Текст книги "Вещая моя печаль. Избранная проза"
Автор книги: Станислав Мишнев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
С той поры Петька осмелел – не всем девкам он безразличен! Стал «прошвыриваться» на вечеринки, провожать Маню домой. Не умела Маня целоваться. Глаза закроет, губы деревянные; гладит её пушистые волосы, ни с того, ни с чего станет Маня всхлипывать, и тёплые капли слёз прольются ему на шею. Была в Мане некая таинственность, скорее недосказанность; станет Петька говорить ей о Германии – она ладошкой ему рот прикроет, вздохнёт так чувствительно, будто сошлись вместе прошлое и будущее, – молчи, не вспугни звон в её сердце. Кругом тишина, лишь сердце-маяк манит и зовёт; будоражит исхоженная дорога, пьянит рожь за деревней; Господи! Ты дал холодный закат и весну с лиловым снегом, дождливую осень и дремотную зыбь летних туманов, ты даёшь жизнь и отбираешь её, соединяешь две нитки в одну. Как знать, может, и сложилась бы у них семейная жизнь, да поползли басни по волости о похождениях Петьки Коновалова, удалого шофёра. Другие шофера до железнодорожной станции двое суток ездят, он в неделю не укладывается. Будто бы в каждой деревне у него подружки, родился ребёнок – Петькин, да и только. Перестала Маня петь, насупилась. Поверила Маня людям, не поверила Петьке. «Да тешусь я! Вот рулю я через деревню, молодухи у колодца на коромысла оперлись, я и кричу: „Дуня, ставь самовар, на ночь останусь!“ Сама посуди, в каждой деревне девок по имени Дуня до выгребу. И потешусь: больше не подходи ко мне, что есть в руках, тем и мазну»…
Шло время. Осенним хмурым вечером Анна Павловна сидела над тетрадками. Кто-то стал грабать снаружи рукой по окну её комнатки – она уже полгода жила в школьной комнате, в страхе отодвинула занавеску – Костя Серегин просился в гости. Пустила. Костя каким-то хищным шагом прошёл в помещение, сел на стул, стал жадно разглядывать её лицо с пылающими щеками.
– Пришёл вот, – сказал Костя. – Жениться надумал.
– Женись, – прошептала Анна Павловна и почувствовала, как леденеют руки и кружится голова: опять как тогда под зародом? Опять взять силой? Сладкий ужас и девичьи грёзы, всё перемешалось: вот кинется сейчас… «Зачем я пустила? Сейчас… сейчас…» И точно, Костя стал подниматься со стула, тогда Анна Павловна закричала. Помертвевшим диким голосом.
– Чего ты? – Костя опустился на стул.
– А ты не тронь! Тебе бы только… Я не такая, понял?
– Бог с тобой, – растерянно сказал Костя. – Разве я трогаю? Жениться, думаю, надо.
– Женись! Лапай девок, а меня не тронь! – кричала Анна Павловна, дрожа от ярости, мстительного чувства: урод! Только бы бесстыдно шарить, только бы!..
– Я же жениться надумал! – отчаянно крикнул Костя.
– Уходи! Уходи!!
Женился Костя Серегин на вдове с двумя ребятишками. Однажды встретил Анну Павловну и сказал обиженно:
– Дурища, ты, Нюшка. Я же со всем почтением-уважением, я же свататься приходил к тебе.
Петьке Коновалову во сне пришла застенчивая немка. Он слышал её голос, очень похожий на голос матери, нежный смех; она говорила по-своему, но Петька всё понял: к себе зовет. В тот день он поехал на станцию за водкой. Пассажирка, – старуха с каменным лицом, выпростала уши из-под шали, подала трёшку, сказала:
– Сразу видно настоящего мужика.
«Настоящий мужик» за всю дорогу не произнёс ни слова.
К водке прилипает много жаждущих; нечистый дух не иначе заволок его в деревню за тридцать километров от становой дороги. Очухался… спит на полу под тулупом. Хозяева к столу зовут. Голова трещит: на бабу, остроносую рослую девку с блеклым лицом, глаза поднять стыдно. Вспоминает, как лёжа на полу, приглашал девку ложиться рядом…
– Караулили, у нас-то не тронули, а сколько дорогой растащили… – говорит баба.
Петька ощущает неприязненный взгляд хозяйки. Он невнятно благодарит и идёт на улицу.
