Текст книги "Вещая моя печаль. Избранная проза"
Автор книги: Станислав Мишнев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Да, мы, деревенские ребятишки, любили Шуру и были хороши с ней, покровительствовали ей. Как-то незаметно мы стали замечать, что она сильнее нас, самостоятельнее. Она может, если захочет, сделать то-то и то-то. Наша Шура взрослела, и взрослость её для нас стала чем-то необъяснимо заманчивым и даже завидным. Серафима Ивановна с ней стала говорить как со взрослой, не совсем, положим, как со взрослой, а всё-таки не так, как с другими.
* * *
Помню в восьмом классе, ближе к весне, в клубе давали концерт заезжие гастролёры. Шура и я стояли в коридоре – почему-то оба опоздали, а заходить в зал, когда зал взрывается аплодисментами, оба постеснялись. Не помню, где блуждал мой потерянный взгляд, но вдруг глаза остановились на прильнувшей к щёлке двери Шуре, – она чуточку приоткрыла дверь и внимательно слушала.
Какая-то сила понесла меня тоже к двери и поставила рядом с Шурой так близко, что я, замирая от счастья, всеми лёгкими вдохнул дурманящий запах.
– Шура… – с трудом выдавил из себя.
Шура шикнула на меня: не мешай!
Через какое-то время повернула ко мне лицо, спросила:
– Чего?
«Шура! Я люблю тебя!» Нет, я не произнёс эти слова, но и сейчас вспоминаю, как сказанное и ей услышанное. Иначе зачем бы ей, как в испуге, отпрыгивать от двери, зачем прикладывать к лицу платочек с вышитым на нём цветочком? Сейчас я как повторяю памятью эти слова, а тогда я едва не потерял сознание, – признание в незнакомых мне в ту пору чувствах, сжигающих чувствах! И что интересно, эти слова как проросли во мне, несколько лет крепли в воображении; не раз порывался, когда служил в армии, написать Шуре такое письмо!..
Утром жена даёт поучительное наставление:
– Страсть ты, дедушко, впечатлительный у меня. Доверчивый ребёнок. И сам не поспал, и мне не дал. Не надо бы тебе к ним ходить. Ишь, глаза красные. Слезовать на крыльцо выходил?
– Отстань!
– Не отстану! Дурило ты старое! Не зря говорят: что малый, что старый, вчерашний кисель хлебали. Сегодня какую басенку про зайца да лису выдумаешь? Он тебя хоть бы в сотоварищи взял, мол, и Егор из деревни Заступово волка озвучил. Глядишь, мне на Новый год обновку купишь.
– Ну тя! Кислота едучая!
А мысль отличная!
Гляжу, Стаc один на качелях выкачивается, я к нему. Вот, задаю ему задачу: как горемыку зайца прописки лишить, из своего леса в шею выбить, так сказать, корни его отеческие вырвать, чтоб память отшибло?
Опешил Стаc.
– А зачем? Зачем зайца лишать естественной среды обитания?
– А зачем народ русский сживают со своей земли? Зачем молодёжь приучают жить вахтой? Деньги, только деньги! Езжайте в Коми строить дорогу – зарплата 60 тысяч в месяц! Езжайте в другую область лес валить, зарплата 70 тысяч в неделю! Езжайте, езжайте, рвите пуповину, не держитесь за родину, химера одна, эта родина! Вы езжайте, к вам в деревню приедут другие, такие же наёмники с бору по сосенке, хуже того – китайцы, они распашут пашни, наводят крепко посоленных удобрениями огурцов!
– Политикой пахнет, дядь Егор. Не прокатит.
– Почему? Пускай заяц отдувается!
Стае бросил на меня заинтересованный взгляд, которым хотят взять человека со всей его сущностью – а ты, дедушко, ещё тот звездопад…
В задумчивости оставил парня.
Снова встречался с Шурой. Глаза сегодня у неё при жизни мёртвые. Не глаза, скованные льдом маленькие лужицы воды. Говорила Шура мало, тихонько всхлипывала. Да, она мечтала о дальних странах, о самоотверженности, решимости посвятить себя служению людям; она не ошиблась, она просто не успела. Наконец, выпрямилась в кресле, проговорила сквозь слёзы:
– «Не нами наши дни земные сочтены». Грустно. «Всё уйдёт туда, откуда пришло». Я старая, негодная старуха… Отчего у меня нет твоей силы?!..
– Не понимаю, какая во мне сила? – хмыкаю. – Мне что, семнадцать лет и красная рубаха?
– Егорик, ты Егорик! Вчера на наш угор сбродила, еле обратно приволоклась. Стоит лес-то, стоит! Помнишь сосенку, с которой я упала? Такая могучая, державная теперь! – Киваю головой: помню. – Всё печёшься о стране, о народе, ты такой же романтик, каким был в школе. До встречи с тобой у Стасика было много друзей среди зверушек, теперь он не подходит к компьютеру. А вчера, вчера он перед зеркалом остригся и даже побрил голову.
