Текст книги "В некотором царстве… Сказки Агасфера"
Автор книги: Светлана Замлелова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
С хозяйкой обиженный негостеприимством частный решил не вступать в переговоры, уповая про себя на то, что помощь не заставит себя долго ждать. И снова расчёт оказался верным.
Весть же о том, что купчиха Кокорева травит у себя на дворе полицию собаками, разнеслась мгновенно. К кокоревским воротам стали подтягиваться любопытные, в среде которых уже зарождались истории о невинно съеденных, доказательством чему служили какие-то кости, валявшиеся на дворе и заметные наблюдателю с улицы через заборные щели. Дом Аделаиды Пафнутьевны вдруг сделался центром притяжения, апогеем чего стало прибытие к её воротам конного отряда полиции во главе с самим полицеймейстером. И уже без всяких распоряжений хозяйки псы оказались на цепях, ворота – нараспашку. И вовремя. Возмущённый полицеймейстер прибыл с одной-единственной целью: сломить сопротивление и наказать смутьянку. А потому и ворота, и псов, и Аделаиду Пафнутьевну ожидала в случае неповиновения участь весьма незавидная.
Лишь только ворота распахнулись, как поместье Аделаиды Пафнутьевны превратилось в подобие постоялого двора где-нибудь на бойком месте: иные спешивались, иные оставались верхами. Вместе с полицией сочли необходимым своё присутствие во владениях Аделаиды Пафнутьевны все те любопытные, что толпились вдоль забора, разглядывая в щели страшные кости. Затесался даже какой-то нищий, незамедлительно и безошибочно отправившийся на кухню, где, впрочем, был и накормлен, и вовлечён в беседу. Что до самой Аделаиды Пафнутьевны, то к ней, растерявшейся и не успевшей решить, как следует относиться к новому визиту полиции, явились и принялись допрашивать. Допросили заодно и Капитолину Онуфриевну, которая ничего не могла толком сказать, а только тряслась, плакала и винила во всём лукавого.
Аделаида Пафнутьевна скоро взяла себя в руки и заявила, что пожалуется на охальников митрополиту, пригрозив полицеймейстеру анафемой. На что полицеймейстер пригрозил Аделаиде Пафнутьевне тюрьмой. При этом говорил он так убедительно, что на мгновение Аделаида Пафнутьевна почти испугалась и на всякий случай сказала только:
– Экий ты какой, батюшка мой, индюк!
На что полицеймейстер, отвернувшись и обращаясь к кому-то из подчинённых, заметил:
– Дайте вы только этой бабе волю, так она и крокодилов на вас спустит.
Разговор, однако, оказался не таким уж пустым, и дело, действительно, дошло и до тюрьмы, и до митрополита. Хотя ещё долго Аделаида Пафнутьевна не могла поверить в происходящее. И когда уже был составлен протокол, и когда назначен был суд, Аделаида Пафнутьевна продолжала думать, что всё это только так. Даже когда суд постановил заключить купеческую вдову Аделаиду Пафнутьеву Кокореву на несколько месяцев под арест, она и тут ещё сомневалась и говорила сама в себе, что это только полицеймейстер сводит с ней счёты, для чего и пугает.
Но нет-нет, да и поворачивался в сердце Аделаиды Пафнутьевны червячок сомнения. И только благодаря этому червячку она ещё до вынесения приговора отправилась к митрополиту, чтобы на всякий случай сообщить ему всю историю своих обид и лишений. Митрополит, как выяснилось, обо всём уже знал и казался страшно недовольным.
– Мыслимое ли дело! – взывал он к Аделаиде Пафнутьев-не. – Да ещё в ваши летá!.. Благодарение Богу, что вы камнями не стали бросать, как это делают обыкновенно мальчишки… И как это только вошло вам в голову?!. Да и чего добились вы дикими своими деяниями? Ничего, как только переезда в тюремный замок…
– Что же это, владыка?.. – хныкала Аделаида Пафнутьевна, подрастерявшая несколько боевой дух за последнее время. – Что же это они… неужто посмеют?.. Это вдову-то?.. Видать, и впрямь в последние времена живём…
– И последние времена тут ни при чём, и сметь нечего! Заслужила, так и отправляйся, матушка.