Стоит его «газон» как богатырь на поваленной изгороди. Залез в кузов и за голову схватился: сколько посуды битой, Господи-и!.. В радиатор заглянул – воды нет. Ещё две ночи ночевал – радиатор оказался проткнут в трёх местах. Под вечер сел на лавку, говорит хозяйской девке:
– Тебя Ксюшкой звать? Поехали со мной. Хозяйство на спичку не повешено, но с умом… с умом жить можно.
Как пустилась мать девки бранить его!.. Выбранилась, заревела, сопли фартуком выжимает. Проревелась, посидела задумчивая, говорит:
– Видно, доча, судьба.
Тут девка в плач пустилась. Острый нос стал ещё острее, лицо стало походить на помазанный сметаной непропечённый пирог.
Хорошо ехать ночью. За кабиной темь, изредка мелькнёт в окне избы огонёк. Петька пытается каламбурить, говорит истёртыми присказками. Ксюша прыскает, приободрённый Петька рассказывает ей про Германию.
– Сколько платить надо? – спрашивает Ксюша.
– Нашла тоску, – хвастливо отвечает Петька. – Заплатим.
– А сколько? – девушка аж впивается в Петьку.
Петька чувствует усталость во всём теле, с ожесточением давит «газулю».
– Ну-у, сколько? – не отстаёт Ксюша.
«Во, змеюга попалась!.. Сколько, сколько… Сосватал ярмо – тащи его. Меньше жмурься, ягодка, больше увидишь. Отгулял, видно, Петька Коновалов».
…По много вёсен солнце и ветер сгоняли с полей снег, талые воды с журчанием сливались в ручейки, ручейки поили реку. Летели косяки птиц, из коровников выбегали нетерпеливые телята с курчавыми в пахах ногами, на озимых появлялись изумрудные пятна пробуждающейся жизни, резали глаза ледяные, матовые корки… Годами сидела Анна Павловна в комнатушке, проверяла тетради, ждала весну… её весну, а её весна заснула там, где небо сходится с землёю. С прожитого насеста увидишь только то, что загадаешь увидеть. Надо ли противиться смирёной реке дикой силе ледохода?..
Бежит река, водица камешками-обмылышами тайну вещает: весь год поджидает она час благодатный и грозный, а как час долгожданный наступит, как ледолом на приступ пойдёт, неуправляемый в своей страсти, так и расплещется она, и забурлит, и благодатная да томная обнимет в тягучей ласке берега; и будет день, и другой, и третий, и ещё много дней упиваться истомой.
Ледолом груб, стремителен, опасен, – протаранил реку и не заметил даже, а река всё заметила и всё запомнила; боль отступит, радость останется: «Ох, и дурища ты, Нюшка…»
– Петя, а вот… Это рогатка у тебя торчит из кармана?
– Нашли партизана, – ворчит Петька Коновалов. – Чего ко мне вязаться?
Прошлое не носится
У вековухи Агнессы Белкиной, толстенькой коротышки, всё Заступово сплошь враги. Её душа глухо гудит, как гнездо ос. Она уверена, что односельчане «подкинули ей свинью». Причина душевного разлада – вода.
Скважину в советское время пробурили для снабжения водой скотного двора, через три года под мольбы и депутатские запросы протянули водопровод в деревню. Нынче двора нет, коров нет, а вода надо всем. До скважины почти километр, кто пойдёт по сугробам зимой воду качать? А народ зажил богато, у всех почти немецкие стиральные машинки, кое у кого душевые кабинки в банях, тут без воды – амба. Обслуживает водокачку бывший председатель сельсовета. Живёт за пять километров. Летом что – летом просто – мотоцикл между ног, и тут он, а зимой – запасайтесь, миряне, водой на неделю.
Вот Агнесса и решила всю деревню заткнуть за пояс: взяла кредит, выписала бригаду бурильщиков, бурильщики проткнули ей скважину под самим окном. Красотища! Кнопочку нажала – буль-буль-буль. И никому за воду ни копейки не платит.
– Вот, Проходимка, до чего ушла-то! Вот до чего смекалиста-то! Похохатывает! Одна живёт, а мы… кормишь, кормишь, тебя – примерно так жёны «снимали стружку» с благоверных мужей.
Как раньше частушку пели:
Бригадира люблю – похохатываю:
каждый день трудодень – зарабатываю.
