Долгорукий?
– Нет, просто Долгорукий.
– А, просто! Дурак.
И он прав: ничего нет глупее, как называться Долгоруким, не будучи князем».
А вот настоящий титул: «Вчера завязался между мной и несколькими офицерами спор о ценности жалованных титулов; причем Зуев высказал без всякой последовательности свою зависть к моему титулу. В ту минуту мысль, что он считает меня тщеславным своим титулом, кольнула мое самолюбие; теперь же я от души радуюсь, что он дал подметить в себе эту слабость» – Толстой Л. Н. «Дневник» 2, 3 ноября 1853.
Вот к эдакому титулу, да личность, против которой редко кто мог устоять: «В дороге Дорошевич подчеркивал, что во многом с Толстым не согласен, не намерен ему поддакивать, и хотел поспорить с ним…. Дорошевич…. был достаточно зубастым и самоуверенным человеком, чтобы мнения своего не скрывать…. Стахович потом мне рассказывал, что Дорошевич перед Толстым "скиксовал". А на мой вопрос Дорошевич сам мне признался, что, глядя на Толстого, потерял смелость с ним спорить: "Вы бы посмотрели на его глаза"; а между тем в Толстом не было признаков «генеральства» и «самонадеянности».42
«Горький уже в то время, когда сам Толстой и весь хор благоговейных почитателей вокруг него также считали его праведником и святым, сказал, что первое, что поразило в Толстом, это необычайное властолюбие – все должны верить так, как он. Такой победительный задор, с которым он вступал в борьбу за свои убеждения, раньше проявлялся в его чисто светском, бытовом поведении».43
Понятно, что такое «непротивление» аристократа, в роду которого была в чести сугубая привычка к независимости, в каком-нибудь присутственном месте стоило многажды более самых буйных «противлении» бестолковой толпы. В его «непротивлении» независимого характера слишком много личного аристократизма, а ему казалось, что оно так и вообще должно действовать…
Или: «Однажды осенью я приехал в Ясную Поляну с ружьем и собакой; было время охоты на вальдшнепов. Толстой вспомнил старину и стал мне рассказывать, где и какие в его время бывали вальдшнепиные высыпки. В это время проходил мимо В. Чертков и, услышав, о чем мы говорим, шутливо упрекнул Льва Николаевича, что он "сам не воюет, а в военном совете участвует". Толстой прекратил разговор, а когда я после охоты хотел ему рассказать, что и где я нашел, просил об этом не говорить. После этого я ружья с собой больше не привозил».44
Ох, уж этот знаменитый Чертков! Начётнические души – вот они, погубители рода человеческого, вот они, первые ученики, вот они, Петры и Павлы! Отравить человеку последнее удовольствие, уже только одно воспоминание об охоте! Толстой не в силах обуздывать всякого «святошу», но из последних сил держался:
«Ясная Поляна. Вчера до 12 часов играл в карты. Совестно, гадко. Но подумал: люди скажут: "Хорош учитель, играет в винт три часа сряду". И по-настоящему подумал: это-то и нужно. В этом-то настоящее, нужное для доброй жизни смирение. А то генерал должен держаться, как генерал, посланник как посланник, а учитель – как учитель. Неправда. Человек должен держаться как человек. А человеку свойственно, прежде всего, смирение, желать быть униженным. Это не значит, что надо играть в карты, если можешь делать другое, нужное людям, но значит, что не надо бояться суждений людей, а, напротив, хорошо уметь переносить их sans sourciller [не поведя бровью (фр)]» – Толстой Л. Н. «Дневник» 15 ноября 1908.
Похоже, что и просто подсмеивались, вот и сын не удержался: «Лева сказал, на меня глядя: грибы – это та же охота. Тоже жалко грибков маленьких, как и дупелей, только маленькая разница. Я промолчал, а потом думал: да, маленькая разница; но как Брюллов говорил, на то, что вот он, поправляя, чуть-чуть изменил, а все стало другое, что искусство только тогда, когда дело в "чуть-чуть", так и еще с большей. справедливостью можно сказать, что добрая жизнь начинается там, где чуть-чуть» – Толстой Л. Н. Дневник 30 июля 1889.