Тут только пришло Аделаиде Пафнутьевне на ум, что всё оно вовсе, может быть, и не так, а совсем даже как-то иначе.
Митрополит, правда, почёл необходимым вмешаться в дело и написал прошение на высочайшее имя, помянув заслуги, возраст и вдовство опальной купчихи. Говорят, государь, лично ознакомившись с прошением, объявил, что даже если бы он сам вздумал травить полицию собаками, его следовало бы примерно наказать, подвергнув аресту. И лишь принимая во внимание заступничество самого митрополита, ну и, конечно, заслуги купчихи Кокоревой перед Отечеством, государь дал своё согласие на замену тюрьмы для Аделаиды Пафнутьевны домашним арестом.
Несколько месяцев провела Аделаида Пафнутьевна, не выходя почти из комнаты. Всё это время на кухне в «малом доме» сидел городовой, в обязанность которого вменялось наблюдение за исполнением приговора. И Аделаида Пафнутьевна, и городовой изо всех сил старались избегать друг друга, почему и не покидали Аделаида Пафнутьевна своей комнаты, а городовой – кухни. Объяснялась эта взаимная неприязнь довольно просто: городовой, наслышанный о травле полиции собаками в доме купчихи Кокоревой, побаивался, как бы не довелось ему разделить участь сослуживцев. Да и кто разберёт вздорную старуху, которой в голову может прийти всё что угодно. Что же касается Аделаиды Пафнутьевны, пострадавшей, как водится, за правду, от полицейского произвола, одна только близость служителя закона внушала ей необоримое отвращение и опасение новых подвохов.
Нечего и говорить, что от нескончаемых обид, от чёрной неблагодарности, от беспримерной несправедливости Аделаида Пафнутьевна занемогла. Во всяком случае, она как-то вдруг осунулась, притихла, стала не в меру сентиментальна и слезлива. Руки её уж больше не походили на лебедей, скорее – на двух ощипанных куриц.
Как-то, уже Рождественским постом, Аделаида Пафнутьев-на удостоилась посещения митрополита. Потчуя высокого гостя, явившегося со словом утешения, Аделаида Пафнутьевна то и дело утирала слёзы, не в силах объяснить причин их появления. О чём бы ни заговаривал владыка, Аделаиду Пафнутьевну охватывали грусть и сжимающая сердце жалость к себе. Владыка, желая ободрить несчастную арестантку, завёл разговор, как ему казалось, о предметах приятных:
– Ну вот, – сказал он, – скоро всё уж и кончится. А Господь милостив, и сможете вы наконец вернуться к любимому вашему делу. Вот будет тепло, зазеленеет… А мы уж займёмся обустройством нашей обители…
Но к ужасу и удивлению своему владыка вдруг обнаружил, что не просто не смог утешить горемыку, но только вверг её в горшую тоску.
– Ну, будет вам, матушка!.. Нехорошо!.. Грех!.. – взывал митрополит. – Скоро всё уже кончится… Да вам ли слёзы-то лить?.. Займётесь вы ещё монастырём, достанет вам сил… А уж я помолюсь…
Но стоило владыке вновь заговорить о монастыре, как лицо Аделаиды Пафнутьевны скомкалось и сделалось мокрым. Казалось, что влага волнами подступает к её глазам – слёзы не капали, а словно бы переливались через край.
Но как ни бился владыка, добиться каких-либо объяснений от Аделаиды Пафнутьевны он не смог.
А когда минул срок заточения и Аделаида Пафнутьевна вернула себе свободу действий и перемещений, то незамедлительно со всем своим скарбом и целым караваном приживалок перебралась на дачу в Отрадное.