Тут приходит депеша, мол, должна Вы, Агнесса Белкина, за использованные в течение года природные ресурсы соответствующую денежку. Или – суд! Ага, – в глазах деревенских баб забегали чёртики, – отхохотала! Взвилась Агнесса: подоткнули! Свои, свои подоткнули! Самые «завидущие рожи», естественно, у соседей бывают.
Да бог с ней, с Агнессой Белкиной. Перекипит.
Едва отошла земля от стужи, сумрачным и скучным днём в деревню приехали строители. Шестеро молодых ребят легко выскочили из кузова «буханки», следом выкарабкался толстый мужик. Походили по дворищу Поповых, попинали горелые головешки, оттащили с дороги обрызганные грязью тесины, покурили у кучи обглоданных временем кирпичей церковной работы, и давай копать ямы. Отдельно присел на кособокую скамейку закутанный в шубу, похожий на огромную гирю, мужик.
Смотрю в окно. Все кирпичи на дворище пересчитаны мною мысленно тысячи раз, неуклюжие, толстые, но крепости необычайной. Интересно, кто сгрудил парней в артель, что за строительство такое зачинается?
Иду на улицу. Подхожу к сидящему в шубе мужику, здороваюсь, спрашиваю, не космодром ли новый заводится?
Глаза у мужика маленькие, в жировых складках, и подёрнуты дымкой неизбывной скуки.
– Домишко надо сварганить, – отвечает мужик, и давай кашлять.
– Дом – это хорошо. А чьих кровей будете, уважаемый?
– Расейских, уважаемый абориген. Видишь, – пальцем очертил своё лицо. – Рожа шаньгой. Прораб я. Рожин моя фамилия. Неделю лихоманка нутро выворачивает. Интересуетесь, кому будем строить?
– А как же, как же! Очень даже интересуюсь! Не каждый день в нашей деревне дома нынче строятся.
– Заказчик – Гортрамф, из Москвы.
– Не слышал про таких. Нищий нынче не строится. Строятся те, у кого в кошельке шуршит. Да и знатно шуршит! У нас колхоз двадцать лет как сгинул, доску на гроб не скоро сыщешь. Снимаем с подволоки, как нужда приспичит, тем из положения выходим.
– Это верно. Колхоза нет, воровать негде, лес – дядин. Знакома мне эта песня.
– Какая-то нерусь этот… как его, Трамп. Не родственник американскому президенту?
– Да бес с наганом не разберёт!
Так началось моё знакомство со строительной бригадой.
Пошли машины, пошёл свежий, только что сошедший с пилорамы, сосновый брус, везут цемент, тёс, окна, двери. Боже ты мой! Когда я после армии начинал строиться, дал председатель колхоза после посевной неделю – руби сруб, а на место поставишь… почесал в затылке… «Как время будет».
Почти пять лет строился. Баня, двор, хлевы, погреб, что картошку выкопать, – и то времени нет. Ночами копали. И дровяник ночами колотили. Днём на сенокосе как проклятый жарюсь, ночью с женой (а жена ревёт пуще годовалого сынишки) на себя пашем. «Ты хоть по земле катайся, хоть волчицей вой, а строить буду!» – примерно так не раз ей высказался.
Смотрю, парни доски под железную крышу стелют. Пилят без приберегу. Прораб к тому времени поправился, эх, говорю ему с сожалением, пилите, как колхозное прежде не пилили. Пускай этот Трамп даже американец, но доски!.. обрезные, без сучка, ровные, пахнут смолой – жалко. Каждая шестиметровая доска на мой расклад полтысячи потянет.
– Я тебе всю обрезь отдам, – смеётся прораб.
– Крохи с богатого стола, – ворчу.
– Он ещё и недоволен, – крякает прораб. – За «спасибо» отдам. А ты замечаешь, старина, что мои парни водку не пьют? А вкалывают как, видишь?
– Вижу. Похвально.
– То-то. А в колхозе, бывало, не успели за топор взяться – наливай! Я молодым начинал шабашить, за правду стоял, за честность. Помню, у одной вдовушки матицу тянули, так она корзину к матице привязала, в корзину три бутылки поставила, пирог пшеничный в вышитый плат завернула. Так сказать, по обычаю. Матицу вытянули, водку с пирогом достали, а матицу обратно опустили: мало! Вдова ревёт, а реви не реви – как скажем. Упились до поросячьего визгу. Я по молодости не пил, да и потом тоже, матери слово дал. Вот я ночью сходил один, вытесанный десятиметровый брус (тридцать сантиметров на тридцать, сосна) затащил. Пыхтел часа два. Меня утром из бригады вежливо попросили: не порть нам марку! Нынче ша, не те времена. Давай денежку, водку сами купим.