– Хвалю! Чего народ пугать.
– А пожить ещё хочется. Вот есть у Блока такие строчки:
О, я хочу безумно жить:
Всё сущее увековечить,
Безличное – вочеловечить,
Несбывшееся – воплотить!
Ближе к морозам Стаc и Шура стали собираться в город. Стаc метался, искал свой «нерв» в кругу зверюшек мультфильма; то среди ночи в доме заиграет музыка, то смех, то лай, или заухает филин… Бабка Шура понимала внука, проявляла мудрую терпимость, не надоела расспросами, не лезла с советами.
Жена не говорит мне, стонет:
– Вроде, дедушко, стропила у парня набок пошли, а?
– Ты дурь-то выкинь из головы! Де-еедушко! – передразнил. – Стропила у неё пошли… это вдохновением зовётся, поняла? Зрелая стезя родит зрелую мысль, а проще сказать, он приобретает жизненную отвагу.
– Ну, опять в задир пошёл. Проходимка какого-то дня в райцентре была…
– Вы с Проходимкой одного поля ягоды!
Но, признаться честно, я был рад отъезду соседей. Не то, чтобы они надоели мне, моя душа, привыкшая последние годы в одиночестве бродить по пустым полям, по лесу под деревней, хотела покоя. А с соседями – иду к ним почти каждый день, как на работу. И ничего не могу с собой поделать!
Скверное чувство постоянного одиночества, отчуждённости, даже непутёвости всё сильнее раздражало моё сознание. Бранил себя: разворошил Стасу «нерв», писал бы парень по-прежнему музыку, лепил мультфильм, а теперь по ниточке вяжет совершенно иную канву.
С женой неделю не разговаривали.
– Я тебе притчу скажу, Егорик, – как-то заводит разговоШура. – Про крест. Всякая притча – это все параграфы нрав ственного уложения нашего бытия. Жил да был плотник Иван. Дожил, как говорится, до тюки, нет ни хлеба, ни муки. Взял верёвку, пошёл в лес. Сел, глазами с соснами прощается, муки танталовы принимает. Тут Бог идёт по своим Божьим делам. «Рано, говорит Ивану, с жизнью прощаться. Грехов на тебе, как на собаке блох, грехи изжить нельзя, судьбу поправить можно» – «Так дай мне, Всемогущий, другую судьбу, другой крест дай. Понесу, сколько сил хватит!» – возопил Иван. «Ты ещё крест Моего Сына Иисуса запроси!» – сердито сказал Бог. «Что ты, что ты! Недостоин я рукой дотронуться до креста Сына Твоего! Мне какой попроще, покрепче, корня мужицкого или барского, только бы хозяйственного. Молод я был, глуп, когда крест выбирал. Судьба не кобыла, верхом не сядешь. Дал бы ты, Господи, возможность судьбу изменить!» Согласился Бог. Пришли они в некое хранилище, а крестов в нём большие миллионы стоят. «Я мир сотворил за шесть дней, шесть дней даю тебе, жалкая песчинка, новый крест себе обрести». Обрадовался Иван. Шесть дней без устали по хранилищу бегал.
Схватится за крест – добротный, из ясеня, вот бы такой! – на обратной стороне читает: «Петр. Солдат. Погиб под Москвой». За другой ухватился – серебряный, в позолоте, читает: «Матфей. Инок». Третий, сотый, тысячный… Шесть дней сновал. Сел отдохнуть; стоит перед ним крестик такой ветхий, неприбранный, неухоженный, будто от Пасхи до Пасхи в воде некупаный, и подумалось Ивану: на меня похож. «Сирота ты, сирота. Кто-то забыл или намеренно оставил…», – схватил крест, бежит к Богу: выбрал! Бог поворачивает тыльной стороной: «Иван. Плотник». «Так это же мой крест!» – «Твой, – говорит Бог, – теперь-то ты в уме, какой выбрал, тот и неси». Идёт Иван от Бога, и тепло на душе от обретения своего же креста, и обидно: опять не тот выбрал. А Бог рядом шагает: «Ты когда последний раз был на кладбище, когда отцу-матери поклоны бил?» – спрашивает укоризненно. «Господи! Прости меня, прости! Сейчас, сию минуту волю твою исполню!» – «Чтобы мне на шестой день в отпуск уйти или захворать, так куда там, остановиться не мог в творении своём…» – ворчит Бог незнамо кому…
Что говорить, прощание было тяжёлым.
