Текст книги "Степан Разин. Книга вторая"
Автор книги: Степан Злобин
Жанр: Историческая литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 30 (всего у книги 31 страниц)
Глаза Ордын-Нащокина скользнули случайно по лицу Артамона, и боярин заметил, что новый «друг» его сделал какой-то предупреждающий знак глазами, словно остерегая его от государева гнева. Этот взгляд распалил окончательно Афанасия, будто он в первый раз за все время понял, что кто-то другой ближе и лучше, чем он, знает и понимает царя и сам больше достоин его доверия. Нет! Только сейчас! Или более никогда уже не удастся вернуть к себе государево сердце. Когда-то раньше царь так любил его прямоту, так уважал независимость и цельность его суждений. Именно в этот раз доказать, что намеченный шведский союз принесет только зло России, да вместе с тем показать государю, что рано задумал он обходиться в посольских делах без советов опытом умудренного мужа…
– И по другой статье дозволь, государь, – прямо сказал боярин. – Об устроении союза тут писано. С кем союз? На кого?! Мыслишь ли ты, государь, что шведы на турка пойдут? Никогда! На кого же они в союз призывают ваше величество? Завистно им, что турецкий султан один собрался на Польшу. Хотят и себе от сей несчастной державы урвать. Что им славянская кровь?! Вот-вот султан влезет в Польшу всей силой, а шведы тогда ударят с другой стороны. А мы им пособники будем?! Не мочно тому, государь, совершиться! Когда два сии смертельных врага российской державы через добитую Польшу соединятся, то нам уж во веки веков не пробиться ни к Черному, ни к Балтийскому морю. А моря твоему великому государству, как божий свет, надобны, государь!
Царь молчал, не глядя в глаза Ордын-Нащокину, но признак гнева – два ярких красных пятна выступили на его широковатых скулах. «Испугаться гнева его и умолкнуть? Отступиться? Нет, пусть поймет, к чему приведет забвение старого и искусного в этих делах, верного и прямого друга!» – решил Афанасий.
– По вашему, государь, указу со свейцами мир был устроен в Кардисе, – продолжал Афанасий, прервав молчание. – К чему послужил тот мир? Чтобы паки нам с Польшей спорить? По тому Кардисскому договору мы сами свои корабли под Полоцком спалили огнем… Так-то Русь вышла в Балтийское море. За ливонские города сколь мы пролили русской крови! И вся та святая кровь шведским королевским дворянам на земле их поместий к утучнению их прибытков осталась? Все земли обратно им отдали. А они? Они, государь, тот кровью купленный договор сапогом попрали: скоро уж десять лет за своими пушками ходим мы к ним на поклон! И в пленных делах не хотят они знать того договора! И в том договор попрали, что изменника Катошихина Гришку[56]56
Котошихин Григорий Карпович (ок. 1630—1667 гг.) – подьячий Посольского приказа, вместе с А.Л.Ордыном-Нащокиным и И.С. Прозоровским участвовал в переговорах со Швецией, в результате которых в 1661 г. был заключен Кардисский договор. За ошибку в документах при написании царского титула бит батогами. В 1664 г. бежал за границу, был принят на шведскую службу, написал сочинение «О России в царствование Алексея Михайловича».
[Закрыть] приняли у себя, а Гришка изменные зазорные враки там записал, ругательски посрамляя и русское государство, и тебя, великого и преславного государя, и за то королевским жалованьем пожалован. Внемли, государь, что стонов слышно из-за Днепра! Изменник и лютый враг Дорошенко с турками вместе зверствует над христианы: на поток и грабеж отдает польские и малорусские города. Со шведом ли, другом султана, станем чинить союз и дружебную помощь?! Нет, уволь, государь. Не стану писать им о дружбе… Такую неправду послушным подьячим вели составлять!..
Боярин умолк. Царь сидел, по-прежнему опустив глаза в пол. Отсвет вечерней зари сквозь окно падал на его лоб, и не понять было, красно ли все лицо его от раздражения и гнева, или всего лишь солнечный луч окрасил его.
– Отчитал ты меня, Афанасий! – воскликнул царь. – Прости ты меня, Христа ради, что я с моего простого умишка в великие государства дела посягнул!.. Не чаял шутом шутовским перед тобою вчиниться!.. Может, ты мыслишь, что мне только пташек травить?! Со птицей козланом скакати в степях – то и царская справа?! Премудрого мужа тебя недостойно, что государь без совета с тобою тебе указует творить его волю?! К подьячим меня отсылаешь?!
