Текст книги "Бла-бла-бла. Роман-каверза"
Автор книги: Станислав Шуляк
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Девица Морякова, на которой едва не женился
С тех пор уж лет двенадцать прошло. Это ежели до наших дней. Хотя и наши дни теперь уж тоже прошедшие. А тогда-то он ещё верил в литературу. В деепричастия верил, в прилагательные, в забубённые и разнузданные глаголы, да и бисер местоимений был, пожалуй, по-своему хорош! Его не зазорно метать пред читателями-свиньями. Вот он и метал! Пред свиньями, пред ишаками, коровами, козлами и всяческой ещё негативной домашней живностью.
Да он и прямо сегодня собирался метать, в одной библиотеке, той, что с Невского поворотить в Фонтанку, там пропереться не так уж далеко – вот же и библиотека сия по дороге твоей и образуется. Ну, в общем, вы уже поняли!
Сегодня его писательский вечер! Ваших-то сегодня нет никаких писательских вечеров, а его, Бориса Энгусова, есть! Человек двести, должно быть, соберётся. Ну, может, сорок! Больше сорока там, по совести говоря, и не влезет. Но зато эти сорок – сплошные интеллектуалы, критики, светочи. Ну, конечно, тоже свиньи порядочные, но, можно подумать, на ваши вечера собираются лучше!
Я буду говорить им о бессмертных глаголах, функциях нерентабельности и креативных трансфертах, думает Энгусов, входя в читательское (свинское) собрание.
Но ни о каких функциях он не говорит. Во-первых, волнуется и оттого немного мямлит, и несёт околесицу, и сам понимает, что мямлит. Во-вторых же, ведущий… о, это такая образина, тощий, длинный, как Вацлавская площадь в городе Праге Чешской республики, он подначивает и вышучивает Энгусова, он одёргивает его, он всячески демонстрирует себя. Как будто это его вечер!
И вот Энгусов начинает остервенело читать! Поначалу рассказы, один, другой… читательское собрание, отводя пятачки в сторону, снисходительно слушает. Тогда как по справедливости должно на скамьи вспрыгивать и головные уборы в атмосферу подбрасывать, прославляя Энгусова.
Наш чтец кипятится, переходит на стихи. И вот уж он декламирует, с некоторым печёночным подвывом и отчасти даже с присядкою:
На ветру калина,
На колу дивчина,
Жизнь моя – кручина:
Поживу да сгину,
Вам и не понять!
С тихою усмешкой
Дымной головешкой,
Не ферзём, а пешкой,
Смертию потешной
Буду умирать.
Ну и дальше в таком же духе.
Энгусову в конце хлопали, а ещё бы они не стали хлопать!
Правда, обсуждали по преимуществу ту тощую образину, ведущего вечера, и здесь умудрился, подлец, перетянуть одеяло на себя.
Зато к Энгусову подошла девица, вся из себя сисястая, губастая, глазастая, как нынешняя старуха Джулия Робертс, подходит и говорит:
– Привет! Я Морякова Люся. Это было так гениально, что прям п….ц! Я плакала!
«Может, она хочет предаваться половым сношениям? – стал соображать Энгусов. – Они все хотят им предаваться, особливо с гениями. У гениев всё не такое!»
А вслух сказал:
– Что же гениального? Стихи, что ли?
– Стихи у вас говно, рассказы ещё х..вее, но зато вы так через простое говорите о сложном, как никто из всех этих кондомов не делает и делать не может!!
«Она хоть и пригодная к употреблению самка, но, должно быть, человеческая и житейская гадюка, по здравому исследованию, так что ещё большой вопрос, стоит ли с ней помысливать об продолжении», – скептически сказал себе Энгусов.
Но и против воли об продолжении всё равно помысливалось.
– В принципе, я как раз собирался сдриснуть по-великобритански, джентльменским манером, чтоб не слушать все эти орфографические знаки препинания и восторги, – сказал Энгусов вслух.
Восторгов, правда, особенных не было, знаков препинания тем паче, это Энгусов, пожалуй, загнул. Тем более – орфографических.
– Ничего не имею против подобных принципов в их нынешней формулировке, – витиевато ответствовала девица.
Так вот они и сдриснули вдвоём: Энгусов весь в сполохах недавней славы и значения и Морякова, от коей благоухало какими-то эфирными (слишком эфирными) маслами.