Кажется, не заметил….
Даже из беглого непредвзятого взгляда на интеллектуальный срез писательской деятельности Толстого, видно насколько тщательно подготавливается им собственное мнение. Всё имеет продуманное обоснование, и начинается с тщательного анализа непосредственно данной реальности и соотносящихся с ней объектов.
Но самое главное: для него никакая теория не заменяет, не подменяет – деятельности, не извиняет – бездеятельности. Поступок, дело, действие к благу определяет последующее решение, в какой бы теоретической непоследовательности его не обвиняли.
«А сам Толстой тогда жил в деревне, уйдя в практическую сторону дела, жил и работал наряду со всеми, объезжая деревни на пространстве десятков верст, переписывал едоков, распределял пособия, открывал столовые, словом, делал то черное, трудное дело, на котором надорвался и умер Раевский. И глядя на него, на этого старичка, к которому все шли с просьбами и претензиями, никто бы не подумал, что это – тот, за кем следил весь мир, на чей призыв зашевелилась Россия».45
«Когда я был в первый раз в Англии, я возвращался оттуда в восторге от английских порядков, и стал об этом у Толстых говорить. Льву Николаевичу не понравилось мое увлечение, и он, вопреки обыкновению, решил мне "охладительное слово" сказать; стал говорить, что нет принципиальной разницы между порядками Англии и самодержавием России; что одно не лучше другого. Это было время его хлопот о переселении духоборов в Канаду. Я заметил ему: "Если в Англии жить не лучше чем в России, зачем же вы перевозите туда духоборов?" Он как будто запнулся, но потом добродушно рассмеялся и сказал: "А, адвокат, поймали меня"».46
«Приведу пример. Толстой очень сочувствовал тем, кто отказывался от призыва на военную службу и старался таких людей морально поддерживать. Это было, по его мнению, лучшим путем борьбы со злом "государства". Но мне приходилось видеть, как он отвечал тем, кто колебался, отказаться ли ему от службы и просил у Толстого совета об этом. Он всегда в таких случаях советовал не отказываться. "Если, думал Толстой, он об этом может спрашивать, то значит он не готов к этому подвигу. Время его еще не пришло. Когда оно придет, он не будет спрашивать совета и колебаться. А пока его нельзя на такой подвиг толкать»47
То же во время борьбы с голодом:
«Отец, хотя и был против благотворительности, говоря, что благотворительность без любви не действительна, все же сам поехал в Бегичевку, имение Раевских Рязанской губернии, открывать там народные столовые».48
Аристократ-невежа
Страдания индустриализации «по-русски» стали предметом, можно сказать, исторически выдающегося переживания. По европейскому же укладу буржуазных революций, когда «тамошние господа» сгоняли своих крестьян с земли, тем бедолагам жаловаться было некому. А в России, как бы, всё неуместно:.что ни сделай – всё несвоевременно!: Петровский Петербург, Николаевская железная дорога…. Очередная «русская» загадка? Скорее, очередной «интеллигентский заговор». Когда историю проламывает, как положено, естественное развитие производительных сил – общественности некогда оглядываться: все заняты работой насущного дня и «цена вопроса» становится ясной далеко после завершения очередного исторического этапа. В России «культурное сочувствие» явно забегало впереди исторического паровоза. Вернее, отсталость производительных сил пропускала вперёд лёгкую (и легковесную) кавалерию сочувствующих интеллигентов.
Единственный раз, когда обошлось без нытья – «Всё для фронта, всё для победы!» – «но это уже другая история»….