– Государь… – заикнулся Ордын-Нащокин.
– Молчи, недостойный холоп! – вскочив, крикнул царь. – Хула на царя, по тебе, не великое дело, чтобы о нем писать на одном листе с государским союзом?! За государя российского честь писаке ничтожному требовать смертной казни уж наша держава не смеет?! И ты мне в глаза о том говоришь?! Всю жизнь мне внушаешь великую пользу единодержавства, твердишь мне, что воле царя не смеет претить Боярска дума, а сам хочешь стать над моею самодержавной волей? – продолжал с озлоблением царь. – Всегда ты всех лучше все ведаешь, Афанасий Лаврентьич. А правду сказать, так и Разина возмущенье, и беды, и кровь от того пошли, что я на тебя положился… Каб слушать тогда Алмаза-покойника, царство ему небесное, побить бы воров было в море, не допуская на русские берега… И сами они убежали тогда от князя… как бишь его?
– От князя Семена Иваныча Львова, – подсказал Артамон.
– От покойника князя Семена, царство небесное, вечный покой!.. Сами бежали… Кабы ударить на них. А ты подталдыкнул меня, чтобы впустить их на русскую землю. Лукавством да хитростью Дон покорить покушался, дабы власть государя устроить крепче, ан к неслыханной смуте и крови привел государство, ажно Москва зашаталась!.. Ажно в иных державах людям помстилось, что вор на престол, в государево место, мнит!.. Небылиц разгласили такую уйму, что диву даешься!.. Вот к чему привело то, что верил и я в твое беспорочно всезнайство!..
– Неугоден я стал тебе, государь, то моя и вина во всех незадачах державы, – с обидой сказал Афанасий, стараясь держаться спокойно. – Ан нет человеков на свете, у которых вся жизнь прошла без промашки… А я что бы ныне тебе, государь, ни сказал, что бы ни сделал, ты лишь в раздражение и печаль. Без гнева, по правде размыслить, так сей кровавый мятеж еще раз показал, что Афонька Нащокин во многих великих делах государства был, всеконечно, прав. Из сего мятежа явно стало, что боярский уклад безотменно быть должен порушен, единодержавно должно быть царство и ни в пяди не может быть более терпимо удельное княжество вора донского Корнилки…
– Пошто верноподданца нашего атамана хулишь и вором его называешь? Какое его тебе ведомо воровство?! – взбеленился царь, словно вступался не за донского атамана, а за самого близкого человека.
Предательская поимка Степана Разина обратила к Корниле сердце царя.
Ордын-Нащокин понял, что надо смириться, что не прежнее время и прямым упорством ему уже не взять. Он смирил себя.
– А как нарещи, государь великий, кто царскую власть исхищает? Как нарещи, государь, кто воров и беглых людишек от державных законов с ружьем и снарядом хранит, бережет от дворянской правды? – вкрадчиво заговорил боярин. – Али то не поруха царству?! Хитростью лезет к тебе, государь, донская старшина. Все они воры, как Разин. Казацкий Дон – воли твоей надругательство и государству урон, а от недругов не оборона! Верь ты мне, государь. Казацкое войско – не войско, а волчья свора: то и глядят, где бы крепче зубами вгрызться в тело державы… А сей мятеж показал, что нам надобно новое войско, и о том я тебе, государь, говорил и советовал не по разу… И крестьянство всегда от бояр в разорении будет, покуда торговли да промыслов…
– А дивно, что ты не пошел, Афанасий Лаврентьич, в монахи! Столь поучать ты преклонен, – с насмешкой перебил его царь. – Послушать тебя, то и вспомнится Никон… Тот тоже всегда и во всем оставался прав, ажно поныне стяжал себе славу ученого человека, – а всего лишь мордовский поп!.. И ты бы напялил рясу!
– От скорби моей и обид одно и прибежище вижу – обитель божью. Давно уж хотел я тебя, государь, умолять, да не смею: немилостив ты ко мне ныне… – ответил боярин, не глядя в глаза царя.
– О чем ты хотел умолять? – словно не понимая его, спросил царь.