«О чём вообще говорить с этим, б…ь, племенем младым и незнакомым?!» – думал Энгусов, покуда они пёрлись по Фонтанке.
Но опасения его оказались напрасными. За какие-то сто метров шествования по набережной этой подлой реки девица успела сообщить Энгусову, что скоро снимется в кино и станет знаменитой, для чего она на «Ленфильме» и ещё на куче разных студий оставила анкеты, и ещё она два года училась то ли в казанском театральном училище, то ли в рязанском (девица сказала точно, но Энгусов сразу забыл), да и вообще в кино бумажка не требуется, лишь бы талант был.
– У вас талант и талант несомненный, это я как профессионал констатирую! – заверил девицу Энгусов. И член у него при этом едва из штанов не выпрыгивал.
Но потом начались проблемы. Они вышли на Невский. А Энгусов Невский не любил, его воротило от Невского. Едва он только приближался к Невскому, как начинал клокотать. «Прохвост! Прохвост!» – вот и теперь мысленно кипятился Энгусов. Обыкновенно он старался увернуться от подлого прешпекта, проскользнуть какой-нибудь параллельной стезёй, но как от него увернёшься, как его избегнешь, когда он повсюду, когда все дороги ведут к Невскому!
При племени младом и незнакомом Энгусов клокотать воздержался. Зато он сказал хладнокровно: «Я его так не люблю!»
Ну, то есть, типа поделился сокровенным.
– Кого?
– Невский!
– Невский и Невский! – выкатив зрительные шары в верхней части своей смазливой, парфюмерной мордочки, ответствовала девица.
– Ничего подобного!
– Как это?
– Я вот сейчас вам прочитаю… – сказал Энгусов.
И достал белый бумажный клочок, искарябанный с обеих сторон.
«Всяк вольный обыватель, – с придыханием восчитал Энгусов, – проживающий хоть на севере, хоть на юге причудливого града сего, знает Невский проспект! Знает и трепещет, ведает и ужасается! И не мудрено! Ибо тот лжив и заносчив! Спесив и двоедушен! Он – градостроительное глумление, мешок камней и сарказмов. Препоясан целый град подлым Невским проспектом, висит Невский веригами, остолопьей державою разметался на карте существования, он и впрямь государство в граде, со своими данниками, со своими догмами, доктринами и декорациями, со своими прихвостнями, со своими правозащитниками и прочею шелупонью. Невский нескромен и неумерен, бесцеремонен и непотребен, нечист да речист…»
Тут девица Морякова, прежде виснувшая на энгусовской руке, коротко пардонкнула, отскочила в сторонку и натурально блеванула.
И было это на Аничковом мосту, аккурат под бронзовым укротителем с конём. Вернее, под постаментом.
Покоробленный Энгусов осоловело взирал на задницу склонившейся в срамной позиции Моряковой. А куда ещё ему было взирать? На блевотину, что ли? «Неужто мои аллегории на народонаселение так действуют?» – подумал он.
Девицу снова вывернуло.
– Позавчерашние макароны с подливой лежали не в холодильнике, – хрипло пояснила она.
Ох, ну и на том спасибо – аллегории его ни при чём!
Так, в общем, и познакомились.
Выяснилось, что девица тоже живёт на Петроградской, в Офицерском переулке. Энгусов тут же вызвался её проводить. Разумеется, пешком. Долгие проводы сулили весомые надежды. В метро же так не поговоришь!
Был бы Энгусов один, пошёл бы через Троицкий мост (он не такой хамский, если что), девица же изъявила желание идти через Дворцовый (через хамский). Что ж, желание девицы – закон. Так что поневоле пришлось переться по Невскому.
В магазине на Караванной он купил бутылку вина и два стаканчика. Распили в сквере на Итальянской, заедали бананами, жёлтыми и эротичными, как игриво сказал Энгусов. Всяческие ноги взад-вперёд закадычно пёрлись мимо них, но пьяненькие собутылочники на том внимания не задерживали.
– Обо мне многие деятели отзывались позитивно! – витийствовал Энгусов.
– Какие?
– Дедушка Зяма Корогодский, в гроб сходя, сказал: «Энгусов упрямый, как баран!»
Девица расхохоталась.
– А Витька Топоров написал, – продолжал ничуть не покоробленный, словесный сказитель: «Энгусов и некоторые, подобные ему поэтические проходимцы обоих полов настолько привыкли к своей литераторской нелегитимности, что даже не пытаются встроиться в виршеслагательское сообщество, хотя бы на правах ефрейторов и других младших командиров».