В то же самое время митрополит получил следующего содержания письмо: «Здравствуй, мой батюшка, милостивый государь. Не стану я в учтивостях-то рассыпаться – слишком я, старуха, тебе известна. Да и сама тебя не первый год знаю. Что было со мной, что за несправедливость довелось претерпеть, о том тебе, батюшка мой, ведомо и хорошо известно. К злодеям меня, старуху, причли. Да и то: не твоё бы слово, терпеть бы мне муку горькую, муку мученическую. И на том тебе моё старухино спасибо и низкий поклон. Только вот, что ещё имею сказать я тебе, батюшка мой. Давеча, предоброе намерение обнаружив меня утешить, вспомнил ты про обитель, к устроению которой назначена я по завещанию покойного супруга моего Никодима Нилыча. Оно-то по всему выходит благое дело, да только народ не то говорит. Знай, батюшка: отстроившего обитель Господь уж ждёт в своих палестинах. А мне торопиться некуда. Мой старухин век и без того короток, чтобы я сама себе его укорачивала. Вот как почую, что нажилась, так и за дело примусь. А пока что оставь ты меня. Всё одно строить не буду. Хошь с полицией ко мне подъезжайте, хошь с солдатами. Вот такой тебе мой сказ будет. На том и здоров будь. Кланяюсь и доброту твою помню. Аделаида Пафнутьева Кокорева».
Говорят, митрополит был страшно недоволен новой выходкой Аделаиды Пафнутьевны. И даже будто бы назвал её в сердцах «Иродиадой». Впрочем, это совершенно непроверенные слухи, и настаивать на них нет никакого смысла. А вот что известно достоверно, так это то, что более уже темы обители митрополит никогда не касался, оставив Аделаиду Пафнутьевну наедине с долгом душеприказчицы. Сама же Аделаида Пафнутьевна в который уже раз проявила себя со стороны незаурядной, пожертвовав значительную сумму в Ивановский монастырь и переписав завещание супруга от себя на имя племянника. Тем самым племянник делался душеприказчиком Аделаиды Пафнутьевны и обязывался к устроению женской обители по смерти завещательницы.
– Что ему? – объяснила Аделаида Пафнутьевна своё решение нотариусу и случившимся рядом старухам. – В приметы он, я чай, не верит. Да и что ему, борову, сделается? А порадеет – душе польза.
Новая обитель действительно была обустроена уже после смерти Аделаиды Пафнутьевны. Но вовсе не на Воронцовом поле, а совсем даже в другом месте. И не племянником, но овдовевшей супругой его.
«А как же Павлиныч?», – спросит читатель. Увы. О Павлиныче ровным счётом ничего не известно. Должно быть, кто-то похоронил старика – не оставлять же, в самом деле, христианина в канаве. Но кто и где, на казённый ли кошт или на деньги боголюбивого гражданина – даже и Домна Карповна не смогла бы рассеять туман недоумений и пролить свет сквозь тучи вопросов. Да и кто бы стал помнить о старике-нищем, когда в дело вмешались такие лица, что даже имена их боязно называть всуе?!.
Циля Шнеерсон
Незадолго до Пасхи – о, нет! – не христианской Пасхи, дня попрания смерти смертью – Пасхи еврейской, когда радуются иудеи, что Всевышний миновал еврейские дома, уничтожая первенцев Египта; так вот, незадолго до иудейской Пасхи некто Арончик Шнеерсон, москвич, выехал на поезде из Москвы в Киев. На Брянском вокзале его провожали жена, отец, старая приходящая служанка и человек пять родных его детей возраста… самого разного возраста. На вокзале все без умолку болтали, смеялись чему-то и по очереди обнимались. При этом так увлеклись, что Циля, жена Арончика, два раза обнялась зачем-то с его престарелым, глухим отцом, с которым после и вернулась домой в Машков переулок. Все желали друг другу блага и в который уже раз уславливались встретиться на Пасху, само собой, иудейскую.
Арончик должен был съездить в Киев, где скончалась сестра его давно упокоившейся матери. А заодно повидать тёток – тётю Лию, тётю Эстер, тётю Енту, бабушку Басю, Моню, Элю, дядю Цахи и ещё целую толпу каких-то своих соплеменников, которые Бог весть кем и кому доводились. Во всяком случае, сегодня об этом никто уже и не вспомнит.
Похоронив тётку, навестив бабушку Басю и прочих, Арон-чик намеревался вернуться домой, аккурат к празднику, дабы в тесном семейном кругу вкусить козлёнка с горькими травами. Поэтому, усадив Арончика в поезд, домочадцы его возвратились домой и принялись ждать Пасху, сулившую им двойной праздник: во-первых, радость вкупе с единоверцами, а во-вторых, радость сугубо домашнюю, связанную с возвращением из Малороссии отца семейства, нагруженного – и в том не было ни малейших сомнений – подарками и гостинцами.