– Отпустил бы меня, государь, в монастырь, о спасении души помыслить…
«Вот тут-то и взмолится государь! Канцлера своего, большой печати и великих и тайных дел сберегателя, упекчи в монастырь-то!.. Небось и не то в курантах напишут по всяким землям!» – подумал со злостью Ордын-Нащокин.
– Да как я тебя отпущу?! – широко раскрыв свои голубые глаза, простодушно и прямо, с некоторой даже растерянностью сказал Алексей Михайлыч. – Али ты уж разгневался, право? Да кто же в приказе Посольских дел станет сидеть у кормила? На все державы ты знатен великим умом!..
– Нет, я не во гневе… Старость подходит. Покоя ищу. А тут молодые взросли! – не сдержав свою радость, ответил боярин. – Вот хотя… Артамон Сергеич… Я мыслю, не менее станет и он искусен в великих делах…
– Не с тобой мне равняться, боярин! – в смущенье возразил Артамон. – Молод я для такого великого дела.
– Полно, что ты! И я ведь не старым родился! – воскликнул Ордын-Нащокин. – Служба державе мудрость дает человекам! – Он покосился в сторону государя. Царь поймал его быстрый взгляд и усмехнулся.
– Ты прав, Артамон! Афанасий Лаврентьич уж так искушен в посольских делах, столь премудр, что ты с ним не мысли равняться, равного не найти ему не токмо что в нашей державе – во всех соседних и дальних не сыщешь. Кабы он не сказал за тебя, то и я усумнился бы дать в твои руки правление дел посольских. Ан в сих великих делах привык я во всем Афанасия слушать. Придется и ныне мне воле его покориться. Когда человек о спасенье души помышляет, грех был бы мне мирскими делами его от бога вдали удержать!..
Внезапная бледность покрыла лицо боярина. Он растерялся. Чтобы скрыть замешательство, охватившее все его существо, Афанасий Лаврентьевич стремительно ринулся на колени перед кивотом, ударился об пол лбом и замер в земном поклоне.
Артамон Сергеич и царь молились, стоя сзади него, не нарушая молчания, каждый из трех – скрывая свои настоящие чувства.
Наконец Афанасий поднял от пола залитое слезами «умиления», побелевшее и осунувшееся лицо, перекрестился еще раз.
– Ныне отпущаеши раба твоего, владыко, по глаголу твоему! – прошептал он громко и встал с колен. – Благодарю тебя, государь, за великую милость к холопишке твоему! Радостно мне в обитель господню, к мирному житию отойти, а когда восхощеешь призвать меня для пользы державы оставить покой, то с радостью послужу тебе и в монашеском чине, – сказал боярин, опускаясь теперь на колени перед царем.
Царь поднял его и обнял.
– Чем, может, обидел когда-нибудь я тебя, Афанасий, забудь и прости, – сказал царь, словно не понимая того, что именно в этот миг совершал самую большую обиду.
– «Feci quod potui, faciant meliora potentes», как говорили латиняне, – сказал Афанасий Лаврентьевич. И, зная, что царь не разумеет латыни, добавил по-русски. – Я творил так, как краше умел, а кто ныне придет, тот пусть лучше меня сотворяет! – Он повернулся к сопернику: – На новые, небывалые прежде пути вступает великая наша держава. Посольска приказа начальник – вожатый ее по дорогам между иными державами. От иных отставать нам негоже. То и слово мое в дорогу тебе, Артамон Сергеич!..
И, не в силах сдержать слезы бешенства и отчаяния, не удерживаемый больше никем, отставленный «канцлер» покинул царскую комнату…
Сарынь на кичку!
Косой лунный луч через окошко вверху освещал столетнюю плесень на кирпичах стены и какие-то черные пятна – может быть, пятна крови замученных здесь людей. Мокрицы и пауки уже две недели то и дело падали на изрубцованное, покрытое язвами и едва прикрытое лохмотьями тело. На улице эта ночь была знойной, но тут, в кирпичном застенке, стояла влажная, леденящая тело мгла… На полу где-то рядом и ночами и днями суетливо шлепали лапками по кирпичу, дрались и пищали крысы. Раза два в эту ночь пробежала крыса по телу Степана. В соломенной подстилке, брошенной на пол, все время что-то шуршало…
Степан был прикован железным ошейником к цепи, навеки вмурованной в толстую стену Фроловой башни Кремля. Вот уже две недели он не мог найти удобного положения. Спина, бока, ноги, руки и плечи – все было изъязвлено кнутом, плетями, клещами, огнем. Он пробовал лечь на живот, но была изодрана и сожжена вся грудь… Не найдя положения для сна, как каждую ночь перед утром, он сел наконец на солому; так было легче, но голова не держалась от слабости, и он уронил ее на руки.