Удивлённая девица лишь молча всплеснула руками.
Её снова рвало, на сей раз от напитка, Энгусов же захотел ссать. Проблема была в том, что он всё ещё форс держал перед девицею и потому терпел. «И что я, дурак, не отлил в библиотеке!» – журил себя Энгусов. Но тогда бы он мог упустить девицу.
Дотерпел он до Екатерининского канала. И когда горячая, прерывистая струя начала течь ему в брюки, тут уж он, не раздумывая, оттолкнул Морякову, заскочил под арку, трясущимися руками разодрал ширинку и с оцепенелым блаженством стал мочиться на шершавую стену. Мимо проходили иностранцы – стадо потасканных овец и столь же пожилых, поистрепавшихся баранов, иностранцы стали смеяться над ссущим Энгусовым и что-то лопотать по-своему, по-инострански (то есть подло и никчёмно, так чтобы быть точным), и девица Морякова тоже хихикнула, но это уж было ничего. Главное – дело сделано!
Ещё вина они купили на Большой Конюшенной, распили возле Зимнего Дворца, там же поцеловались в первый раз. Энгусов сызнова захотел ссать и на сей раз сделал это с мужественной непринуждённостью: с Дворцового моста – в невскую воду.
– Проклятый цистит! – пояснил он Моряковой.
«Или – простатит, пёс его знает!» – сказал он про себя.
Разница небольшая. Но существенная. С клинической точки зрения.
В следующий раз он поссал с моста Строителей. То есть с Биржевого. Девица Морякова пьяненькая стояла рядом и косилась на его пенис. На Петроградской же стороне было проще: там много укромных уголков. Да и ссали они уж теперь на пару, по очереди.
Теперь уж они были самые близкие друг другу люди. Они знали, что Энгусов старше Моряковой на шестнадцать лет, и это никого из них не беспокоило. Он знал, что отец Моряковой давным-давно их оставил, а её мать потом бросилась под поезд в метро на станции «Пионерская», и девица теперь живёт в комнате с бабкой, но бабка парализована и лежит на антресолях, и ходит под себя (ну, то есть ходит в переносном смысле, так-то она даже не встаёт). Ещё Морякова сообщила, что холодильник у неё не работает лет десять, просто ей некогда пригласить мастера, к тому же сейчас мастера такие скоты – не хотят ремонтировать старые холодильники, говорят: проще выкинуть, чем чинить, а некоторые из них, представляешь, ещё и норовят залезть с руками в трусы («О, я-то, разумеется, не такой!» – тут промелькнуло в голове у шокированного Энгусова. Впрочем, он и холодильники не чинил.).
А вслух же сказал другое: «Я всегда полагал, что одно из главнейших украшений женщины – готовность к перверсиям!»
Сказал и сам себе удивился: что же такое сморозил! Впрочем, чему удивляться? Выпито-то немало!
– К перверсиям? – глуповато переспросила девица.
– Ну, к парафилиям! – не сдавался мужчина.
Этого слова она тоже не ведала.
– Я смешная? – отчего-то мимолётно встревожилась младая самка.
– Распущенная и не играть словами, – заверил её осведомлённый во всяческих искусствах и рассуждениях писатель11
Мне нравится, что можно быть смешной, Распущенной – и не играть словами, И не краснеть удушливой волной, Слегка соприкоснувшись рукавами (М. Цветаева).
[Закрыть].
– Пойдём к тебе, – несмело попросила Морякова.
Энгусов застыл, как журавль на болоте.
– Как истинный джентльмен и подспудный дворянин, – заявил он, – опасаюсь произвести негативное впечатление о себе и о своём жилище тем фактом, что из некоторых углов у меня пыль уже второй месяц не метена.
– Да, ладно, я привычная, – пробовала уговорить его Морякова.
– Нет, правда, – настаивал Энгусов.
Не мог же он сказать, что пыль ни при чём, а на самом деле дома его ждёт-дожидается жена, пребывающая на сносях чужим ребёнком. Это бы прозвучало таким диссонансом с общей тональностью вечера. Полного искусств, мадригалов, дифирамбов и контрапунктов.