– Похоронить себя велю здесь, – шептала Шура, склонивши ко мне на грудь совсем ослабевшую голову. Говорила с остановками, в очевидном волнении. – Крест мне поставь, пожалуйста. Из наших сосен поставь. Сруби такую маленькую, неказистую, штраф Стасик заплатит.
На деревенской улице стоит «Газель». В салоне на мешке с луком сидит Агнесса Белкина. Возле ног ведро солёных рыжиков. Что поделаешь, за кредит надо ежемесячно платить. Против приезжих она зла не держит. Нет, нет, люди хорошие, а вот свои, – слов нет, одни эмоции, – свои хуже всяких врагов!
Почему я начал рассказ с Агнессы Белкиной? Поясню. В начале 70-х годиков заступовские девки у парней почётом не пользовались. Мать Агнессы, Прасковья Ефимовна, возвращалась с выставки ВДНХ. Бойкуха, в передовых доярках ходила. В деревне Прасковью Ефимовну Сканцем кликали за глаза. Сканец – это тончайший, как пушинка, блин. Дело глубокой осенью было. Слезла с поезда – Мать Богородица! Дождь холодный сечёт. До дому 120 вёрст. Живой добраться – исповедаться не мешает. Дорога исхлёстана шофёрским матом. Чемодан хватает, подбегает к одной машине – толпа желающих уже сгрудилась, долговязый шофёр, хорошо подпивший, на подножке стоит, выламывается, кепка, что гребень у петуха, на ухо сбита, указательным пальцем грозит:
– Заступовских не берём!
– С Березников мы!
– С Милой Горы!
– Тебе заступовские дорогу загородили? – сунулась вперёд Прасковья Ефимовна.
– Девки у вас дырявые!
– Ой ты, телок ты, телок! Да золото и то моют в дырявой посуде. Из худой девки золотая баба выходит. Если, – стучит себе пальцем по виску, – тут ума не с куриную щепоть. Правду я говорю? – обращается к другим пассажирам.
Милогорским и березниковским не до дебатов. Уехать бы!.. Всем ехать надо, и желательно бы в кабине, не на мешках с мукой.
– Ну-ко, – тяжёлым чемоданом жмёт ноги шофёру, – пускай в кабину, я тебе такую невесту высватаю…
По первому снежку этот шофёр едет в Заступово сватом. Для храбрости и пущей важности кинул за воротник граммов триста водочки. Как и принято сватам, в избу не идёт, у калитки топчется. Вышли невеста с матерью, у невесты шаль с кистями по плечам рассыпалась. В старину говорили: «Хороши в доме косовик хрустящий да зять говорящий». Не дозволила невеста парню товар разложить, то есть душу открыть, глянула пристально да и говорит:
– Ну, мама, спасибо. Из какой же глубокой канавы эдакоё мотовило выгребла? Давай-ко, дружок, пока машина не остыла, поворачивай оглобли.
С той поры шофера на вокзале редко брали заступовских баб, а девки – лучше не подходите.
Мне страсть повезло: привёз жену из-под Красноярска. В армии бегал да бегал в самоволку, вот и выбегал.
Век не забыть, вёз нас с вокзала с невестой один очень степенный «отец родной». В годах дядька. Сказал, когда мы забрались под натянутый брезент на уголь, три слова: «Это… не шавите». Нос что шишка еловая, обласканная крепким морозом. Валенки с двумя заломами, шуба под солдатским ремнём, на голове кубанка, крестом прошиты две красные полосы. Из великой милости взял. Декабрь месяц, под моей шинелью дорогу грелись, снегу до пупа, местами машину толкали как могли, до райцентра прикачали – протянул «отец» за расчётом крепкую руку последние три рубля, притом рублями, затолкал в малюсенький кошелёчек.
Озябла моя лапушка, пропитались её лёгкие угольной пылью, кашляет, подпрыгивает на месте и негодует:
– Барсук дохлый! Солдата ободрать?!
Я – шахтёр, она – шахтёрка, будто выползли на свет из забоя. Ветер лютует. На столбе фонарь оловянного цвета раскачивает морзянку. Замусоленным платком отираю ей лицо, смеюсь:
– У него семья большая, семь девок, всем надо приданое стоптать.
– Чтоб им всем за кривое коромысло замуж выйти!
От райцентра до Заступова двадцать километров. Чемодан у моей невесты старинной работы, углы в железных набойках, до отказа забит платьями, кофтами, прочей женской амуницией. Давай, говорю, куда-нибудь пристрою его, не тащить же?
– Ещё чего! – отвечает.
Кержацкая натура!
Незабываемая картина: мы голодные, ночь, ветер со снегом, местами дорогу перемело, как у нас говорят, стручки наставило, а мы на крепкой палке тащим чемодан.