Напротив Степана таким же ошейником был прикован Фролка. Он круглыми сутками вздыхал, стонал и молился… Иногда он плачущим голосом начинал лепетать оправданья, словно Степан – судья, которому вольно его помиловать и простить.
– Ты пожил, попировал, Степан, пограбил богатства, повеселился, власти вкусил, кого хотел – того миловал али казнил, народ перед тобою на колена падал… Не жалко небось тебе помереть, есть за что!.. А мне каково! Я и сам не хотел воевать, смирно жил… Ты послал меня, я и пошел, а меня, как тебя же, и мучат и судят!.. Где же тут правда?.. Не надо мне было богатства, ты дарил кафтаны да шубы, коней… А мне было к чему! Я своей рукой ни единого человечка ни в бою не побил, ни в миру не казнил!.. За тебя пропадаю… Алена Никитична торопила тогда: иди да иди, выручай, мол брата…
– Чего ж ты боярам-то не сказал? – мрачно спросил Степан, терпеливо молчавший до этих пор.
– Чего не сказал?
– Что Алешка тебя послала… С тебя бы и сняли вину, а ее бы, вместо тебя, и на плаху!..
– Смеешься ты надо мною, Стенька! – плаксиво, с обидой сказал Фрол. – А мне ведь бедно едва за тридцать лет помирать. Молодой я…
– Отстал бы ты со слезой! – оборвал Степан.
«Вот в том он и видит все счастье, что пировал, что народ преклонялся, что золото было… Вино пил да платье цветное носил… За то ему было бы помирать не жалко… И то ведь сказать, что напрасно я впутал его. Добра от него не бывало, а слез цело море бежит!..» – думал Степан.
Фрол обиделся. Не найдя сочувствия, он больше не обращался к Степану, стонал и вздыхал про себя.
Вот уж несколько дней они не сказали, брат брату, ни единого слова. Каждый жил про себя и думал свое…
«И то, жалко жизни! – думал Степан, погруженный в себя, не слушая стонов брата. – Ему тридцать лет, а мне… Мне бы тоже вперед жить да жить… Ведь есть казаки, что живут по сту лет, а мне и половины далеко не довелось. Не вина, не богатства, не солнышка божьего жалко. А дела не довершил – вот что пуще всего. Фролка разве уразумеет, за что жалко жизни?! Города покорял, воевод казнил, вольную жизнь устраивал, а ныне пришли да назад повернули. К чему же тогда было жить? Что ж, вся слава моя пустая? Ведь сколь было неправды на свете, столько ее и осталось!.. А хвастал! – со злостью сказал себе Разин. – Хвастал: все поверну! Все по правде устрою!.. Вот я каков – силы нет против меня: ни пуля, ни сабля меня не берет!.. Как молодой казачонок бахвалился – ни кольчуги ни шапки железной носить не хотел. И голову не сберег… А надобно было блюсти себя для народа. Не простой человек ты, когда вся земля за тобою встает!.. Вот и пропал. Где другого такого-то взять?! Атаманов, и добрых, немало, да Степан Тимофеич-то был один на всю Русь!.. Не бахвалюсь? – спросил Степан сам себя. И твердо ответил: – Нет, не бахвалюсь! Эку гору кто бы на плечи поднял?! Ведь был путь полегче. Вон князь Семен тогда Ермакову славу сулил!..»
Степан задумался о том, что было бы, если бы он тогда послушался воеводу, смирился, не воевал с Москвой, а пошел бы походом за море…
– Славу мою ты стяжал бы тогда, – негромко сказал чужой голос.
Степан поднял голову. В глазах плыл туман. Серый свет лунной ночи сочился в башню через узкую щелку окна, высоко, у самого потолка, серебрился на паутине, сползал по плеснелым кирпичам и белелся пятном возле кованой двери. Степан разглядел бородастого, в серебряном панцире, человека, стоявшего у двери. Он сразу понял, что это Ермак.
– Ты отколь тут? – спросил Степан.
– Наведать тебя, – сказал Ермак просто. – Жалеешь ты, что не пошел добывать моей славы?
– Хо! Твоей! – усмехнулся Степан.