– Ну… тогда… – шепнула девица. Повернулась и пошла в сторону своего Офицерского переулка. Вся такая бесприютная, одинокая…
Энгусов быстро нагнал девицу, обнял за талию и повёл, повёл… Потом с силой поворотил её к себе и впился губами в девицыны губы. Что у него при этом в штанах происходило – того описывать не станем.
Далее шли молча, оба несколько ошеломлённые. Возле парадного остановились, и девица снова шепнула: «Зайдёшь?»
По лестнице Энгусов вёл её уверенно, будто бы знал дорогу.
Квартира была, наверное, на пять семей, девицына комната оказалась на удивленье большущей, и потолки – четыре метра, так что антресоль вписалась в неё весьма органично.
– Это папашка построил, он с руками был, – пояснила Морякова.
По комнате бегали тараканы, размером с собаку-таксу. Казалось, что бегает множество такс. Как на собачьей выставке в лесопарке Сосновка в старые времена.
– Я на минуту, – сказал Энгусов.
– По коридору прямо и направо, – сказала девица.
К коммунальным квартирам Энгусов привык – у самого была немногим лучше. В туалете кто-то сидел, Энгусов подождал немного, потом пошёл и помочился в ванну. Что ж, сами виноваты – нельзя быть такими эгоистами (и антагонистами) и думать только о себе! А не об прочем народонаселении.
Когда он вернулся, девица, уже переодевшаяся в халатик, лезла на антресоль прибирать за старухой. Она раздела и обмыла ту.
– Пролежни! Пролежни! – безостановочно вопила старая карга.
– Не ори! Смажу я твои пролежни! – прикрикнула на неё девица.
Наконец, девица слезла.
– Хочешь чаю? – спросила она.
Но Энгусов хотел другого. Он притянул к себе девицу и засунул руку в вырез халатика.
– У меня руки грязные! А ты пока разбери кресло, – отстранилась та.
Пришлось Энгусову её отпустить.
– А бабка ничего? – спросил он.
– Она теперь чистая – заснёт до утра.
Из раздвижного кресла, на котором спала девица, высыпалась добрая полусотня тараканов. Они как будто жили здесь. Вернувшаяся Морякова застелила бельё, решительно скинула с себя халатик, Энгусов тут же потянулся к ней, но та, шмыгнув в сторону, погасила свет и вскорости заскрипела креслом.
Энгусов долго раздевался в темноте, кресло было тесным для двоих, он хотел, чтобы свет горел и он мог бы рассмотреть тело Моряковой, но тогда были бы видны и эти чёртовы тараканы – ничего себе альтернатива: или не видеть девицыного туловища или тараканов! И тогда он наобум полез на Морякову. Проклятая же старуха вместо того, чтобы спать, стала вопить дурным голосом: «Слезь! Слезь с неё, нахалюга!»
И – главное… его фаллос… От всех переживаний и передряг, от выпитого вина, от усталости, от тесноты, от тараканов, от непомещавшихся ног, от воплей старухи он сделался не фаллосом, а так… фаллическим символом… без размера и без решительного регламента. На шкале же твёрдости по Моосу таких значений даже не предусмотрено.
И вот Энгусов тыкался в Морякову, пытался войти…
«Что она так зажимается, не пускает?!» – думал он.
(То, что Морякова тогда была ещё девственницей, Энгусов узнал лишь два года спустя.)
– Слезь с Люськи, говорю! – снова кричала старуха. – Я всё вижу! Нахалюга этакий! А ты, зараза, ноги не раздвигай! Завели моду – перед всякой уличной шантрапой раздвигать! – присовокупляла ещё потрёпанная человеческая особь в адрес смущённой внучки.
«Да, как же, видит она! – думал Энгусов. – Когда я сам тут ни х.. не вижу!»
В общем, повозился он этак минут десять, умаялся и разозлился, наконец, встал над нею на колени и быстро-быстро кончил девице на живот, поспособствовавши себе умелой десницей.
Она потрогала на себе клейкую лужицу. Энгусов молчал.
– Что? – спросила девица.
– Ничего!
– А всё-таки?
– Я домой!
– Семеро по лавкам, что ли, ожидают? – пыталась пошутить она.
– Не семеро, – строго отвечал Энгусов. – Жена беременная от другого. Ждёт! Я обещал позвонить и не позвонил.
Морякова помолчала в растерянности. Залепила Энгусову пощёчину, но попала по плечу. Не больно и не обидно! Подумаешь, девица блажит!
– Иди! – упавшим голосом сказала Морякова.