Не кричит, не матерится прораб, всё у него продумано, всё наперёд приготовлено.
Печи сложили, на крыше резные петухи ветру горланят.
На Ильин день у новенького, вместительного, улаженного, проконопаченного дома остановилась грузовая машина. Грузчики стали осторожно стаскивать большой ящик.
Опять я тут, опять внимаю. Стоит ящик на резиновых ковриках. Чего бы это такое?
Оказалось (грузчики поведали) – рояль. Хозяин-то музыкант! Вот и хорошо, вот и ладненько! Всё в деревне веселее будет!
Ещё месяц я дожидался нового хозяина дома. Моя душа настраивала сердце на встречу с незнакомым музыкантом. В жизни не видал музыкальных нот, мне что Рахманинов, что Шостакович – играют хорошо, и Вагнер неплохо.
На всякий случай через почтальонку добыл в сельской библиотеке Советский Энциклопедический Словарь, стал изучать биографии композиторов. А вдруг пригодится! К классической музыке я испытываю некое равнодушие. Вот когда на тальянке играл покойный Миронович, и бабы утирали слёзы платками, я чувствовал от игры возвышенную неожиданность, самобытность, моя душа как летела в прошлое, ей хотелось вместо платков вытереть женские глаза.
Картошка выкопана.
В начале осени хорошо бродить в лесу. Мало его осталось близь деревни, весь лес выхлестан. Стоят кряжистые сосны там, где техникой их не взять. Высятся лесины, смотрят на мир Божий, укоризненно покачивают головами; кое-где мелькают беленькие платьица берёзок; люблю поднимающиеся берёзки, – это сама угнетённая и она же защищенная невинность.
Ночью плохо спал. Жена суетилась с таблетками, порывалась бежать к медичке, но я пошёл в решительный отказ. Проснулся поздно. Смотрю на соседский дом, а в беседке – строители знали своё ремесло – раскачивается на качелях человек. То ли мужик, то ли женщина, но судя по развевающимся волосам, скорее женщина.
– Смотри, – говорю жене, – жильцы понаехали.
– Ночью. Парень. Чисто обезьяна волосатая.
– От оно.
– Пойдёшь, дедушко?
– Конечно!
Редкóй день жену не упрекну: какой я тебе «дедушко»? Что, у меня имени нет? Что я, домовой или цыган приблудный? Забылась, скажет, прости, и опять за дедушка.
Познакомился с музыкантом. По национальности эстонец. Сочиняет музыку к мультфильмам, и даже мультфильмы как-то клепает. Техники всякой у него – лошадиный воз.
Через неделю, как бы по наитию или простоте душевной, спрашиваю (тем более парень сразу попросил обращаться к нему «на ты» и звать просто Стасом), почему таким волосатым живёт?
– Стаc, – говорю, – у нас как-то худо признают волосатиков. В Москве всякие там ориентации сексуальные, то да сё, а у нас… извини меня, глупого и старого, не ко двору.
Смеётся Стаc. Прищурил глаза, как будто расчесался развесёлым гребешком.
– То-то меня женщины ваши шарахаются. Иду за водой к колонке, остановилась против меня женщина с корзиной в руке, удивлёнными глазами смотрит, как в землю врытая… Послушайте! Какая разница, бритоголовый я или волосатый?
– Не скажи, не скажи! Мужик он и есть мужик! Ты в армии служил?.. Худо, что не служил.
Прохожие останавливались напротив его дома, уходя вслух. У водоразборной колонки ядовито обменивались мнениями. Пуще всех злится Агнесса Белкина. Из-за налога за использование природных ресурсов до прокурора дошла, платить не стала, по совету законника взяла да отключила свою скважину. Берёт воду из общей колонки.
– Не сеет, не пашет… дармоед!
– Зашибает знатно. Дай-ко бы мне крышу нынче перекрыть – из пожитков вытряхнуло бы, а тут… Мы ли страну не покормили?! Вот время пошло, всякая нероботь живёт да поёт. А нам пензию на рублик добавят, шуму-то, радости полные штаны. Министрам подошвы ботинок целовать готовы…
Меня приезжий величает «дядь Егор». Держит за консультанта. Дорожит свежим словом. Ещё бы не дорожить! Наша окающая речь, местный диалектизм, затворенный на природных явлениях, бытовых сюжетах, пословицах и поговорках, – это же соль земли!