И, наоборот, неизбежные страдания русских «молодых» капиталистов почти беззвучны! А ведь что-то должны были переживать «обломовские» (Гончаровские) Штольцы? Наверняка же коррупционное чиновничье болото (по сегодняшним примерам можно представить, каково «это» было?) не давало хода нормальному оборотному предпринимательству «честного» (хотя бы в конкуренции между собой) капитализма? Ан, нет! Единственный «слабый, но чёткий сигнал» есть от идейных борцов за прогресс – русских инженеров и самородных «кулибиных». Бедняги хотели славы своему отечеству, изнемогая в напрасных хлопотах как-то пристроить свои изобретения…
В России не выработался, как общий тип, не только «правильный» капиталист, но и его, обычно небогатый невольный побратим – труженик-интеллектуал. Средневековая цеховая организация ремесленного труда, корпоративная ответственность в своей профессиональной гильдии (слово «корпоратив» в современный русский язык опять-таки вошло не иначе, как очередным вариантом «пьянки на работе») в русской действительности не выявилась надёжно. Соответственно, не имеющие над собой общественного присмотра люди интеллектуального труда, поневоле пренебрегали профессиональной этикой в благодушии культурной грамотности «интеллигентского» превосходства. Закономерно, что оно вскоре выродилось в «чувство вины перед народом». А есть ли работнику повод виниться? Это чувство может быть у бездельника, каким бы страдальцем и чаянцем за народ он сам себе не казался.
Толстой – полностью, абсолютно, в корне – свободен от «интеллигентщины».
«Мы так привыкли к болтовне об общем благе, что уже не удивляемся на то, как человек, не делая никакого дела, прямого труда для общего блага, не высказывая никакой новой мысли, говорит о том, что, по его мнению, нужно делать, чтобы всем было хорошо. В сущности, ведь ни один человек не может знать хорошенько, что ему самому нужно для его блага, а он с уверенностью говорит о том, что нужно для всех. Это – особенная черта только нашего времени» – Толстой Л. Н. «Дневник» 2 января 1905.
«Читал "Вехи". Удивительный язык. Надо самому бояться этого. Не русские, выдуманные слова, означающие подразумеваемые новые оттенки мысли, неясные, искусственные, условные и ненужные. Могут быть нужны эти слова только, когда речь идет о ненужном. Слова эти употребляются и имеют смысл только при большом желании читателя догадаться и должны бы сопровождаться всегда прибавлением: "Ведь ты понимаешь, мы с тобой понимаем это» – Толстой Л. Н. «Дневник» 23 апреля 1905.
«…Интеллигенция внесла в жизнь народа в сто раз больше зла, чем добра» – Толстой Л. Н. «Дневник» 31 июля 1905.
«Некрасов пригласил его в тот знаменитый журнал, который он редактировал, и познакомил с лучшими людьми России, предшественниками революции с великим Чернышевским во главе. Но Толстой, чтобы их подзадорить, разговаривал на такие черносотенные, густопсово-дворянские темы, что они не знали, как подойти к этому. колючему офицеру с такими парадоксально звучащими для их ушей чудовищно реакционными воззрениями^
… А Толстой потом говорил, что Некрасов его свел и познакомил с некоторыми клоповоняющими семинаристами, но он показал им их место. Это было столкновение людей двух абсолютно разных и непримиримых классов».49
«Лев Николаевич выступил на литературную деятельность в 50-х годах и застал только продолжателей Белинского, уже не имевших его привлекательной силы. С другой стороны, та среда, в которой воспитался Толстой, не способствовала его сближению с литературными "разночинцами", как они сами себя называли. Он держался своего кружка более близких ему по воспитанию людей и даже среди них был всегда замкнутым, независимым, большею частью протестующим и, конечно, влияющим, но мало воспринимающим влияния извне. Можно указать и на более глубокую причину, принципиальную. Хотя в 50-х годах у Л. Н-ча еще не сложилось никакого определенного мировоззрения, но направление "Современника" никогда не привлекало его.