– А что ты гордишься, казак! Ты грабил, я грабил. Меня под топор, как тебя же, хотели, а я сбежал, да и стал воеводой – сибирские земли царю покорять… То и слава! И ты бы пошел на трухменцев…
Степан перебил его:
– Ты Сибирь воевал, а я Русь… Русь! Ведь слово какое!.. Я всю Русь хотел сотворить без бояр… народу завоевать.
– Сотворил? – усмехнулся Ермак.
– Не поспел, – сказал Разин, опять опустив голову.
– А каб сызнова жить, да снова тебя князь Семен на трухменцев послал бы, да все наперед бы ведать, – пошел бы ты добывать моей славы али опять за своей бы гонялся?.. – спросил Ермак.
– Славы моей мне хватит, а Русь без бояр сотворить – великое дело. Плаха так плаха, топор так топор, а я опять шел бы своей дорогой…
Ермак повернулся к двери и загремел замком. Разин вздрогнул, очнулся. Дверь отворилась, мерцая просветом… Ермак растаял в светлом пятне, а наместо него появился у двери Самсонка-палач.
В башне стало светлее. Утренний свет сеялся через паутину в окошко. Церковный звон доносился снаружи.
– Атаман, здорово! – громко сказал палач.
– Палача не здравствуют, черт, чтоб ты сдох! – отозвался Разин. – На кой тебе надобно здравье мое, а твое мне – на что!
Палач хехекнул.
– Шутник! Час придет – сдохну и я. А ныне, знать, твой черед: плаху велели свезти на лобное место да пыток, сказали, нынче не будет, а к плахе иных нет готовых… Стало, и мыслю – тебе черед!
– Раньше ли, позже ли помереть! – сказал Разин, не ощутив ни волненья, ни страха. – Тебе-то какое дело!
– А я вот пришел к тебе…
– С доброй вестью, как ворон! – усмехнулся Разин.
– Уважить тебе хотел – не побрезгуй, – сказал палач и поставил на пол возле Степана кошелку. – Принес я тебе кое-что…
– Угольков, что ль, горячих?
– Не смейся, – сказал Самсонка. – Такое впервой со мной во весь мой палаческий век сотворилось… Принес вот пирог горячий, гуся, да огурчик, да выпить чарку… Не обессудь, не побрезгуй! – сказал он, комкая горстью сивую бороду.
– Поминки справлять по Разину, что ли? – перебил Степан.
– Шутни-ик! – отозвался палач с угрюмой ухмылкой, поняв невеселую шутку Степана как милость и тотчас принявшись вытаскивать снедь из кошелки. – Поминки я справлю ужо… – Он замялся.
– Как голову мне отсечешь, – подсказал Степан просто.
– Не каждый день эки головы! – ответил палач. – Сек и разбойников, и дворян, и попов, довелось и боярина, а экую голову сечь на весь свет единому мне доведется: нет другой такой головы на всю жизнь!
– Ну, то-то! Гляди, секи лучше, со всем усердием! – сказал Степан.
– Шутни-ик! Ну, сила в тебе, Степан Тимофеич! Скажу, не греша, – кабы ты мне ранее встрелся…
– Кабы я тебе ранее встрелся, давно бы ты в яме погнил! – оборвал Степан. – Эй, Фролка! – позвал он. – Ты плакал, что пировал не довольно. Садись еще раз пировать! С царем не пришлось, то не хочешь ли с палачом Самсонкой – не боле погана душа, чем а царе да боярах!
– Уйди, тошно мне! И как тебе шутки на ум идут?! – отозвался Фролка, окончательно впавший в отчаянье от вести о скорой казни.
– Неужто мне плакать? На то они палача прислали, чтобы робость во мне растравить… Оплошал, кат-собака! Не оробею!
– Ошибся ведь ты, атаман Степан Тимофеич! – сказал палач. – Послушь ты меня: прошлый год довелось мне не меньше десятка посечь на Москве твоих похвалителей: был и стрелецкий десятник, посадского звания были, монах, ярыжные побродяжки, площадный подьячий один тоже был… Терзали их – боже спаси как терзали! Казнил я да думал: «Чего же они нашли в нем, в собачьем сыне?! За что свой живот погубили?» А ныне уразумел!.. Я уже девятый год палачом и казаков, бывало, казнил…
– Бывало, и казаков? – Степан посмотрел на Самсонку в упор. – А брата Ивана не ты порешил? Таков был казак, что на Дон из Польши станицы повел самовольством…
– Про царство казачье от Буга до Яика мыслил?! – обрадованно воскликнул палач, словно встретил знакомца. – Князь Юрий Олексич его к нам прислал?!