Но вот миновала еврейская Пасха. Наступила и отзвонила колоколами Пасха православная, а Арончик домой так и не вернулся. К этому времени в его доме воцарились растерянность и затишье, связанное всё с той же растерянностью. Никто не знал, что следует предпринять: ехать ли самим в Киев, писать ли письма бабушке Басе и тёте Эстер, а может, идти в полицию или куда-нибудь ещё. В полицию, впрочем, всё равно никто бы и не пошёл, потому что не зря же евреи желают друг другу, чтобы Господь уберёг их от дурного глаза и частного пристава.
Наконец уже летом из Киева пришло письмо. Но писал не Арончик и не бабушка Бася, писал адвокат Чижиков. Циля так испугалась, что руки у неё затряслись, а чтобы понять, в чём же собственно дело и что нужно от Шнеерсонов адвокату Чижикову, ей пришлось перечитать письмо трижды.
«Любезная госпожа Шнеерсон, – писал адвокат Чижиков крупным аккуратным почерком, – довожу до сведения Вашего, что супруг Ваш арестован и в настоящее время пребывает в Киевской тюрьме, обвиняемый в убийстве…» Далее адвокат сообщал, что идёт следствие, которое, вероятно, продлится долго. Что дело весьма сложное и запутанное, хотя и абсурдное, но абсурдностью своей кое-кому удобное и даже необходимое. В этом месте письмо было настолько туманным, что Циля каждый раз принималась плакать, потому что и с третьего прочтения так и не смогла ничего разобрать.
Далее письмо прояснялось, и адвокат уверял, что Арончик невиновен и надежда на его освобождение остаётся, хотя всякое может быть, поскольку – и здесь снова спускался туман – «всё это выгодно, пусть даже нелепо и отжило свой век». Доходя до этих слов, Циля почему-то вспоминала бабушку Басю, и глаза её снова увлажнялись.
Кроме письма адвоката Чижикова в конверте оказалась маленькая записка, написанная рукой самого Арончика. Циля не сразу её заметила. Убирая письмо адвоката в конверт, она обнаружила у своих ног маленький белый листок, должно быть, выпорхнувший незаметно, когда Циля распаковывала конверт. Циля подняла листок и прочитала: «Циля, сердце, что и говорить: будь я умнее, то не поехал бы хоронить тётю Фейгу. Глядишь, и без меня бы закопали её в землю, хоть и была она добрейшей женщиной. Только, Циля, ты не думай, что это я или кто из наших виноват во всём этом деле и что твой Арончик сошёл с ума на старости лет. Ни деды мои, ни прадеды таким не грешили. И детей своих не допущу. А это всё собаки – ясное дело. Но, видно, на то мы и евреи, чтобы терпеть. Терпеть и терпеть, уповать на Бога, молиться и надеяться, что всё к лучшему переменится. Верь мне, Циля, душа моя, что я не виновен, и никто из наших не виновен».
Письмо Арончика Циля перечитала дважды, а слово «собаки» даже произнесла вслух, как будто надеясь, что так будет понятнее. В целом же, хотя письма и были странными, но проясняли главное: Арончик жив. Правда, он сумел угодить в тюрьму, и неизвестно теперь, когда из неё выйдет – дай Бог следующую Пасху встретить вместе. Но даже и это не так важно, как то, что он всё-таки жив, а не валяется где-нибудь в овраге с разбитой головой и не кормит рыб на речном дне.
Рассудив так, Циля немного успокоилась и вечером того же дня прочитала письмо адвоката Чижикова дедушке, чтобы спросить у него совета: стоит ли ей и самой отправиться в Киев. Но когда она читала, в соседней комнате заплакал младший ребёнок, и Циля не стала ни о чём спрашивать.
Дедушка почти ничего не слышал, но по Цилиному лицу понял, что хорошего мало. К тому же преклонные лета научили его не ждать от жизни ничего хорошего. А тут ещё он отчётливо разобрал слова «в Киевской тюрьме» и сразу всё понял.
– А глик от им гетрофен, – вздохнул дедушка. – Когда еврею дадут пожить? И что там опять придумали в Петербурге?