… Наконец, по собственному признанию Льва Николаевича, на его литературную деятельность оказывали влияние всегда более художественные таланты, а не публицистические».50
«Но с первой минуты я заметил в молодом Толстом невольную оппозицию всему общепринятому в области суждений. В это короткое время я только однажды видел его у Некрасова вечером в нашем холостом литературном кругу и был свидетелем того отчаяния, до которого доходил кипятящийся и задыхающийся от спора Тургенев на видимо сдержанные, но тем более язвительные возражения Толстого. – Я не могу признать, – говорил Толстой, – чтобы высказанное вами было вашими убеждениями. Я стою с кинжалом или саблею в дверях и говорю: "пока я жив, никто сюда не войдет". Вот это убеждение. А вы друг от друга стараетесь скрывать сущность ваших мыслей и называете это убеждениями.
Зачем же вы к нам ходите? – задыхаясь и голосом, переходящим в тонкий фальцет (при горячих спорах это постоянно бывало), говорил Тургенев. – Здесь не ваше знамя! Ступайте к княгине Б-й-Б-й.
Зачем мне спрашивать у вас, куда мне ходить! И праздные разговоры ни от каких моих приходов не превратятся в убеждения.
Припоминая теперь это едва ли не единственное столкновение Толстого с Тургеневым, которому я в то время был свидетелем, не могу не сказать, что хотя я понимал, что дело идет о политических убеждениях, но вопрос этот так мало интересовал меня, что я не старался вникнуть в его содержание. Скажу более. По всему слышанному мною в нашем кружке полагаю, что Толстой был прав, и что если бы люди, тяготившиеся современными порядками, были принуждены высказать свой идеал, то были бы в величайшем затруднении формулировать свои желания».51
«Какое бы мнение ни высказывалось, чем авторитетнее казался ему собеседник, тем настойчивее подзадоривало его высказать противоположное и начать резаться на словах. Глядя, как он прислушивался, как всматривался в собеседника из глубины серых, глубоко запрятанных глаз, и как иронически сжимались его губы, можно было подумать, что он как бы заранее обдумывал не прямой вопрос, но такое мнение, которое должно было озадачить, сразить своею неожиданностью собеседника. Таким представлялся мне Толстой в молодости. В спорах он доходил иногда до крайностей».52
«Несмотря на свою резкость суждений, на непризнание авторитетов, Л. Н. Толстой был желанным гостем и драгоценным членом литературного кружка "Современника". Но самого Л. Н-ча эта среда далеко не удовлетворяла. И оно не могло быть иначе. Стоит прочесть воспоминания литераторов того времени, как, например, Герцена, Панаева, Фета и др., самого разнородного направления, чтобы прийти к весьма грустным выводам о нравственной слабости этих людей, мнивших себя руководителями человечества; вспомните некрасовские обеды, попойки Герцена, Кетчера и Огарева, тургеневскую утонченную еду, все эти дружеские беседы, немыслимые тогда без большого количества шампанского, охоты, карт и т. д., – и вам горько станет за праздность и низменность интересов этих людей, не видавших всего зла этих оргий, перемешанных с проповедью народолюбия и всяческого прогресса. Среди всего этого бесстыдства, продолжающегося, быть может, в иной форме и до сего дня, раздался лишь один голос обличения и самобичевания человека, душа которого не могла вынести этого самообмана. Это был голос Л. Н. Толстого».53
«И не успел я оглянуться, как сословные писательские взгляды на жизнь тех людей, с которыми я сошелся, усвоились мною и уже совершенно изгладили во мне все мои прежние попытки сделаться лучше. Взгляды эти под распущенность моей жизни подставили теорию, которая её оправдывала.
…Взгляды на жизнь этих людей, моих сотоварищей по писанию, состояли в том, что жизнь вообще идет развиваясь, и что в этом развитии главное участие принимаем мы, люди мысли, а из людей мысли главное влияние имеем мы – художники, поэты. Наше призвание – учить людей. Для того же, чтобы не представился тот естественный вопрос самому себе: что я знаю и чему мне учить, – в теории этой было выяснено, что этого и не нужно знать, а что художник и поэт бессознательно учат. Я считался чудесным художником и поэтом, и потому мне очень естественно было усвоить эту теорию. Я – художник, поэт – писал и учил, сам не зная чему. Мне за это платили деньги, у меня было прекрасное кушанье, помещение, женщины, общество; у меня была слава. Стало быть, то, чему я учил, было очень хорошо.