Энгусов зажёг свет, стал одеваться. Чёрт, а девица была хороша! И в глазах её блестели слёзы.
Раньше надо было блестеть слезами!
Образ голенькой Моряковой преследовал его, когда он угрюмо пёрся по ночным улицам Петроградки. «Эх, – грезил он, – привести бы её сегодня ко мне! А старухе сказать: ты никогда, мол, в меня не верила, а вот же и помоложе некоторых нашлись и меня любят!»
Так думал Энгусов. Что же думала девица Морякова – сие нам не ведомо, девичьи разумения укрыты от нас.
В кино же девица действительно снялась. Даже два раза. Сначала в групповой эротической сцене в одной этакой картине, слюнявой, криводушной и растопорщенной (из современных), потом уж и вовсе в порнушке (правда, с претензией на артхаус). Тогда же подцепила гонорею, после лечилась полгода. Потом ещё столько же, но по другой методике. Так вот её кинематографическая карьера понемногу сошла на нет.
Что ещё об девице Моряковой можно сказать? Ничего, пожалуй! Об ней и так уж было много сказано!
«Дорожи карьерой своей лже-писателя, – записал в ту ночь Энгусов. – Обжигайся хладным пламенем лже-очага!»
Он нередко записывал что-нибудь этакое…
О Гнойном Семени и замысловатом тинейджере
Слова, слова, тщетные логосы, и ещё этот гнусный мальчишечий выговор… слишком двенадцатилетний для двенадцатилетнего, такой у него выговор!.. Подлая артикуляция! И ведь, в сущности, во всякий из дней – одно и то же! А не должно одно и то же происходить во всякий из дней, новому дню следует нести новое разнообразие, изощрённую повапленность, сатирическую специфику, исключительные нормативы.
Отрок Илия, Гнойное Семя, по нынешнему подразумению, тинейджер Илюшка, постоялец щенячества:
– Ма-ам! Зуб болит!
– Что ещё?
– Сердце.
– И только-то?
– Дай таблетку!
– От чего?
– От живота.
– У тебя же сердце.
– И ключица.
– А голова уже прошла?
– Болит ещё сильнее.
Энгусов и не хочет слышать, а всё ж слушает поневоле. Думает даже замотать голову полотенцем, но знает, что всё равно станут прорываться эти постылые два голоса.
У него свой уголок, «писательский» уголок, стол возле окна – видны клочок двора, детская площадка, и жасмин – тот самый жасмин, но почти на тринадцать лет старше! (разрослись за эти годы сии паскудные кусты, но цветов пока нет, хотя и май на дворе) – угол дома напротив. Это его пространство, Энгусов не хочет оным ни с кем делиться, здесь создавались его лучшие рассказы, реалии, резоны, субординации и оратории. И ещё много чего создавалось здесь, в этом сверхчеловеческом монплезире!
Он и сейчас малодушно помышляет о новом романе. Хоть и обещал себе не писать ничего вовсе. «Пускай дураки пишут!» – кипятится Энгусов. Но как же не писать, когда стол у окна и электрический агрегат с экраном, с буквами, копирайтами, колонтитулами и чудесами фотошопа влекут его?! К тому же это… свобода! Единственно возможная для него. Свобода от ежедневного существования – а вы что подумали?!
Пока же роман не пишется, пишутся вирши. Слово за слово: Энгусов разогнался и быстро отшлёпал на клавишках неказистый стишок:
Притворюсь терпеливым мужем
Несчастливой, игривой жены.
Самому ль этот заговор нужен?
И приманки ль кому-то нужны?
Вот я в доме, но мысли снаружи,
Восстанут в памяти старые сны
И рисунки заóконной стужи
На кирпичных изгибах стены.
Энгусов перечитал написанное, распечатал. «Ударение немного гуляет, а так ничего! – сказал себе он. – В „Звезду“ отнести или в Москву послать? Наверное, всё-таки в Москву, там журналов много. Надо только ещё штук пять-шесть досочинить. Или взять что-то из старого? И это ничего, что ударение гуляет, у Пушкина тоже гуляло».
– Открой рот! Шире! – склонилась Галина над сыном, на постели сидящим.
– А-а-а! – пасть разевая.
– Горло чистое.
– А глотать не могу!
– Что тебе глотать?
– Тебя!
– Будешь грубить – компота не налью!
– И пятка никак не проходит, на которую прыгнул.
– В школу всё равно пойдёшь!