– Дядь Егор, вот вы, допустим, серый зайчик. Зайка добыл где-то морковку, сел на пенёк и грызёт. Довольный такой. Морковка хрустит, глаза от удовольствия жмурит, песенку поёт… Вдруг шорох. Лиса крадётся. И мешок заранее приготовила. Птички на вершины порхнули, любопытствуют… Как себя поведёт заяц? Обомрёт от страху и подавится морковкой, или закричит, или прыгает в кусты – и дёру?
– Я бы закричал, как у нас раньше бригадир Николаевич кричал: «Ить, такая мать-перемать! Пожрать не дадут, кукушкины дети!»
– Хорошо! Очень хорошо! А лиса… лиса как себя поведёт? Оробеет? Извиняться будет?
– Покойная Трофимовна, Царство ей Небесное, в таком бы ключе изложила этот эпизод: и раз из-за кустиков выглянет, и два – разведку ведёт по всем правилам маскировки, видит, что зайчишка дурачок, станет таким голоском убаюкивающим вещать: «Здравствуй, золотой мой. Не пугайся, я тётя твоя, Патрикеевна. Я немного страшная, потому как сарафанчик мой износился, фартучек потеряла, чепец медведь тяпнул, к косметологу из-за этой окаянной должности год не заглядывала, а приодень меня, прибаси меня, денежку дай, я с тобой на перепляс пойду».
– А при какой она должности?
– Раз с мешком, то почтальон. Нет, лучше зампомзав такого хитрого, но голодного департамента, что язык сломишь, когда выговоришь. Раньше был сельсовет – всем понятно, а теперь зайди в какую контору – Никола милостивый! Страх и двери открывать.
– Подождите, дядь Егор, я это всё запишу.
– Погодь, ещё чуток погодь! Вот раньше был сельсовет – заходи, есть желание выматерить председателя, валяй, матери, ибо власть-то своя, народная, а нынче власть дядина. Видел усатого мужика, что воду качать на мотоцикле приезжает? Вот это и была наша власть. Нынче кого с краю материть пойдёшь? А надо материть-то? И ты, и я, и весь люд со всем раскладом кремлёвского oлимпа согласны, правда ведь? Воруйте!
Ёрзает музыкант, как на крапиве. Сорвался, убежал.
Полчаса ждал в беседке – пишет. А что, улыбаюсь про себя, время лесному зверью в демократию играть.
– Вот что самое страшное в нашем ремесле? – как-то спрашивает меня.
Пожимаю плечами, расклад двоякий: или в кладовку спрячут на дальнюю полку, или кислород перекроют, то есть, финансы подрежут.
– Самое страшное – утратить нерв фильма! Настроение фильма! Ведь мы идём ощупью, в темноте, по краю обрыва…
Так шло время. Много с ним про содержание мультфильмов говорили. Он по зайцу тянет в «Ну, погоди!», я по волку. Симпатичен мне волк-одиночка. Характером как бы на меня смахивает… Хамоват, согласен, но сообразителен и изобретателен; его бы энергию, да в мирных целях – цены нет! Нахваливаю фильм, название которого забылось, с женой по ящику год назад смотрели, как в лесу шло собрание зверей. Выступал верблюд. Шерсть на нём, должно быть, моль посекла. Слова в зубах вязнут, оглядывается, заикается, ищет поддержки у слушателей: то присядет, то выбежит в зал, то бумажку скомканную из кармана вытащит, читает по складам, – умора. В середине шестидесятых у нас председатель колхоза примерно так речь ковал. И дёшево, и сердито. Нахохочемся – и по домам.
Никак не думал, что Стаc – монтажник философской выси. Я ему, мол, несерьёзные вещи эти современные мультики, вот раньше!.. По мотивам русских сказок фильмы истинные подвижники мастерили, пример привожу: «Аленький цветочек». А нынче таких ущербных вурдалаков налепят, вроде безголового булгаковского Берлиоза – только чертей на болоте глушить, не детям показывать.
– Погоди, дядь Егор! Вот видели вы ораторов, таких площадных, громящих, как Ленин или Фидель Кастро, или… не буду засорять ваш мозг, да того же волка в натуре?