… Вера эта в значение поэзии и в развитие жизни была вера, и я был одним из жрецов ее. Быть жрецом ее было очень приятно и выгодно. И я довольно долго жил в этой вере, не сомневаясь в ее истинности. Но на второй и в особенности на третий год такой жизни я стал сомневаться в непогрешимости этой веры и стал ее исследовать. Первым поводом к сомнению было то, что я стал замечать, что жрецы этой веры не все были согласны между собой. Одни говорили: мы – самые хорошие и полезные учители; мы учим тому, что нужно, а другие учат неправильно. А другие говорили: нет – мы настоящие, а вот вы учите неправильно. И они спорили, ссорились, бранились, обманывали, плутовали друг против друга.
…Кроме того, было много между нами людей и не заботящихся о том, кто прав, кто не прав, а просто достигающих своих корыстных целей с помощью этой нашей деятельности. Все это заставило меня усомниться в истинности этой веры.
…Кроме того, усомнившись в истинности самой веры писательской, я стал внимательнее наблюдать жрецов ее и убедился, что почти все жрецы этой веры, писатели, были люди безнравственные и в большинстве люди плохие, ничтожные по характерам – много ниже тех людей, которых я встречал в моей прежней разгульной и военной жизни, но самоуверенные и довольные собой, как только могут быть довольны люди совсем святые или такие, которые и не знают, что такое святость. Люди эти мне опротивели, и сам себе я опротивел, и я понял, что вера эта – обман.
… Но странно то, что, хотя всю ложь этой веры я понял скоро и отрекся от нее, но от чина, данного мне этими людьми, – от чина художника, поэта, учителя – я не отрекся. Я наивно воображал, что я поэт, художник и могу учить всех, сам не зная, чему я учу. Я так и делал.
…Из сближения с этими людьми я вынес новый порок – до болезненности развившуюся гордость и сумасшедшую уверенность в том, что я призван учить людей, сам не зная чему» – Толстой Л. Н. «Исповедь».
Из длинного цитирования и многих неприведённых цитат следует только одно – Толстой интеллигентам ничем не обязан и «интеллигентом» не был. Следует отчётливо понимать, что он никто иной как «представитель» сословия дворянства. По недопустимой затянутости политического влияния в России – сословия, крайне реакционного. Но представитель не «яркий», а до чрезвычайности оригинальный: случайности личной судьбы (вместе с талантом) оградили его от развращения сословными привилегиями.
«Скромности у меня нет! вот мой большой недостаток. Что я такое? Один из четырех сыновей отставного подполковника, оставшийся с 7-летнего возраста без родителей под опекой женщин и посторонних, не. получивший ни светского, ни ученого образования и вышедший на волю 17-ти лет, без большого состояния, без всякого общественного положения и, главное, без правил; человек, расстроивший свои дела до последней крайности, без цели и наслаждения проведший лучшие года своей жизни, наконец изгнавший себя на Кавказ, чтоб бежать от долгов и, главное, привычек, а оттуда, придравшись к каким-то связям, существовавшим между его отцом и командующим армией, перешедший в Дунайскую армию 26 лет, прапорщиком, почти без средств, кроме жалованья (потому что те средства, которые у него есть, он должен употребить на уплату оставшихся долгов), без покровителей, без уменья жить в свете, без знания службы, без практических способностей; но – с огромным самолюбием! Да, вот мое общественное положение. Посмотрим, что такое моя личность…» – Толстой Л. Н. «Дневник» 7 июля. 1854.