В сердцах свою милушку к старшине роты в каптёрку «на длительное хранение прятал» и с капитаном Шевелёвым породнил, хозяином «гарнизонной губы» – пришлось погостить у этого Шевелёва, а невеста ещё и дерзит:
– Раскис, вояка?
Романтика!
Шутник был капитан! Построит, бывало, разгильдяев, велит своему подручному, здоровенному ефрейтору, вынести девять лопат на десять человек.
Все стоят, не спешат лопаты разбирать. Ясно, что одному солдату лопаты не хватит. Вот которому не хватит, тому трое суток добавки: нет у тебя, товарищ солдат, желания покинуть наше исправительное учреждение! Хватайся за лопату, дерись за лопату – во, молодец! И тебе сразу поощрение: сутки – минус!
За деревней Баской
«Жизнь есть борьба», – такой жестокий подарок всему миру сделал отец истории Геродот.
…Голодно жили в послевоенное время. Хлеба склады стояли полные, а хлеба не тронь! Каждый день бригадир с председателем колхоза проверку делали, мышиный след и тот на подозрение брали. Клеверные шишки ели, сосновую кору, очень вредную для желудков куглину и прочий всякий сор, всё ели, что утроба принимала. Как гласит поговорка: горлышко проглотит – брюхо проворотит. Куглина – это отходы от обмолота льноголовок.
Деревня Баская – она же колхоз имени лётчика Сигизмунда Леваневского, 38 дворов. У колхозника Петра Обрядина детей шестеро. Окна их летнего пятистенка смотрят на восход солнца. У колхозника Семёна Куприянова детишек семеро. Окна их летнего пятистенка тоже смотрят на восход солнца. Жили Обрядины на одном конце деревни, Куприяновы на другом. Семён Куприянов охотник был заядлый. Пётр Обрядин – тайный осведомитель. До войны оба все зимы по разнарядке лес для Родины заготовляли. Друг за друга грудью стояли. Пётр был мужик крепкого телосложения, высокого роста, сильный и ловкий, и весьма приятной наружности. В те годы в каждой деревне был осведомитель, каждую неделю он ходил в райцентр и докладывал где надо, что народ говорит, какие народ песни поёт, кто колхозное добро ворует. Пётр Обрядин попал в плен на второй день войны, Семён Куприянов был тяжело ранен под Москвой и после излечения в Свердловске комиссован. То, что Пётр Обрядин осведомитель, знали все. Он и сам постоянно всех сторонился, умолял:
– Ради Христа истянного не говорите при мне ничего такого, не делайте ничего такого, и частушек про партию не пойте. Не могу я, люди добрые, не сказать, не могу не доложить!
Всегда поодаль от всех держался. Вместе со всей семьёй за стол не садился. Что жена оставит, тем и сыт. Грома жуть как боялся. Ещё громкого оклика – приседал от страха, собачьего лая, не переносил табачного дыма.
– Мне жить недолго осталось, – говорил жене.
– Сойди с шального-то места! – грубо обрывала жена. – Жить ему мало осталось! Это мне сдыхать надо от эдакой прорвы голодных ртов!
Ближе к весне народ совсем отощал. В бригадирах в тот гоходила вдова Петровна. Прибежит она колхозников на работу по сылать, а в избе плач да вой. Старухи да старики неминучую ждут, только до талой воды жить собираются.
– Не-е, не вытянуть посевной, – докладывает бригадир председателю колхоза.
Под председательским седлом ходил старик Зосима Герасимович. Трое сыновей Зосимы Герасимовича остались лежать в Польше. Старел Зосима; был он постоянно среди людей – в этом пёстром, чаще грубоватом, реже весёлом кругу, но какая-то незримая непроницаемая стена месяц за месяцем росла между ним и колхозниками: Зосима готовился умирать. Сам себе говорил: был конь, да езжен. Зла на Петра Сажина никто в деревне не держал. Если не он – иного власть назначит, а другой спрячется как таракан в щель и будет жалить. За примером далеко ходить не надо: в соседнем колхозе тайный осведомитель восьмерых парней да мужиков спровадил на стройки народного хозяйства. В деревне на одном конце баню затопили, на другом уж вымылись: вызнали, кто гадит, били смертным боем, стреляли, личной коровенке вымя разорвали – дескать, медведь напал, ан нет, ходит осведомитель по острию ножа! Зосима Герасимович Петра Сажина считал членом правления колхоза «без портфеля», без него заседание не начинал. Пётр вожмётся в угол, сидит, молчит, а слёзы бегут по лицу, бегут. Или упадёт на колени, бьёт в истерике по полу кулаками, кричит:
– Сволочь я, сволочь!
Партийная ячейка колхоза имени Сигизмунда Леваневского состояла из трёх человек. Партийный вожак по совместительству был кузнецом и счетоводом. Его на фронт из-за плохого зрения не взяли. Бабы, чьи мужья с войны не вернулись, незлобно поддевали:
– Слеповат да тороват, чужой подол ущупает.