– Куда тебя под облака кинуло! Сам-то ты Ленина на деньгах не видел, оратор… Да кто же волка-говоруна в натуре видел? Волк – изгой общества. Вот и в председатели к нам такого изгоя затолкали, ссылку по партийной линии отбывать. Мне, Стае, некогда было ораторов слушать. У нас один оратор был: райком партии. Давай! Давай! Я пахал, сеял, хлеб убирал, и из года в год, изо дня в день. Я в доме отдыха один раз бывал, в Абхазии. Вина там – залейся!
– Ладно. То, что в сельской местности не принято переливать из пустого в порожнее, я знаю. Да и ораторство – вымирающий дар, вымирающее искусство владения толпой. Пословица гласит: по писаному и поп служит. Разве человек с блокнотом честный оратор? Его задача – прочитать написанный доклад, оглушить народ цифрами, фактами, лёгкой критикой в адрес начальства. Недоработки там, недогляд тут, зазнайство и тому подобное.
Рядовой состав читающий доклад пропагандист не трогает, не надо злить внимающего в полуха дремлющего льва. Казёнщина, окаменелость, скука, проформа, ритуал; излить гнев праведный в сторону Москвы, высмеять хапуг и чинодралов, пожалеть сирот, донести до человека живое слово, – для этого требуется вдохновение.
– Подожди, это касаемо сообщества людей, а твои зайчики и лисы при какой кузнице? Они у тебя из зоопарка навербованы или наши туземные? Тут, скажу я тебе, большая дистанция. Городские модницы нахватались всякой гадости, заносчивые, фальшивые, в мыслях одна шелуха о богатой норе, а наши – недотёпы, деревенщина, дикая тайга. Им петушиное крыло в диковинку. Как деревенского мужика в фильмах показываете? Сплошная серая биомасса в ватниках, сапогах, и в интернете наш мужик дубина, а уж грабить банки – мужик всегда стрелочник. Где пьют, как свиньи? В деревне. По ящику какое шоу не катят – все дураки родом из деревни. Нищета, вошь похоронить не на что, а шуму-гаму, кто кому салазки выбить готов – деревня! За волосы друг дружку таскают, разводы, стрельба, драки – все шишки замшелой деревне.
– Во! Я стараюсь показать и сказать так, чтобы выглядело всё просто, но запомнилось надолго. Вдохновение – это костёр; неправда, костёр прогорел и погас. Или слабый огонь задует ветер. Наваждение? Скорее – это связь музыки жизни души и грешного мира; вернее – это порыв, лестница над пропастью мечты и реальности, это вершина, которую пишущему человеку, долго разглядывающему клавиши пишущей машинки, никогда не покорить. Писать, как и говорить, надо быстро, осмысленно, точно идти в бой; «всякая мудрость от Бога» – хитромудрствовать, значит, творить своим умом нечто двуполовинчатое…
На этом Стаc как споткнулся, видно было, что в душе у него начался скандал.
– На чём я остановился? – спрашивает.
– Мол, хитрить ни к чему, или что-то такое, – отвечаю.
– Нет, это про зверюшек из зоопарка и из тайги… Это же совсем иной разворот! Такой разворот!.. Спасибо! Тысячу раз спасибо!!
Срывается с места и бежит к себе. Я тоже правлюсь к себе и гадаю, какую речь он вложит в уста зайца и какую речь лисе. Как приоденет своих героев. Всё больше убеждаюсь, что Стаc помешан на мультиках. Дома рассказываю жене, какой я хороший консультант у музыканта.
– Скоро он тебя в волка оборотит. Такого костлявого, потерянного, всем недовольного. Ходит такой зануда по лесу и ко всем пристаёт с расспросами: отчего да почему? – говорит жена.
– Кормишь худо, то и костлявый.
Ближе к Покрову захожу к соседу. Только что прошёл дождик с ветром. Холоднее стало, начались тёмные и холодные вечера, а днём ещё тепло, да всё уже не то… Интересно, как-то у Стаса обстоит вопрос с теплом? Изба, почитай, усадку не дала, печи клал не здешний мастер, дрова наполовину сырые. Скучно теперь на деревне. В полях, заросших ивняком и дурной травой, мертвенно даже под чистым голубым небом. Грустно в полях. Когда-то на полях гудели трактора, комбайны, были люди, и нет, ушли. Под деревней хорошо росла пшеница, пшеничное жнивьё всегда самое светлое.