– Почему в Петербурге? – не поняла Циля. – Ведь Арончик в Киев уехал…
– Что там твой Киев!.. – объяснил дедушка. – В Киеве и весна не наступит, если в Петербурге не велят.
Циля посмотрела в окно и подумала, что в Петербурге верно распорядились: лето было в разгаре, о чём кричали воробьи, возившиеся в пыли, да и весна пришла в Москву вовремя.
В тот год выдалась хорошая весна. И когда в марте днём было тепло, к ночи снова всё застывало. Лужи, покрывавшие Москву, затягивались на ночь ледяной плёнкой. Небо казалось выше, воздух – прозрачней, а от новых запахов Циля волновалась и, укладываясь спать, дрожала, словно предчувствуя, что должно случиться что-нибудь необыкновенное.
* * *
Шнеерсоны объявились в Машковом переулке следом за Самуилом Мироновичем Малкиелем, воцарившемся однажды на Покровке и притянувшем к себе небогатых соотчичей со всей Первопрестольной. Подобно тому, как круги расходятся от упавшего в воду камня, так расселились иудеи вокруг блиставшего в то время Малкиеля. Богатство Самуила Мироновича возбуждало любопытство и порождало толки. А сам он в окружении соплеменников казался каким-то царём иудейским, прихотью судьбы заброшенным на московскую Покровку.
Когда же Самуил Миронович покинул Покровку и, утопая в роскоши, поселился на Тверской, многие соплеменники его снялись с мест и выдвинулись следом, дабы снова расположиться лагерем вокруг богатого сородича. Но Шнеерсоны общему примеру не последовали и остались в Машковом переулке. Благо, среди соседей единоверцы продолжали преобладать.
Откуда изначально прибыли Шнеерсоны в Машков переулок, теперь уже сложно установить. Домна Карповна говорит только, что Арончик служил до Москвы в солдатах, а Циля будто бы совсем ещё молоденькой явилась из Мглина, где бедной девушке трудно было найти себе жениха. Еврейских невест в Москве тоже недоставало, вот и отыскались добрые евреи, привозившие девушек из местечек. И Арончик взял Цилю «с возу» – так это тогда называлось. История, рассказанная Домной Карповной, застаёт Шнеерсонов в Машковом переулке в небольшой квартирке, где помещалось довольно большое семейство и тайная касса – Арончик и Циля иногда брали в заклад у соседей. Впрочем, касса, пожалуй, слишком громкое слово. Но дело в том, что предприятие, называвшееся «кассой Шнеерсонов», не имеет более точного и подходящего названия.
Что же касается семьи… А что вообще такое еврейская семья? Старшие дети давно живут отдельно, а младшие только народились. А между тем и Циля, и Арончик производили впечатление людей тщедушных, а то и вовсе невзрачных. Были они малы ростом, худосочны, Арончик же, ко всему прочему, ещё и лысоват. Оба смотрели на мир большими печальными глазами и, казалось, всё чего-то боялись. Впрочем, Цилю можно было бы назвать миловидной, если бы заботы не выели румянец, блеск в тёмных глазах и кое-где даже черноту волос, оставив в чёрной копне совершенно белые нити, которые, к тому же, имели свойство постоянно умножаться числом.
Кто-то называл Цилю глупой, но это было неправдой. Циля не была глупой, она просто не понимала, для чего ей нужно вникать в вопросы, не имеющие к её жизни никакого касательства. А поскольку жизнь Цили состояла из детей и закладной кассы, то кроме этих двух предметов Циля ни в чём больше и не смыслила. Зато в детях и закладах Циля разбиралась превосходно. И напрасно кто-то думает, что всё это сущие пустяки. Ведь детей нужно одеть и накормить, еду достать и приготовить, одежду пошить. А на всё нужны деньги. Откуда же еврею-портному взять столько денег, даже если этот портной держит у себя маленькую тайную кассу?
Словом, до поры Шнеерсоны оставались семейством незаметным и никому в целой Москве не известным. Исключая разве соседей и закладчиков-бедняков, оставлявших у Арончика разный вздор вроде затёртых бархатных душегреек, подушек, женских платков и табакерок.
Но в один прекрасный день Шнеерсоны незаметно для себя сделались известны всей стране. Во всяком случае, той её части, что читала газеты и проявляла живой интерес к происходящему в империи и её окрестностях.