Теребит бородёнку Зосима Герасимович, определяется, с какого боку речь вести. Есть же среди миллионов капель одна-единственная капля, с которой весна начинается! Кабы до этой капли дожить…
– Ты, паре, Володька, важный гегемон в нашей волости, на твоей совести быть продолжению нашего крестьянского корня или умирать, – говорит Зосима Герасимович.
– Э-э, старина, нашёл, тоже мне, гегемона. Не темни, говори прямо.
– Прямо только вороны летают. Сам знаешь, о чём речь.
– А о чём?
– О чём, о чём… грамоту похвальную твоя партия не даст, как нас от смерти спасёшь, а народ благодарен будет. Лося надо добыть. Сам знаешь, месяц назад корову полудохлую дорезали, кожа да кости, а меня к прокурору дёрнули. Слава Богу, только попугали.
– Да ты что, в райком мне за разрешением бежать прикажешь?
– Приказать не могу, у тебя власть, ты и употреби её со всем пониманием.
– А кого за гребень сгребут, а? Меня!
– Тут, паря, как карты лягут.
Пришли председатель с партийным вожаком к Семёну Куприянову: выручай. Иди в лес, ищи лося. Снегу, слава Богу, в ту зиму неглубоко было. А Петра Обрядина в районную больницу отправили, мол, сходи, какой-нибудь микстуры дадут, еле ходишь от недоедания.
– Эх, собачку бы хорошую сейчас!.. – говорит Семён.
– А где она у вас? – спрашивает Петровна.
– Съели.
Согласился Семён. Кинул на плечо берданку, встал на лыжи и пошёл.
Главное для охотника встать на след, на свежий след!
Как потом сказывал:
– Вымотался, еле бреду. На верхотину Каменной улочки поднялся. Вечереет. Ветер поднялся, с вершин снежные заряды рвёт. Упёрся в частокол. Лешак осенью молодой порослью играл, все ёлочки скрутил-переломал. Обошёл кругом – пропал след! Так по мне испарина и пошла: смазал! Назад воротился. Внимательно присмотрелся, а лось зажался в этой чащобе. Где голова, где задница – не пойму. Ну, раз вперед шёл, то и голова должна быть впереди. Прицелился, хлоп… как вылетит на меня из чащи снежный сугроб, покачался да и рухнул. Страх, мужики, был великий. Каюсь, не утерпел, бок лосю распорол, печёнки с фунт отсадил и кусками сглотнул. Иначе – ша.
Домой прибрёл, с бригадиром Петровной запрягли двух лошадок в дровни, и за лосем. Она впереди, обессилевший Семён на дровнях лежит. Воротились на другой день к полудню.
Разделили мясо по едокам. Не обнесли и Обрядиных. Не густо, да на переправе и крохе рад.
Через пять дней Семёна Куприянова вызвали повесткой в райцентр. Ушёл, и больше его в деревне Баской не видели. А Пётр Обрядин руки на себя наложил. Ушёл на конюшню и удавился. Перед Петровной и Зосимой Герасимовичем на коленях стоял, умолял:
– Убейте! Убейте ради Христа истянного! Я доложил! Убивайте – я!
Жаль Петра Обрядина.
Ни Петровну, ни Зосиму Герасимовича, ни партийного вожака не тронули.
Бессменный председатель Зосима Герасимович умер тихо. Перед самым половодьем пошёл на реку, кое-как пешнёй пробил лёд, сел на фанерный ящик и с душой расстался.
* * *
«Наряд – предисловие к женщине, а иногда и вся книга», – справедливо сказал Шамфор, внебрачный сын священника, выходя с пустым кошельком из галантерейной лавки.
Край у нас лесной, потому мы жизнь человеческую с цветением земным вяжем. Понятное дело, всё это плоды воображения. Зато какие! Ты из леса, а зовущий, трепетный голос леса как на плечи сел; и аукается, и гомонит, и смехом рассыпается, желаешь у кукушки-ворожеи про свой век выведать – пожалуйста, – согни ладонь лодочкой да к уху приложи, и живи лет двести на первое время! Слышишь на опушке чистый, как процеженный через частое сито ветвей, счёт? Слушать слушай, да не годами считай, делами.
Как-то я пахал Мякотишинское поле в ночную смену. Ближе к утру заглушил двигатель трактора, пошёл соловья слушать. Накануне мать говорила, что в логу за нашей деревней Баской, страсть хорошо соловей поёт. Иду, ещё темновато, сыро, через три загона напрямик брёл, ещё в ушах не затих натужный гул двигателя трактора; запутался в поросли молодых черёмух, упал, только встал во весь рост, и вдруг чистые горошины покатились по всему логу. Как я крался, жаждая увидеть простой серенький комочек счастья! Увидел! Долго смотрел на певца. Кажется, не дышал.