– Ну, ма-ам!..
– Никаких мам – собирайся!
– Я ещё полежу! – падая на спину.
– Не «полежу»! Уже некогда!
– Да оста-ань ты!
– Сейчас отцу скажу!
– Он мне не отец!
– Тем хуже для тебя!
– Хватит выжучиваться! Чтоб быстро в школу собирался! – гаркнул вдруг Энгусов. Долг родительский, стало быть, исполнил.
Отрок Илия встал незамедлительно и недовольно. Прошлындал мимо без тапок и:
– А в интернете дашь поторчать? – по дороге спросил.
– Тебе в школе торчать пора, – огрызнулся Энгусов.
– В школе одни дураки торчат! – нашёлся тинейджер.
– Поменьше умничай!
«Я снискал себе мировую безвестность и наигнуснейшую форму существования из всех возможных! – с горечью помыслил Энгусов. – Вот об том-то и должен быть новый роман. Такова тема, осталось измыслить фабулу. Даже при всём моём неимоверном духовном ресурсе я имею нарочито тщетное, плоскостопное существование».
Тинейджер вышел из комнаты, но тут же вернулся.
– Там к тебе пришли! – сказал он.
«Пришёл» сосед Сумкин. Быстро зыркнул по стенам, после деликатно потупился.
– Не спишь? – сказал новопришедший.
– Кто ж мне даст? – ответствовал Энгусов.
– А я по делу, – пояснил сосед.
– Денег нет, – предупредил Энгусов.
– Да мне для гуманитарных и семейственных обстоятельств, а не ради банального и промозглого пития.
– А хоть бы и для обстоятельств – денег всё равно не прибавится!..
– Мать у меня померла, – сказал Сумкин.
– Сочувствую, – буркнул Энгусов. – Это которая… в этих… в Кикиморах, что ли?
– В Кимрах. И ведь дрянь такая, засранка… я каждый год к ней ездить норовил… И, как ни приеду, всякий раз уговаривал: твое дело, мол, немолодое, неровён час, случится чего, что мне потом до конца дней моих, кататься в твои Кимры – за могилкой скорбной ухаживать? Давай-ка ты переезжай ко мне, покуда живая и шевелишься, а я в твоё полное распоряжение полкомнаты на Петроградской стороне предоставлю, да и под присмотром будешь. Она всё тянула, отнекивалась, а теперь вот откинулась, как я и предсказывал. А мне теперь ежегодно на могилку ездить? Так ведь по нонешним временам не сильно наездишься!
– Да, – сурово сказал Энгусов.
Не хотел он входить в соседское положение, но уж поневоле вошёл.
– Времена-то какие! – всё канючил сосед. – Подлей и не бывало!
– И что решил? – перебил его Энгусов. – Там хоронить станешь или мёртвое тело сюда повезёшь?
– Да вот полагаю… может, там попалить, а сюда урночку привезти, чтоб в чумудан умещивалась?
– Сюда мёртвую вези или там закапывай, – сказал Энгусов, – а палить не смей!
– Это ещё отчего? – уточнил сосед.
– Не слыхал разве, что у человеков покойного свойства во гробе волосы и ногти произрастать продолжают? А ежели так, то и ощущения их, возможно, пребывают в частичном сохранстве. И когда ты палишь мёртвое тело – всё равно как палишь живое, так вот я тебе и скажу! И когда труп вскрываешь – всё равно как режешь живого!..
– А патологоанатомы? – удивлённо спросил Сумкин.
– Главнейшие живодёры и есть! – сказал, как отрезал, Энгусов. – Второй раз убивают. Их сажать надо, пожизненно и превентивно. За глумления и интенсивные болевые чувства.
– Ну, не знаю… А мне бы только денег на дорогу… и на первоначально необходимое. Из погребального ассортименту.
Тут вошёл Илюшка-тинейджер, вошла и мать его – Галька.
– Всё сидит! – крикнул тинейджер. – Небось, деньги стреляет?
– У меня мать померла, – покоробился сосед. – Хоронить уезжаю.
– Мир праху и наши соболезнования! – перекрестилась Галина.
– А чего мы все рождаемся в живых, но микроскопических, и потом смерть ждём и оттого всю жизнь только и делаем, что боимся? – спросил Илюшка.
– Бывает, и в мёртвых сразу рождаются, это называется выкидыши, но ощущения их нам неведомы, – возразил Сумкин-сосед.