* * *
Хоть Циля и вышла за Арончика «с возу», но всегда любила его по-настоящему, а не из долга только. Во всяком случае, она им гордилась. Ведь Арончик и в Писании был сведущ, и у бимы любил петь. А как он играл на скрипке? Дай, Господь, Рубинштейну так играть!
Циля совершенно была согласна с тем, что Бог положил властвовать мужу над женой. И очень бы удивилась, если бы кто-нибудь указал ей, что это всё-таки, пожалуй, она властвует над Арончиком, а не он над ней.
– Что это вы говорите? – сказала бы она и подняла брови – она всегда поднимала и без того изогнутые брови, когда удивлялась. – Что это вы такое говорите? Чтоб Господь помог вам во всех ваших делах…
Циля вовсе не была сварливой и мужа никогда не колотила. Но если бы Арончик собрался в Киев, а Циля сказала: «Что, во всём Киеве уже некому похоронить тётю Фейгу?», – то Арончик ни за что бы не поехал. Но поскольку Циля сказала: «Ехай, раз уж во всём Киеве некому похоронить тётю Фейгу», – то Арончик погрузился в поезд и умчался в Малороссию.
А сколько раз Арончик заговаривал с Цилей об Америке?! Да, Циля слыхала – кое о чём было известно и Циле, – что в Америке житьё получше, чем в Москве. Точно так же, как в Москве лучше, чем в Мглине. Ну так Мглин Циля видела своими глазами, а кто же видел Америку? Есть ли кто-нибудь, кто бы уехал в Америку, а потом вернулся, чтобы рассказать, как там живётся евреям? Нет, никто из Америки не возвращался, одни только разговоры. Только мало ли, о чём на свете толкуют. Вон, реб Малах тоже говорит, будто бы есть такая штука, чтобы с другим городом разговаривать. Крутишь будто бы ручку как у кофейной мельницы, а оттуда бабушка Бася говорит:
– Шалом…
И вы ей:
– Алейхем Шалом, бабушка Бася…
Ха-ха-ха! Как все смеялись над рассказом ребе Малаха! Дети взяли кофейную мельницу, крутили ручку и кричали:
– Эй, бабушка Бася, дядя Эля, что вы всё молчите?!.
Не всему же, что говорят, верить можно. Говорят, есть на свете Париж, где Ротшильд живёт. Ну так и что? Разве он ждёт у себя всех московских евреев?
А то, что Арончик в тюрьму угодил, так он, может, и в Америке бы угодил, если бы не в своё дело совался. Видно, так уж евреям предписано: горе мыкать и покоя не знать. А если предписано, так значит, предписано. Никакая Америка не поможет. Вот и Арончик пишет: терпи, молись и надейся. А что ещё остаётся евреям, если другие народы их отчего-то не любят?.. Жить остаётся и заниматься своим делом.
Циля ходила на рынок, готовила пищу, принимала ветошь в заклад, то и дело приносила Арончику детей и пребывала в уверенности, что исполняет свой долг не хуже воюющего солдата или поющего кантора. То есть, конечно, она не думала ни о каком долге, но знала, что делает своё дело и ни во что больше не собирается вникать. Вот и кантор не вникает в военную службу и детей тоже не рожает, потому что это не его дело. Она так и говорила Арончику, если тот появлялся на кухне, где полным ходом шло приготовление рыбы:
– Что, у евреев теперь новый Талмуд? Или у мужчин нет других занятий?.. Что ты делаешь в кухне, не про тебя будь сказано?..
А когда Арончик уходил, Циля продолжала рассуждать вслух:
– Незачем таскаться в кухню, когда каждому еврею, и не еврею даже, Бог дал своё дело. Вот ведь я и другие женщины идём в синагоге в женское отделение, а не лезем к биме. Потому что это не наше дело.
Даже когда Арончик попал в тюрьму, Циля хоть и перепугалась сначала, но быстро успокоилась, потому что занялась своим делом. А её делом были еда и дети.