Люди у нас хорошие. Добрые. Вот, к примеру, Галина Алексеевна. Отдала колхозу детство, юность и зрелые годы. Умирать не собирается. Я, всем говорит, тогда умру, когда праправнука на руках подержу. Как улыбнётся – будто солнышко до краёв наполнит лесную опушку; морщинки у неё на щеках, что юркие тропинки; шум, гам в весеннем осиннике – да нет же, не ветер, не шелест листвы в том виноват, это бабка Галина половики хлопает на своей улице. Хлопает, а в мыслях бежит летним днём по лесу, ладошками по тугим стволам бьёт, с каждый великаном особо здоровается. Где настоящее тепло – в лесу; где ещё можно встретить лосей, гордо несущих на вскинутых головах короны роскошных рогов – пока только у нас.
Сидим с Галиной Алексеевной на крыльце, чаёвничаем. Домашние зовут крыльцо на современный лад верандой. Пусть так, места много. Веранда остеклена, вместо стульев два дивана. Над деревней медленно шли тяжелые тучи. Они надвигались на солнце. Солнце как знало, что сегодня у него несколько часов отдыха, щедро валилось на поблёкшую траву, на скоблящую ножом-косарём столешницу за низеньким ветхим забором соседку. А воздух был чист, будто его провели через сосновый лес. Соседка из приезжих, уже в годах, объёмная в талии, у них с Галиной Алексеевной натянутые отношения.
К соседям по дощатым мосткам идёт рослый парень, босой, сапоги резиновые прижал к груди.
Галина Алексеевна встрепенулась.
– Костя, – говорит мне. – Любит на гитаре тренькать.
Соседка бросает на столешницу косарь, сбрасывает с пояса подоткнутую юбку, упирает руки в бока, что-то спрашивает.
Парень стоит потупившись.
– Стружку снимает, – «переводит» мне Галина Алексеевна. – Электриком хочет работать, будто бы не берут.
– Не берут? – спрашиваю я.
– Будто бы прав нет, а, может, и есть, да он в электричестве слаб ещё.
– Научится, – шепчу я.
– В тюрьме был, – качнула головой Галина Алексеевна.
– И что?
– То. Электричество нынче у рыжего Чубайса, а этот Чубайс бывших уголовников в кампанию не берёт. Ну их, – машет рукой в сторону соседей. – Одна головная боль. Недобрые соседи изладились. Говорят, не судите, да не судимы будете. А всё одно посплетничать охота. Вечерами у них концерты не редкость. Всё в доме гремит, двери хлопают, то мужик заорёт, то жена завоет. Я своим домашним говорю: «Леший с лешахичой котомку с сухарями делят». Один другого съел бы. Сама-то, Александрой зовут, всё ноет и жалуется, и вся она обижена, и денег у них нет, и все болеют… В школьной столовой посудомойкой работает. Каждый день в обеих руках сумки прёт. Муженёк, Сергеем Сергеевичем звать, – ваше величество! на меня смотрит, как зверь. Ага, перед ним прогнусь я, как же! У него под глазами отёчные мешки, гнусавит немного. Видишь, во-он… худо из-за косяка видеть, забор двухметровый ставит, как поставит, так и заживут справно. А я что? Приезжают ко мне из райцентра девки, свои частые гости, песни поём, гармонь играет, а им, видите ли, моё веселье поперек горла. Вот кабы у нас в доме дрались каждый день, вот это им бы любо! Этот Сергей Сергеевич как-то сказал мне капризно: «Если мне худо, другим не должно быть хорошо». Во как! Хоть живым на кладбище иди, у них, видите ли, не с той ноги встали. Так бы и сказала ему: век вам худо жить, раз вы жить нормально не умеете! Для них честных людей в нашей округе нет, кругом одни сволочи, дебилы, скотины и так далее. Ну их! Я своим говорю: только не ссорьтесь, только миром, ставь он заборы хоть до небес. Сын мой хотел подсказать, что ветром вывалит твой забор, так этот Сергей Сергеевич и загнусавил: я-де проведу межевание, я-де заставлю вашу баню на один метр десять сантиметров сдвинуть… Ну их!
Старые люди медлят с рассказом. Или вспоминают отжитое, или мысль за корень, прутик, камешек спотыкается…
Мы говорим, время мчится.
– В году тысяча девятьсот… да, в тот год начали строить Байкало-Амурскую дорогу, шуму в газетах было много. От нас Тоньку унесло на эту стройку. Потом приехала, рассказывала, как справляли первую безалкогольную свадьбу. Ещё, помню, тужили с бабами: на Чёрном море корабль наш военный затонул, двести матросов погибло. Ох, и поездили мы с концертами! Мы к соседям, соседи к нам. Да и не только к соседям, и по край района ездили.