Разин молча кивнул.
– Твой братец вот, царство небесно, был дюжий казак! – сказал с одобрением палач. – Не дожил он твоего повстанья…
– Топор у тебя все тот? – перебил Степан.
Палач кивнул на стену.
– Вот там, во кладовке, во хламе. Отжил тот, иззубрился. Запрошлый год новый дали…
– Ты ныне тот извостри, – твердо сказал Степан.
Палач удивленно и вопросительно посмотрел на Степана и вдруг словно что-то понял…
– Свята твоя воля! – ответил он. – Ты ныне хозяин мне больше боярина! Извострю! Он не так-то и плох ведь, топор, да как срок ему вышел, то новый дают: три года служить топору в палачовых руках. А я извострю – как новый пойдет! – похвалился Самсонка.
Ударил церковный колокол. Палач снял шапку, перекрестился.
– К «Достойне» ударили. Не застали б меня… А ты, атаман, послушай: коли брезгуешь есть из палаческих рук, то не ешь, а в куски искроши пирожок-то! Может, в нем не простая начинка… – Самсонка понизил голос до шепота: – Молили меня испекчи тебе пирожок… Для иного кого, так я не посмел бы, а для тебя расстарался.
– Кто молил?
– Палачу нешто скажется – кто? Незнаемый мне человек умолял. Сказывали, что в последнюю радость тебе прислали «начинку»…
Разин схватил пирог и стал крошить корку. Вдруг ощутил под рукой что-то упругое, твердое… Выковырнув из теста комок, поднес к глазам. Это был крохотный плотный холщовый мешочек. На ощупь Степан узнал в нем бумагу.
– Чего то? – спросил он вдруг дрогнувшим голосом. И тотчас, сдержав прорвавшееся волнение, с прежней издевкой добавил: – На тот свет подорожная аль сатане письмо?..
Самсонка махнул рукой.
– Там уж сам разберешься, пойду…
Разин не слышал, как хлопнула тяжелая железная дверь, не видел, как вышел его странный гость. Весь потный, он торопливо дергал и теребил мешочек, облипший остатками теста, нетерпеливо рванул с края нитку зубами и дрожащими пальцами вытащил плотно свернутый листок засаленной и истертой бумаги. Степан развернул ее… От волнения рябило в глазах. При брезжущем свете, напрягая до боли зрение, Степан едва разобрал знаки бледных чернил полустертой грамоты:
«…мофеич… город Астрахань крепок… людей сошлось велико мно… беглых, татары… сякого люда… тысяч да пушек… А старых твоих есаул… Шелудяк да Красуля да Чикмаз… Аким Застрехин да Петенька…»
Степан привскочил, позабыл про железный ошейник. Цепь загремела, рванула его за горло. Он повалился назад на солому, не отрываясь глазами от смутных значков, не замечая боли…
– Фролка! Фрол! – окликнул Степан, в нетерпенье хоть с кем-нибудь поделиться. – Слышь, славные вести какие!
– Какие? – откликнулся Фрол.
Но Степан продолжал разбирать:
«…по вестям… ты в цепи… кован и мы не… весной опасались, а ныне… готовим рать… Народ с Волги… уездов и с Дона… к нам едет в… день… а как хлеб соберут еще бу… огда мы за правду… всей силой…»
– Слышь-ка, Фролка: «за правду всей силой!..» Мой-то Астрахань-город стоит! Стоит – не шатнется!..
Фрол молчал.
Разин вчитывался еще и еще раз в слепые, стертые строки, силясь заполнить в уме белые пятна…
– Рать великую копят… В день и ночь к ним народ идет, слышь!..
– Ну и пусть!.. – охладил его Фролка. – Тебя, что ли, выручат с плахи?!