Кто и говорит: нашёл Арончик время в тюрьме сидеть. И Пасху без него встретили, и Пятидесятница миновала. Так, глядишь, и Суккот пройдёт без отца семейства. Ну да ведь явится же он обратно! Посидит в своей тюрьме, и отпустят его. Сам же написал: «На то мы и евреи, чтобы терпеть». А уж Настасья на рынке плетёт не весть что:
– Правда ли, – говорит, – что твой Арон убил там кого-то?
Слыхали вы такое? Что за негодница! Нахалка! Сама на рынке стоишь, ну что ты можешь знать за Арончика? Циля ей так и сказала. А Настасья – в смех. Погоди, говорит, сама ещё узнаешь, что там твой благоверный набедокурил – вздрогнешь! И вздрагивать не собираюсь – объявила ей Циля. И больше с Настасьей с тех пор не здоровалась. А Настасья завидит Цилю и ухмыляется. И стала Циля замечать, что вокруг неё всё как-то переменилось. Чем дальше – тем больше косых взглядов. И свои, и русские смотрят как на прокажённую: вроде и любопытно, а коснуться боязно. Видно, Настасья распустила слухи. Но Циле до слухов дела нет. Смотрите – за погляд денег не берут. Глаза бы только не просмотрели.
А Настасья?.. Да чтоб ей тошно стало, этой Настасье!.. На рынке стоит, а думает, что Малкиелева дочка. Циля не то что здороваться – смотреть в её сторону перестала. Так, иногда скосит глаза. А Настасья смотрит, высматривает – словно выпытывает. Но Циля – мимо.
Так и проходила Циля мимо Настасьи год и даже чуть больше года. Время от времени получала Циля письма от Арончика и верила, что сам он скоро вернётся. «Надо же было поехать в этот Киев, чтобы угодить на погром», – думала Циля, уверенная, что Арончик в тюрьме из-за погромов.
– Сначала бьют евреев, – кричала Циля дедушке на ухо, – а потом их же в тюрьму сажают. Вот какие нынче порядки. Чтоб Господь помог евреям во всех их делах!..
– Кого уважают? – спрашивал глухой дедушка. И Циля махала на него рукой.
Год Циле жилось непросто. Касса приносила копейки – много ли заработаешь на этой рухляди, что несут к ним в заклад? Заходили родственники, приносили снеди или немного денег. Смотрели на Цилю как на ярмарочную диковину, качали головами, вздыхали и уходили. Вечерами Циле хотелось поговорить, и она обращалась к дедушке. Но дедушка почти ничего не слышал и отвечал невпопад.
Однажды уже на другой год зашёл Шимеле, троюродный брат Цили. Шимеле служил у Полякова и назывался даже Семёном Борисовичем. Шимеле был предметом особой гордости Цили, им Циля гордилась едва ли не больше, чем Арончиком. Шимеле был молод, красив и одет всегда как настоящий господин. Да и по-русски он говорил не как еврей, а как сами русские. Да, не у всех евреев с Покровки родственники служат у Полякова.
– Послушай, Циля, – сказал Шимеле и потряс перед носом у Цили какими-то газетами. – Откуда взялись эти деньги? Все знают, что у вас касса, но такие деньги и я бы не смог выложить за адвоката. Арончик, наверное, скоро вернётся. Но ты… Во всяком случае, ты должна быть осторожна. И может быть, даже закрой кассу – ведь теперь все знают про эти деньги.
– Какие деньги, Шимеле? О чём это ты говоришь? – не поняла Циля, которая так изумилась, что не успела обрадоваться известию о возвращении мужа. – Разве рыба и пшено так дороги, что и сам Поляков удивляется?
– При чём тут Поляков и пшено, Циля, – раздражённо ответил Шимеле, – я говорю об адвокате для твоего Аарона.
– О Чижикове? – вспомнила вдруг Циля.
– Конечно, о Чижикове! Ну кто бы мог подумать, что ты выложишь ему сорок тысяч.
– Сорок тысяч?! – расхохоталась Циля. – Что это значит: «сорок тысяч»?.. Ты, наверное, надо мной смеёшься? Даже если продать меня и детей, и глухого дедушку в придачу – никто не даст за нас сорока тысяч.
Но Шимеле и не думал смеяться. Напротив, он покраснел и сказал с нескрываемой досадой:
– Не хочешь говорить – это твоё право. Но в Москве уже год толкуют об этой истории. Все газеты только и пишут, что об Аароне Шнеерсоне. А ты хочешь сказать, что не знаешь, что происходит с твоим мужем?