Сон ли?
Явь ли?
Смотрит Галина Алексеевна куда-то вперёд, за тонюсенький поясок горизонта, улыбка разглаживает на лице морщинки; на меня взгляд перевела, пристальный такой взгляд.
– Внучишка мой малый, Ленчик – ох и способный этими чёртовыми машинками играть, порой меня спрашивает: «Баб, ты давно из каменного века вышла?» Ты-то не думаешь про наше поколение так, а?
– Да как можно, Галина Алексеевна!
– Крайняя усталость имеет одну особенность – сон не приходит сразу. Лежу, бывает, лежу, должно быть в доярках устала, что ли? Облокочусь на подушку, смотрю на лампочку, – Лёнчик хитрую такую лампочку приделал, слабенько горит, будто свеча. Не мигая смотрю сквозь ресницы с тем напряжением, что придаёт взгляду полное отрешение. Люблю ночи с полной луной, хотя они меня чем-то пугают. Из моего окошка луна как раз зависает над бывшей церковью. Луч от луны на полу лежит, я ногами босыми ступлю на него и, как прожитый день, к себе прижать хочу. Лёнчику про такое явление говорила, а он мне: «Баб, ты скоро заговоришь с пророком Самуилом. Много думать вредно». Вот так и ездили.
С той стороны забора раздался тяжелый, продолжительный звон, как по пустому погребу. Мы с Галиной Алексеевной невольно переглянулись: что бы это значило? К звону примешались отрывистые крики ворон, – стая вылетела из-под самой кромки чуть золотящегося небосвода и уселась на соседскую крышу.
– Что это? – спросила Галина Алексеевна, встрепенувшись.
– Дождь идёт, – ответил я.
– Нет, не дождь. Это… смерть идёт.
– Да ну-у?
– Примета такая есть. Смотри, вороны не унимаются, видишь, снуют по крыше, клюются. Это они посланницу выбирают, кому весть надлежит передать.
– Кому?
Из дома вышел Костя. Смотрит на нас, в одной руке кусок хлеба, в другой луковица. То хлеба откусит, то зеленую стрелку губами сощипнёт.
Слетела с крыши ворона, села на землю перед Костей. Он ей хлеба кроху кинул, ворона в клюв кроху схватила и на крышу.
– Видел? – спрашивает удивлённая Галина Алексеевна.
– Видел. Расскажи кто – не поверил бы.
Удивительное происшествие завладело моим воображением.
Неужели это правда? Напрасно я уверял себя, что в деревне услышишь немало подобных примет, и что эта история не представляет для меня особого интереса. Отвлекаясь от темы, добавлю, что под самый конец года соседка Галины Алексеевны скоропостижно умерла.
В продолжении некоторого времени мы сидели молча, потом Галина Алексеевна стала говорить, как раньше веселее жили, ездили по округе с концертными программами.
– Секретарём партийным Иван Леонтиевич был. Въедливый, упрямый. С войны пришёл на одной ноге. Вот надо ехать, и всё! Да мы такие, да мы сякие, и доим больше всех в районе, и хлеба намолот за три других колхоза, и народ у нас самый лучший, да неужели мы!.. Подготовимся, коров пораньше подоим, и вперёд. Зимы раньше стояли морозные. Хорошо, если председатель грузовую машину даст, да ещё шофёр согласится, а то и на тракторных санях. Соломы ржаной набьём, и… запевай «Семёновну»! Качает трактор, качает, порой часа два – три в одну сторону, домой под утро вертаемся. А дома семья ждёт, муженёк ревнивый, свекровь косым глазом режет… Вот раз Вася Васин возил на ГАЗ-51. Знаменит был тем, что к колдунье в другую область ездил, та его от вина заколдовала. Брезент натянули, солому в кузов натолкли, все в шубах, шалях, валенках, молодые мужики на выхвалку валенки носили в три залома, а плясали в хромовых сапогах, бабы молодые да девки плясать выходили в резиновых сапогах, тогда ещё туфлей и в помине у нас не было. Смеху, визгу, иной озорник залезет под сарафан – ты ему хрясть в наглую образину… И никакой обиды. Вот отплясались, отпелись, по стаканчику водочки для сугреву приняли, выходим, а Вася Васин лыка не вяжет. Оказывается, встретил однополчанина, и всё колдовство по боку. «Да вези ты, окаянной!» А он: «Пойте „Вот кто-то с горочки спустился“». Поём. Кончили петь – он ни тпру, ни ну. «Пойте! Не поеду!» Да двадцать четыре раза спели, пока до дому доправились. Убить его, паразита, мужики собирались, из кабины выдёргивали, а он в драку: «Пойте!» Здоровущий был, Царство ему Небесное, разъярится – беда. Да, Вася Васин