– Ладно, пойдём, – Энгусов встал и выпроводил вместе с собою соседа.
– Этому дашь – и мне давать тоже придётся! – крикнул вдогонку тинейджер.
– Я ж тебе дала сотню! – возразила Галина.
– Мне мало!
– На что тебе больше?
– На жизнь! – огрызнулся тинейджер.
В коридоре Энгусов дал соседу тыщу, почти всё, что оставалось.
– Этого на дорогу не хватит! – заквохтал обрадованный Сумкин.
– Ещё у кого-нибудь спросишь, – возразил Энгусов. – Но всё равно палить мёртвую не моги!
– Не буду! – заверил его сосед.
Потом тинейджер жрал колбасу и чавкал, пил компот и сёрбал. Нарочно выделывался паскудник, чтоб позлить Энгусова. Энгусов и злился. «Хоспади-и!.. – мысленно стонал он. – Когда уж, наконец, их чёрт унесёт?!»
Убрались они вместе: мать Галька и тинейджер Илюшка. Первым делом Энгусов глянул в окно. Внизу на площадке ожесточённо паслись мирные птицы, и средь них похаживал ма-аленький такой… бох. Птицы клевали свою гадкую земляную поживу, но вот вдруг встрепенулись и всем скопом разлетелись в разные стороны. И бох тоже неприметно махнул крылами и устремился вослед птицам на один из близлежащих карнизов. А что, собственно, бох? Ему и средь пернатых ничуть не зазорно.
Да, именно так: бох… Энгусов несколько раз и прежде видел его, такого малозаметного и микроскопического, но на деле – неудержимого и всесильного.
«Так и запишем, – бормотал Энгусов, налегая на клавиши электрического агрегата, – с маленькой буквы и всё слово курсивом… и ещё – неизменный именительный падеж, хотя это и непросто!.. бох…»
– Веди себя в школе хорошо, а мне на работу пора, – напутствовала на лестнице сына Галина.
– Сам знаю! – буркнул тинейджер и, независимо засунув руку в карман, вышел во двор.
Тут пути их с матерью разошлись. Первым делом он распугал мирных птиц на площадке и пошёл себе дальше.
Вроде бы, в школу, но на самом деле ни в какую не в школу!
Что, он дурак, разве, в какую-то школу ходить! У него и поинтересней дела есть! Тем более каникулы скоро.
В полусотне шагов его уже ожидали. Этакие хромые морды и зачуханные телеса! Увидели – шагнули навстречу. Двое оголтелых пропойц Карасюков: Вадик-синяк и Светка-синявка. В походках обоих немалое упованье виднелось.
– Привет, бедолаги! – поздоровался первым тинейджер.
– Да, мы бедолаги, – подтвердила синявка. – А ты нам что-то принёс?
– Бедолаги!.. Истинное слово, – согласился и синяк.
– Ты про деньги? – уточнил преспокойно тинейджер.
– Деньги, деньги, – затряслась понемногу синявка.
– Деньги у меня сегодня имеются, – выдержал паузу отрок. И горделиво помахал пред пропойцами бумажкою сотенной.
– Ой, ассигнуй нам, ассигнуй! – умилительно застонала синявка. И вся потянулась за возможной добычей.
– Субсидируй! – прибавил и Вадик.
– Сначала унизьтесь! – строго сказал Илюшка.
– Хочешь, мы собачек изобразим? – предложил Вадик. – Гав-гав!
– Гав-гав-гав! – подтвердила и Светка. Собачка у Светки вышла жалостливой и непредубеждённою. Собачливой такою собачкой!..
– Нет! – сказал тинейджер. – Собачками вы уже были. Вчера и на той неделе.
– А кем нам сегодня быть? – взмолилась синявка. – Скажи, миленький, кровиночка наша!
Это ему не понравилось.
– Зовите меня Гнойное Семя! – приказал тот.
– Скажи, Гнойное Семя! – тут же поправилась Светка.
– А откуда ты про семя разузнамши? – удивился Вадик. – Это ж взрослое слово.
Тинейджер смерил того несортированным взглядом, соображая, стоит ли удостаивать сего обормота ответом, но после всё же процедил через зубы: «У папашки в компьютере подглядел – хоть он мне и не папашка – что он меня зовёт так, и ещё у меня уже сексуальность пробуждается… точно по Фрейду! Поэтому я много знаю».