Настойчивая потребность независимого развития преодолевает в молодом Толстом предварительные «виды» к службе. Он преждевременно оставляет университет и, вдохновлённый всё тем же «руссоизмом», обращается в «молодого помещика». Страстное (по собственному выражению) увлечение сельским хозяйством достигает степени всяческих изобретений и нововведений, Но не только неких неведомых «машин», он так же: «… сшил себе халат такой, чтобы в нем можно было и спать и ходить. Он заменял постель и одеяло. У него были такие длинные полы, которые на день пристегивались пуговицами внутрь».54
Эта деятельность имеет цель: юноша, полон самыми фантастическими мечтами о самообразовании. Реестр впечатляет: «… кроме подготовки к сдаче кандидатских экзаменов, еще… изучение языков – французского, русского, немецкого, английского, итальянского и латинского…, изучение истории, географии, статистики, математики, естествознания…, достижение «средней степени совершенства в музыке и живописи»… «практическую медицину и часть теоретической» и «сельское хозяйство», «как теоретически, так и практически».
Конечно же «молодой барин» не представлял себе всей косности деревенского хозяйства, которую взялся переустраивать на прогрессивный лад. Первый землеустроительный наскок окончился глубоким разочарованием. Он сбегает в Петербург. Да и возможно ли юноше, столь многообразно впечатлительному, выдержать подобную схиму? Но такое намерение доказывает чрезвычайно развитую способность к самостоятельной деятельности
Однако хозяйственная неудача не лишила его более важного – того, что закладывается только в юности. Глубокий ум и нравственность Толстого позволили ему пройти некое трудовое самовоспитание. Много позже это проявится в очень показательной сцене общения Левина с нерадивыми работниками. Может быть, это было и проявлением аристократической гордости, которая в кои веки, оказалась употреблённой правильно. По какому-то наитию, он чувствует, что только равенство в навыке труда даёт право распоряжаться:
«Это было нехорошо, но на рабочих Левин редко сердился. Когда Василий подошел, Левин велел ему отвесть лошадь на рубеж.
– Ничего, сударь, затянет, – отвечал Василий.
– Пожалуйста, не рассуждай, – сказал Левин, – а делай, что говорят.
– Слушаю-с, – ответил Василий и взялся за голову лошади….
– А отчего у вас земля непросеянная? – сказал Левин. —
Уж не раз испытав с пользою известное ему средство заглушать свою досаду и все, кажущееся дурным, сделать опять хорошим, Левин и теперь употребил это средство. Он посмотрел, как шагал Мишка, ворочая огромные комья земли, налипавшей на каждой ноге, слез с лошади, взял у Василья севалку и пошел рассевать. – Где ты остановился?…. Левин пошел, как умел, высевать землю с семенами. Ходить было трудно, как по болоту, и Левин, пройдя леху,
запотел и, остановившись, отдал севалку. – Ну, барин, на лето чур меня не ругать за эту лежу, – сказал Василий. – А что? – весело сказал Левин, чувствуя уже действительность употребленного средства» – Толстой Л. Н «Анна Каренина».
Важно добавить, что Толстому абсолютно чужда тема «маленького человека», воспетая русской интеллигенцией. А причина именно здесь. «Маленький человек» – уродливая спекуляция, которая может поселиться в голове только людей, лишенных возможности своим трудом сводить концы с концами в обустройстве жизни. Как объективный факт, «этот человек» существовал, но Толстому нет до него дела – надо помогать не заболеть здоровым, а не копаться в язвах уже больных….
Феодальное хозяйство только в «высших запросах прихоти» необходимого исторического развития преодолевает свою самодостаточность: всякий человек в нём достаточно универсален для грубого, но полнокровного выживания. С переходом к капитализму появляется огромное число людей на жалованьи, заведомый недостаток которого приводит их к перманентной, ущербной беспомощности. Поэтому отвращение Толстого к интеллигентным литературным кругам, очевидно, вызвано очень глубоким, вероятно, неясным для самих участников, расхождением в основах мировоззрений некоего «политэкономического» порядка.
Толстой сумел сказать непреходяще верное слово не только о своих классовых заклятых побратимах – крестьянах, но собою отчасти прикрыл грех «одноклассников». Недаром на излёте новейшей истории в некоторых европейских странах стали удерживать в конституции совсем уж, казалось бы, вырожденный в «классовое слабоумие» остаток дворянства высшего достоинства. Вдруг простая независимость от товарного капитализма, одна надежда бывших поданных на остаток рыцарской феодальной чести, прямо противоположной глобализму товарного капиталистического оборота, преодолевает там и сям насмешки республиканцев перед жёсткой необходимостью иметь как пример – иной этический критерий поведения, нежели «рациональность» прямой личной выгоды.