Степан поднял голову, что-то хотел ответить, но, словно забыв о Фролке, снова впился глазами в письмо…
Он ожил. Казалось, что измученное пытками тело вдруг снова исцелилось от язв и рубцов: кожа не саднила, кости не ныли…
Значит, бояре туда не успели дойти, устрашились… В Паншине Федор Каторжный, а может, теперь уже он и вышел на Волгу. Может, опять идут уж в Царицын, в Камышин… Может, уже поднялись вверх…
Разин весь обратился в жаркое желание жизни. Вот снова бы вырваться да полететь над Русью, с астраханцами двинуться вверх! Железный ошейник давил горло, казалось – вот-вот он задушит. Степан сам был готов от бессилья и бешенства взвыть хуже Фролки… Боль сжала грудь. Не смерти страх – жажда новой борьбы охватила его до дрожи во всем существе. Не всюду еще по Руси виселицы да плахи. Не всюду палач Самсонка да царь задавили народ – нет, не всюду. Знать, есть еще вольные люди и вольные земли. «К ним бы порхнуть на Волгу, да оттуда, как стая орлов, на Москву… На Москву!.. Не оплошал бы теперь, разыскал бы дорогу!» – дрожа от волнения, думал Степан.
Мечты разожгли Степана. Прав был тогда дед Красуля: в Астрахань нужно было к народу – и все бы пошло по-иному. А ныне сумеют ли астраханцы стоять на бояр, как сумел бы Степан… Эх, каб вырваться снова из плена!..
И вот еще раз загремела тюремная дверь, вошел поп, который явился для «последнего утешения» Фролки…
Поп в тюрьме – верный знак приближения казни. Черная ряса его зловещим призраком смерти вошла во Фролову башню. Степан вздрогнул. «Нет, крылья коротки, не улетишь никуда, атаман», – сказал он себе. Пока он не получил этого тревожного и радостного письма от своих астраханских друзей, как спокойно встретил Степан палача, как легко говорил с ним о казни, как прост и легок казался ему удар топора, который отделит от тела его голову, а теперь этот поп показался ему мрачнее и пакостнее палача: он словно нарочно пришел, чтобы изгадить последнюю радость… Выгнать черного ворона вон из башни… Да как знать – может, надобно Фролке. Кому ведь что, – Степан был готов на все, лишь бы Фролка не осрамился у плахи.
Фролка сжался и задрожал… Боязливая дрожь пришедшего в ужас брата вызвала в Степане гадливость. Он крепко взял себя в руки.
Поп присел в изголовье Фролкина тюремного ложа на солому и что-то шептал… Разин видел, как Фролка вслед за попом крестился; как поп «отпустил грехи» Фролке и дал ему поцеловать крест.
Степан был спокоен.
Все кончено… Что же тут делать?! Остался только топор!..
Фролка дрожал как в лихорадке. Теперь дневной свет уже ясно проходил в каземат и привычные к сумраку глаза различали краски. Фролка был белый как снег Степан понял, что брата не могут утешить ни поп, ни ангелы, если бы вздумалось им пробраться сюда во Фролову башню. Страх смерти им овладел, как скотиной, которую гонят на бойню…
– Нет, Фролка, никто не придет выручать. Все равно нам не будет спасенья. Да ты и не жди, – сказал Разин. – Ведь топор – он что? Трах! – и кончено дело… Ну, чего ты страшишься – ведь пытки сносил, а топор пыток легче… Гляди веселей, и тебе легче станет! А то смотри, перед плахою осрамишь Разин род – на том свете тебе не прощу, загрызу зубами, ей-богу!.. Братко, слышь, уж недолго осталось! – добавил Степан со внезапною теплотой.
Опять загремел в замке ключ…
– Ишь гостей сколько ныне! – снова вдруг вызывающе сказал Разин, стараясь взбодрить брата.
Вошел тюремщик с едой. Принес последнее царское угощение обреченным: мясо с жирною кашей, по чарке водки.
– Вишь, ныне пиры какие! – удало воскликнул Степан. – Помирать не захочешь!
Тюремщик испуганно отшатнулся от громкого возгласа.
– Об душе бы помыслил, – ворчливо сказал он.
– Душа, брат, тю-тю! – возразил Степан. – Патриарх ее сатане в дар послал, хотел откупиться, а сатана не дурак: говорит, что хитрит старый черт и сам он в пекле надобен не меньше, чем Стенька!..
Тюремщик выскочил вон…
– Фрол, давай поедим. Негоже на лобное место голодными нам подыматься, – просто сказал Степан, как, бывало, приказывал казакам закусить перед боем. – Нам головы надо несть высоко да твердо ступать, пока живы, чтобы видели все, что не страшно на плахе. Ешь, ешь. Пьем-ка чарку во славу смелых!..