Так вот прямо всё и сказал!
– По Фрейду, по Фрейду! – обрадовались Вадик и Светка. – Фрейда мы и сами любим. И науки его перечитываем. Хотя и не согласны. Он вообще врал много.
– Спроси меня ещё раз! – велел тинейджер синявке. Не желавший пустых восторгов от сих сомнительных волонтёров.
– Кто мы сегодня, Гнойное Семя? – с придыханием спросила та.
– Вы – лизоблюды, вы блюда вылизываете! – сказал им Илюшка.
– Вылизываем, вылизываем! – радостно заголосила похмельная парочка. Оба они сложили ладони подобием блюд и стали старательно вылизывать те, шершавые и нечистые.
– Хорошо! – одобрил тинейджер. – Вот вам награда за это!
Вадик бережно взял купюрку у тинейджера и сжал в кулаке.
– Я за пивком сбегаю? – несмело спросил он. – Я знаю, где дают. А вы пока побудьте.
– Сбегай! – дала позволение его кургузая подруга. – Только по-быстрому, а то уже хочется.
– В два счёта, – заверил Вадик.
– А может, мы к нам пойдём? Зайдёшь в гости, Гнойное Семя?
– А что у вас есть? – осведомился Илюшка.
– Чай с мёдом и с печенькой.
– Печенька откуда?
– Украли специально для тебя.
– А мёд?
– Мёд нам подарили из жалости.
– Чай с мёдом я пью, – согласился тинейджер.
– А тебе в школу сегодня не идти? – спохватилась вдруг Светка.
– Не идти! – встряхнул головою Илюшка.
И почти невидимый бох, подлетевший поближе, пристально взирал на собеседованье этих троих.
– И правильно, не ходи! – вдруг обрадовался убегающий Вадик. – Мы тоже в школу много ходили, и видишь, какими стали теперь!
– Да, – подтвердила и Светка. – Всему виною чёртова школа. Она учит беспутству.
– И осмеянию, – сказал Вадик.
Квартира пропойц была на первом этаже, была вся черна от пожара, и обои пластами отходили от её стен. Илюшка сюда уж наведывался и чувствовал себя здесь командиром.
Покуда чай на плите согревался, с пивом Вадик притопал. Пропойцы прильнули к напитку, налили (немного) тинейджеру. После выпитого нетверёзые фейсы их помягчели.
– Ты сильный, – молвила Светка.
– Сильный и умный, – прибавил и Вадик.
– Кто с тобой свяжется – враз пожалеет!
– Вы не знаете, потому что вы дураки, а я на самом деле всё могу, чего другие не могут! – совсем уж занёсся тинейджер.
Но никакие из его заносчивостей не были чрезмерны для Светки и Вадика.
– Ты всё можешь! Ты можешь больше, чем всё! – пропели пропойцы. И выпили пива.
Илюшка пил чай, грыз сухую печеньку. Лёг спать одетый на постели хозяев, поверх покрывала. Проснулся после полудня. Вадик и Светка сидели напротив, благоговейно взирая на его пробужденье.
– Вы смотрели на меня, как я спал? – потянулся тинейджер.
– Смотрели, – ответили двое.
– Скоро случится страшное, – прибавил Илюшка.
– Ой, не надо бы страшного! – испугался вдруг Вадик.
– Надо! – твёрдо молвил тинейджер. – Непременно.
– Тебе снился сон? – Светка спросила.
– И вовсе не сон! Я просто знаю! На Саблинской улице мусор всё не вывозят?
– Вторую неделю, – сказала синявка.
– Вот! – торжествующе сказал тинейджер.
Что «вот»? – заволновалась пьяная парочка. Почему невывезенный мусор – это именно «вот!»? Мусор – тьфу! Он сам собой образуется. Особливо вблизи человеков. Разве может мусор иметь какое-нибудь значение?
– Дайте ещё чаю с мёдом, и я пойду! – приказал маловозрастный командир.
На сём же, на этих самых словах мы покудова оставим тинейджера, после с безмятежностью пившего сладкий чаёчек, как и бох недавно оставил его, незримый, бестрепетный бох.
А Сумкин, разумеется, ни в какие Кимры в тот день не поехал. Энгусов вечером стукнулся в его комнату – сосед во тьме спал пьяный, мордой небритой в стену упёршись, так вот спал Сумкин.
Так что кто и как схоронил его мать – сие нам не ведомо!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?