Смотрю, сидит недалеко от дверей в вытащенном на улицу кресле, закутанная в большую разноцветную тёплую шаль, старуха.
Шапку сдёрнул, здороваюсь.
Следует многозначительная пауза. Она ли, я ли, как искали потаённый смысл от незваного визита.
– Признал ли ты меня, Егорик? – попыталась воссиять лицом старуха.
– Нет, – отвечаю честно. Самого пот прошиб: что же я раньше у парня не спросил, почему он нашу деревню облюбовал?
Егориком меня только мать называла, да Шура… Шура!
– Шура… Шура Попова?
Встряхнула головой, точно чтоб мысли из прошлого вернулись в настоящее.
– Я, мой добрый одноклассник. Умирать приехала на родину.
Я покраснел, как бывает от сильного толчка совести.
– Да вы что… Шура, Александра Ивановна, нам ли с вами…
– Эх, Егорик! Присядь рядом на табуретку, насмотреться на тебя хочу.
Боже милостивый! Что осталось от Шуры Поповой… Нет прежней телесной сути! Передо мной сидела худая, как почерневшая жердь, с посиневшими губами и веками, с головой, неестественно пригнувшейся на правый бок, старуха. Но больше всего поразили глаза: большие, как испуганные и… нездешние!
Вышел из дома Стаc. Вот, представляет мне, бабуля моя драгоценная. Пригласил меня за кампанию попить чайку с бабулей.
По лестнице Шура поднималась медленно-медленно, как бы считая ступеньки. Рукой опиралась на поручень, старалась держать голову высоко, спину прямо, в каждом шажке величавость и женственность. Что-то изящное осталось от той, прежней Шуры.
Стаc завис у компьютера, а мы говорили, говорили, слово к слову само тянулось. Вспомнили школу, одноклассников, учителей, родительский дом. Я перебирал бывших одноклассников «по партам» – кто где и с кем сидел, кого после восьмого класса даже не встречал. Это приносило мне странное успокоение. Я точно был дежурным и собирал класс. Рассказал ей, как доживала её мать Евдокия Абрамовна в приюте для престарелых, как пилили дом на дрова, – дрова ушли в колхозную кочегарку, потом на дворище ставили двухквартирный дом, как жили в нём приезжие со Ставрополья переселенцы, как сгорел дом, и вместе с домом сгорела пьяная женщина.
– Из нашего класса я да Анька Соловьева остались, да вот ты, а остальные… А капитаном ты была?
– Была. По Волге на теплоходе ходила. Там и с мужем познакомилась. В драке его зарезали, мало вместе пожили. Замуж больше не выходила. Только сына на ноги подняла, сгинул в Мозамбике мой Андрюшик. Вся радость – Стасик.
– Толковый парень, – подсластил я Шуре. – Вопрос меня мучает, извинения прошу, если обижу: почему ни разу после школы мать не проведала? Она письмо получит, только что не пляшет от радости, всем бабам на деревне по десять раз перечитает.
– Грех это мой, самый большой грех, Егорик. Должно быть, через чёрствость свою и дожить мне Бог повелел в немощи. В церковь часто хожу, молюсь, да прошлое не носится. И дом Стасику подсказала ставить на родном дворище.
Замолчала под влиянием воспоминаний. Посидели молча. Слёзы у Шуры бегут по впалым щекам, бегут безудержно… Потом Шура достала из стола фотокарточку, долго смотрела на неё, перекрестила и сунула обратно в стол.
Тяжёлой была для меня ночь. Угли моих мыслей обдувал ветер далёкого прошлого. Прошёл на кухню, прислонился лбом к стеклу рамы; от холода его напрягся, сжал сильнее веки. И темнее стало перед глазами, где по моей воле оживали картинки прошлого. Достал из холодильника початую бутылку водки и только стал наливать в стакан, как сзади раздался вскрик жены:
– Ты с ума сошёл!
Голос был настолько непритворным, что я невольно вздрогнул и отодвинул стакан.
– Пить-то зачем!
– Накатило как-то, – глотнул воздух сухим горлом.
– Не пей, – попросила жена и ушла.
Лежал с открытыми глазами, а перед ними в зыбком мареве оживало моё прошлое. Оно не вызывало ни тревоги, ни досады, в какие-то минуты мне хотелось рассмеяться, улыбаться, а где-то далеко, как неясная боль, то проявлялась, то исчезала славная девушка Шура. Где была моя становая мысль, а где мысли текли другие, бесцветные и беззвучные, я не знаю. Знаю другое: прошлое напрягало мой мозг!