Дворянин, представитель феодальной аристократии, такими же неведомыми путями, как и его героиня, Наташа Ростова, впитавшая русский народный дух, усвоил честь. Он тяжело переносит продажу убеждений: «… Умственная мужская деятельность за деньги, в особенности газетная, есть совершенная проституция. И не сравнение, а тождество» – Толстой Л. Н. «Дневник». 3 апреля 1905.
«Я… дорожу родовым и трудовым… Мы аристократы, а не те, которые могут существовать только подачками от сильных мира сего и кого купить можно за двугривенный» – Толстой Л. Н «Анна Каренина».
Феодализм, последняя эпоха истин религиозной формы, не церемонился всякому инакомыслию быстро подобрать дыбу, плаху или костёр. Тех, кто выбрал честь убеждения смирению отступничества более чем достаточно для примеров. В этом смысле «проклятым крепостникам» есть, кого предъявить либеральным демократам. Граф Толстой по происхождению и образу жизни – представитель реакционного класса, поместный дворянин и эксплуататор.
Но «невыжитая» новая капиталистическая эпоха России губит не только крестьян, но и честного барина тоже изводит своей половинчатостью, безвыходностью: крестьянин не может взять землю, а помещик не может её отдать, по той же самой причине. Надо раз и навсегда запомнить это место расхождения западной экономической, следовательно, европейской исторической судьбы и русской. Дело в разном соотношении силы (количества и качества) крестьянства и господских классов. Там крестьян сгоняли с земли в соответствии с ростом капитализма, а в России крестьяне не оставляли мечты о своей земле до плена 1941 года.
В некотором смысле, Толстой – вариант редкого типа дворян-бунтарей. Подобно Дубровскому, он ограблен извращённым временем-Троекуровым. Не в силах вызвать на его дуэль он вынужден, по сути, поднимать бунт – признавать будущую революцию.
В своём желании указать путь к счастью он, конечно же, революционер «снизу» – не видел выхода впереди, а хотел устроить «как при бабушке»; не признавал науки, большей частью «подозревая» её в обмане; не смог найти новой этики, а предлагал старозаветных Христа и Будду.
Но его коренное отличие от «интеллигенции» – более всего, он любил не свои «учёные мысли», а саму жизнь. Как настоящий родовой барин, он не мог бросить в бессмыслие «своих» (личное отношение феодала – против безличного капитала!) крестьян.
«Вчера шел в Бабурине и невольно (скорее избегал, чем искал) встретил 80-летнего Акима пашущим, Яремичеву бабу, у которой в дворе нет шубы и один кафтан, потом Марью, у которой муж замерз и некому рожь свозить, и морит ребенка, и Трофим, и Халявка, и муж и жена умирали, и дети их. А мы Бетховена разбираем…. И опять молюсь, кричу от боли. Запутался, завяз, сам не могу, но ненавижу себя и свою жизнь» – Толстой Л. Н., «Дневник» 26 июля 1896, Ясная Поляна.
«Лев Николаевич ни с кем из соседних помещиков не знался. Он не любил это общество, относился почти ко всем с насмешкой и называл их «благородное дворянство», как-то особенно смешно выговаривая слова. Как ни странно сказать, но он был горд и всю свою жизнь боролся с этим чувством, сознавая его в себе, равно как и осуждение. Он признавал людей своего круга и крестьян, называя деревню «le beau monde» (высший свет), но это, конечно, не значит, чтобы он не имел друзей и знакомых в других слоях общества».55
Принимая, что начало нравственного протеста Толстого – в горечи от разрушения своей господской жизни, надо отдать должное честному признанию им прав трудового народа и душевным силам, затраченным на поиски выхода, каким бы ошибочным он ни был (да и то не всё так просто…).
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?