Фролка выпил вина, съел несколько ложек каши и казался теперь спокойней, будто одеревенел.
– Что же, брат, делать, назад не вернешь! – говорил Степан. – Ты только уж «там» подержись, не сдайся. Казак ведь ты. Как, батьку нашего не посрамишь? Ну, спасибо. Держись, – еще раз повторил Степан, стараясь внушить ему бодрость.
И вот яркий свет брызнул им обоим в глаза. У Фроловой башни стояла знакомая высокая телега с черною виселицей. Хмурые стрельцы окружали ее… Был знойный солнечный день. Разина вывели на крыльцо. На искалеченные ноги тяжко было ступать, но он не хотел показать страданий, держался прямо.
Под застрехой Фроловой башни хлопали крыльями и ворковали голуби. Под ногами людей купались в пыли воробьи. Лошади нетерпеливо хлестали хвостами, отгоняя роящихся мух… Степана ввели на телегу, Фролку опять приковали сзади…
На Красной площади и по ближним улочкам всюду лепились люди. Полны людей были кремлевские стены, люди глядели с башен и с крыш домов. Казалось, что вся Москва собралась сюда, к казни…
Степана сняли с телеги. В лохмотьях, с выбритой головой, в ссадинах и в кровоподтеках, он прямо, стараясь держаться свободно, взошел на помост, где ждал уже палач Самсонка с помощниками. И тут Степан увидел орудия казни: плаху, топор, колесо и доски…
Сердце его на мгновенье дрогнуло…
«Стало, не голову срубят, а четвертуют!» – понял Степан. Он посмотрел на Самсонку. Тот опустил глаза. Разин был готов к казни, но новых мучений уже не ждал больше. Теперь надо было снова собрать силы, чтобы перед толпою людей держаться по-прежнему твердо, как он держался в застенке во время пыток.
Дьяк стал читать приговор. Степан почти не слыхал его слов. Он весь был охвачен только одной мыслью, одним напряжением воли – держаться.
«…И ты, Стенька, вор и безбожник, презрев государеву милость и свою присягу…» – вливался в мысли Степана однообразный и нудный голос дьяка.
Вся многотысячная толпа слушала приговор, обнажив головы. Но люди собрались уже давно. Торопясь стать поближе к лобному месту, они стояли по пять, шесть часов, и пирожники, сбитенщики, квасники сновали в толпе со своими жаровнями, противнями, бочонками, угощая едой и питьем толпу зрителей… Впрочем, торг шел в молчанье, чинно, иные из продавцов и покупателей, даже не говоря, показывали на пальцах, что дать и сколько платить…
Площадь дышала зноем и человеческим потом. Вились роем мухи. Одна, назойливая, садилась все время на ссадину на виске. Степан ее хлопнул ладонью, и от резкого движения звон его цепи пролетел надо всей толпой.
Он уже овладел собой и знал, что не сдаст, как не сдавал до сих пор. Осторожно покосился на Фролку. Тот стоял, опустив голову. Над глазом его напряженно дергалось веко, по лбу, как рябь на реке, бежали морщины, но он не дрожал, держал прямо плечи. Руками крепко сжимал свою цепь.
Приговор перечислял все дела Степана: Яицкий городок, Персию, Астрахань, Дон…
Близкие лица товарищей и друзей вставали опять перед ним. Вот Иван Черноярец. «Был бы жив – не дал бы ты в цепях меня волочить. Ты бы добыл меня отколь хошь. Москву зашатал бы, Ваня! Зашатал бы ведь, а?!» – спросил Разин.
Запорожцы Боба и Наливайко, дед Панас Черевик, Максим Забийворота… «То мы с ними шли побивать панов. Потом они с нами – наших бояр побивать, а все и у них и у нас сидит панство. Не панов казнят – нас, казаков. Меня на Москве, других, может, в Киеве показнят, а панство повсюду осталось. Немало еще народу придется побиться, пока одолеет он панство по всей земле. Опять будут брать города, воевод казнить…» Степану представился пушечный гром, дым, знамена в дыму и грозный клич казаков, идущих на приступ… Дон, полный казацких челнов, Кагальницкий город, казаки на берегу стоят, машут, машут платками своим казакам, а вот и Алена Никитична… «Эх, Алешка!» – с грустью подумал Степан, жалея ее, и вспомнил о сыне.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.