* * *
Мы ещё ничего не смыслим в девушках, ни в девичьей красоте, ни в их тайнах, в нас ещё спят инстинкты мужчин. Мы дети севера. Всё предопределено самим духом времени, временем послевоенной колхозной поры. Чувствуем, хотя и не понимаем, что есть девчонки очень хорошенькие, есть не очень, а вот Шура… сам воздух волнуется, не только мы, когда она идёт мимо, или когда станет собирать пучком на затылке рассыпавшиеся льняные волосы, или когда выходит к доске, или… Руки у неё красивые. Немножко пухлые. Все матери старались нас приодеть как-то поприличнее. Почти вся одежда была портяная. Штанишки узенькие, выкрашенные в синий цвет. Зимой после школы до самых потёмок катались с угора на лыжах, снимешь перед сном свои штанишки, а ноги как у мертвеца синюшные. Фабричную рубашку мне подарили в шестом классе за высокие показатели на тереблении льна. Это был праздник! И стоила рубашка три рубля шестьдесят одну копейку. Чёрная, пять перламутровых пуговиц, а воротник почему-то белый. Спрашиваю маму, зачем воротник белый пришили? «Чтоб грязнули вроде тебя чаще шею мыли».
А Шуру мать одевала в перешитые платьица, кофточки, меняла яйца и сметану в райцентре на поношенную одежду. Бывало, весь класс любовался Шуриной обновкой. Она это видела, но чтобы задирать нос, хвастаться – да ни в жизнь! Невольно хотелось брать с неё пример. Если другую девчонку можно было дёрнуть за косу или подложить на парту кнопку, то Шуре никто из ребят не гадил. Так и норовишь держаться к ней поближе, вдыхать какой-то особенный запах, исходящий от неё. На доске выводит мелом аккуратные слова и цифры, а мы смотрим, смотрим, любуемся, даже переживаем…
Когда Серафима Ивановна ставит ей четвёрку, каждому из нас хочется кричать: «Пять! Она всё знает!» Взгляд у Шуры рассеянный, нездешний, скользит, бывает, по нашим лицам, точно не замечает нас. На наши босые ноги в кровавых трещинах-цыпках она не пялится, как другие девчонки неопределённо хмыкают. Голос у Шуры певучий и тёплый, как пронятый солнечным маревом. Он сулил что-то, а что – глупые мы ещё были. В седьмом классе копали картошку на школьном участке. День был тёплый, тихий, задумчивый. Прошёл с курлыканьем косяк журавлей. Подул ветерок, полетели семена осота, иван-чая. Шура держит растопыренный мешок, я высыпаю в него из ведра картошку. Подходит Серафима Ивановна, усталая, в какой институт после школы поступать думаешь, спрашивает Шуру. «А девчонки бывают капитанами? По морям, по океанам корабли водят?» – «Захочешь – и будешь капитаном», – сказала Серафима Ивановна. Это были очень сердечные слова, отечески-благожелательные слова, и даже опасение – как бы ты, Шура, не совершила ошибку.
Шура вдруг пришла в оживление, засмеялась, запрыгала, ладони рупором поднесла ко рту: «У-уу-ууу! Берегись, затопчу-ууу…» На сенокосе старухи намеренно ставили Шуру впереди всех. Старая Трофимовна, когда обращалась к Шуре, всегда добавляла «золотая моя». Покажет Шуре, «какого куста держаться», «золотая» и идёт, старательно сгребая сено в валок. Ориентир всем – беленький платок. Он манит народ, подтягивает нас, неохотно волочащих грабли ребят. «Эх, и баска же у Евдохи девка! Дал ей Бог радость!» – говорили женщины и, верно, каждая в мыслях имела желание видеть девчонку взрослой, да в своей семье. Наволоки были «коч на коче, да кочём подпёрся», от самой воды по берегу крапива, кусты, овод заел, мошкара облепила, лошади бьются в постромках; люди все потные, все торопятся, на небо тревожно заглядывают. Каторга – сенокосная пора. Отчество Шуры – Ивановна. Её мать замуж не выходила. Но чтобы обозвать Шуру «сколотень», «подзаборница» – да пусть отсохнет у того язык, кто произнесёт это гадкое ругательство!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?