заявление в партию написал, мол, только партийным буду «концертников» по ночам возить. Иван Леонтиевич как его стыдил… первый раз от Ивана Леонтиевича мат слышала. А вот ещё: поехали в… скую волость на гусеничном тракторе. Народу – втугую. Гармонь играет, что нам, молодым, мороз. Это в феврале было, на Сретенье. Едет со стороны… как и деревню-то зовут, напрочь забыла, машина. Большая такая, а в кузове народу – пуще нашего. Свадьба, оказывается, едет. И что ты думаешь? Перепляс мы с ихними устроили. Фары от трактора и фары от машины круг очертили. Да на под задор! Ихний гармонист переборами режет, наш вприсядку стрижёт! Жених невесту на руках носит, да как кинет в снег! А невеста визжит… Подурачились, что говорить. А тут ветер поднялся, снег полетел охапками, свадьба своей дорогой, мы – своей. Мы переплясали, лагун пива домашнего нам достался. Чистый двоевар! Пили маленьким стаканчиком – зубы от стужи ломило. Приехали, экими снеговиками вваливаемся в клуб, как нам народ тамошний обрадовался! Вот так, милый ты мой, мы жизнь любили. А сейчас… кислятина. Вон, – показывает рукой в сторону соседского дома, – далёко ходить не надо.
Знаменитость наша Галина Алексеевна. В Москву ездила.
– Привязалась да привязалась Александровна, районная начальница по культуре: надо, подружки, в Москву ехать, на студию грампластинок. Ансамбль, оказывается, мы! Поехали с бабами. Опять же зимой дело было, летом некогда по Москве выкаблучивать. Как ехать, а коров на кого оставим? У меня в стаде три отёла на носу. Характер у Александровны нордический, как Штирлиц говорил. «Поедем, и никаких гвоздей! Имеете вы право отдохнуть, Москву посмотреть?» Факт, имеем. Оделись мы в валенки с галошами, в шубы нарядились, под шубами сарафаны с оборками, что от бабок достались, головы старинными шалями с кистями увязали. И две балалайки повезли! А как иначе? Балалаечка у нас выручалочка! Ты шаль старинную с кистями видал?.. А кушак красноборский?.. Э-э, милый, за так отдавали старину, за «спасибо». Сколько жулья всякого по деревням шастало, и теперь ещё шастает, всё старину ищут. Этот Костя, – кивает головой на соседский дом, – тоже стариной промышляет. Вроде за воровство и в тюрьме был… Чемоданы ремнями для надёжности перетянули… да-а, раньше не теперь, со своим самоваром до Костылева доехать на попутной машине в кузове, что нынче в космос слетать. Договорились на берегу: держаться вместе, как берёза с сосной в лесу, сцепившись, живут. Со своим хлебом ехали. С Вологды на самолёте летели. Некоторые пассажиры с таким любопытством нас осматривали, будто первый раз народ русский увидели. А что было в Москве… Господи, катим ватагой, машины пикают, впереди наша Александровна тон задаёт, она-то в туфлях, доводилось в городах бывать, и в пальтишке на рыбьем меху, бровки-губки накрашены, а нам чего краситься, мы бабы в самом соку. А в метро… вот смеху-то! Маша Брокина, наша такая толстушка суетливая, возьми и потеряйся в толпе. Мы по эскалатору едем вверх, а она вниз, мы вниз, она вверх, да суетится, кричит: «Бабы! Ко мне, ко мне!» Встречает девушка, вся такая важная, щёлкнула замком сумочки, извлекла блокнот, расправила страничку и говорит: «А теперь запишемся для истории. Фамилия, имя, отчество, возраст, профессия и так далее». Поднимаемся по лестнице, а там на каждом этаже зеркала в полный рост. Маша Брокина будто коров с потравы выгоняет, кричит истощённо: «Вы куцы пошли-то? Куды-ы?» Хохочем: в зеркале сами себя не узнали… К Ленину ходили. Вот где нам шубы да валенки пригодились! Очередь, мороз жмёт. Перед нами азиаты с раскосыми глазами стояли. На нас смотрят, как дети малые, в глазах любопытство огромное. Они недомерки какие-то, метр с шапкой. А за нами негры чёрные. Озябли, бедные, скачут как бесы в подовинной яме. Ленин как Ленин, кукла такая в костюме. Царь-пушку видела, и царь-колокол видела, и собор Василия Блаженного. Красота-a… Нас ещё тренировали долго, прежде чем записывать. Тренер-то был дока в музыке, паренёк совсем из ранних. Мишей звали, по голосам нас подбирал, так что вышло очень даже прилично.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?