– Почему не знаю? – подняла брови Циля. – Арончик пишет мне письма…
– Да о твоём Арончике все газеты пишут! – воскликнул Шимеле. – На-ка вот, почитай. Все уже знают.
Шимеле бросил на стол перед Цилей несколько газет и, ни слова больше не говоря, ушёл.
Циля стояла возле стола и касалась грубой его поверхности кончиками пальцев. Только что она хотела усадить за этот стол Шимеле, чтобы попотчевать его чаем с медовыми пряниками. Но теперь, позабыв совершенно о чае, смотрела с каким-то ужасом на рассыпавшиеся по столу пёстрые газеты, словно это были чудовища, способные погубить всё на свете.
* * *
Следует сказать, что газеты эти не сохранились. Точнее, где-то они, конечно же, сохранились. В Государственной библиотеке наверняка найдётся парочка экземпляров. А вот у Домны Карповны, с чьих слов передаётся этот рассказ, остались только вырезки из нескольких газет. Среди них есть и вырезки из тех самых газет, что принёс Шимеле Циле, а есть даже из позднейших. Все они посвящены делу Аарона Шнеерсона, и, сложив их воедино, вполне можно составить представление об этом запутанном деле. Газеты, которые принёс Шимеле, сохранила Циля. А когда Арончик вернулся из своего затянувшегося путешествия, он присовокупил к газетам Шимеле кое-что от себя. И картина происшедшего в Киеве получилась довольно полной. Во всяком случае, перечитав эти вырезки, можно составить представление о том, что же было с Арончиком в Малороссии и почему он так задержался. От Шнеерсонов пачка газетных листков, распухших, пожелтевших, перевязанных для надёжности бечёвкой, попала в конце концов к Домне Карповне. Вот почему история не канула в реку времени, а выплыла по этой реке в будущее.
Циля так и не стала читать газеты, принесённые Шимеле. Зачем? Раз Шимеле говорит, что Арончик скоро вернётся, какое Циле дело, что там пишут в газетах? Циля не суёт нос в чужие дела, с неё довольно своих. Вот почему Циля собрала газеты в стопку, перетянула их крест-накрест бечёвкой и убрала в комод, где лежала скатерть и ещё разные другие нужные вещи. Что там Шимеле говорил про сорок тысяч, Циля не поняла. Главное – Арончик скоро вернётся, и пусть тогда сам разбирается со своими газетами и сорока тысячами. И ведь оказалась права! Арончик действительно скоро вернулся и со всем разобрался: достал из комода газеты, снял бечёвку, взял большие ножницы из того же комода, аккуратно – Арончик всегда был очень аккуратный! – вырезал то, что счёл нужным. Потом выбросил обрезки газет, а вырезки снова перевязал той самой бечёвкой и снова убрал в комод.
Как потом эти вырезки попали к Домне Карповне, сложно проследить – ведь они не раз переходили из рук в руки. Зато мы можем достоверно узнать, что же произошло с Арончиком в Киеве. Для простоты приведём тексты нескольких газетных вырезок, а читатель уж сам во всём разберётся. Тем более в своё время поступал таким образом и сам Арончик.
– Что же, по-вашему, случилось со мной в Киеве? – рассказывал он по возвращении. – Если вы думаете, что я украл козу или подрался на ярмарке, вы смотрите на жизнь через розовые очки или думаете, что живёте среди весёлой постановки. Арон-чик не крал и не дрался, он просто приехал в Киев, а уже через пару дней все киевские газеты, как стая воробьёв, затрещали один и тот же мотив.
Тут Арончик, любивший иногда говорить о себе в третьем лице, выкладывал перед слушателем свои вырезки. Слушатель превращался в читателя и уже не мог оторваться, не дочитав до конца. Но чтобы никого не утомлять и не отнимать драгоценного времени, мы приведём здесь тексты лишь нескольких вырезок. Впрочем, этого совершенно достаточно, потому что даже из этих текстов станет понятно: почему Аарон Шнеерсон оказался в киевской тюрьме, и почему Шимеле – Семён Борисович – спрашивал у Цили про сорок тысяч.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?