Текст книги "Жена немецкого офицера"
Автор книги: Сюзан Дворкин
Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Младшая сестра мамы, тетя Марианн, вышла замуж за человека по имени Адольф Робичек и переехала к нему в Белград. Он работал в судовладельческой компании, которая регулярно отправляла по Дунаю корабли. Робичеки передавали нам через капитанов еду, которой мы непременно делились с фрау Маймон и обеими сестрами.
От этих пакетов с едой зависела наша жизнь.
Знали ли остальные австрийцы, что происходило с евреями? Понимали ли, что нас лишают всего, что мы начинаем голодать? В качестве ответа расскажу один случай.
Как-то раз, уже после Аншлюса, я переходила улицу в неположенном месте, и меня остановил полицейский. Он сказал, что я должна заплатить большой штраф. «Но я еврейка», – сказала я. Услышав это, он сразу понял, что у меня нет ни гроша, и заплатить я ничего не смогу. Меня отпустили.
Так что, когда вы слышите, что никто не знал о том, как с нами обходятся, не верьте ни единому слову. Об этом знали все.
В личной жизни Кристль Деннер всегда было много неразберихи, а нацисты только добавили ей новых проблем.
Мы сидели в ванной комнате, потому что в других частях дома было очень холодно из-за громадных окон.
«Слушай, Эдит, это все такой бред, что только СС и могли до такого додуматься. По Нюрнбергским расовым законам ты не можешь считаться арийцем, если нет доказательств, что все твои дедушки и бабушки тоже были арийцами, так? То есть если хоть один твой дедушка – еврей, ты будешь считаться евреем, и тебя лишат гражданства, да? Ну так вот. У Берчи отец – еврей из Чехословакии».
«Господи», – в ужасе отозвалась я.
«Поэтому, – продолжала она, – мой папа помог отцу Берчи достать поддельные документы, доказывающие, что все его предки на три поколения назад были арийцами. Хорошая мысль, да?»
«Замечательная», – согласилась я.
«В результате отца Берчи забрали в армию».
«Боже мой!»
«В армии быстро узнали, кто на самом деле такой дядя Беран, и отправили его в тюрьму. Параллельно Берчи тоже призвали, потому что поддельные документы отца делали арийцем и его. Очень скоро стало известно, что отец Берчи в тюрьме, но почему, все еще никто не знал. В общем, Берчи отправили в увольнение с лишением прав и привилегий, он снова вернулся в Вену. И ты просто не поверишь, Эдит…»
«Что? Что такое?»
«Пока Берчи возвращался в Вену, весь его полк подорвался на бомбе Французского сопротивления».
Мне было жаль полк, но я была страшно рада за Берчи и просто в восторге от того факта, что Французское сопротивление существовало.
«Они наконец узнали, что Берчи – наполовину еврей. Теперь его ищет гестапо».
«О нет…»
«Я все продумала. Мама купила мне магазин, раньше принадлежавший еврею. Буду продавать сувениры: кофейные чашки с видом на Собор Святого Стефана, копии статуэток из Нимфенбурга, музыкальные шкатулки с музыкой Вагнера. Мне, конечно, понадобится бухгалтер. В общем, я наняла Берчи».
Она улыбнулась. Песик восхищенно смотрел на хозяйку, положив голову ей на колени.
«Но, Кристль, это очень опасно. Они придут за тобой…»
«Уже приходили, – сказала она. – Завтра я обязана явиться на Принц-Ойгенштрассе».
«Не ходи туда! – воскликнула я, – Ты арийка, ты можешь уехать, у тебя есть документы, уезжай, уезжай из рейха!»
«Папу отправили работать в противовоздушную оборону. Он в Вестфалии, в Мюнстере, – объяснила она. – Я никуда не поеду».
Я вспомнила Ханси, СС, то, как жестоки они к женщинам.
Кристль только улыбалась. «Просто одолжи мне желтую блузку с нашитыми птичками, и все будет в полном порядке».
На следующий день Кристль Деннер надела сшитую моей мамой блузку. Сидела она идеально. Кристль нанесла самую яркую свою помаду и подкрасила ресницы. Можно было подумать, что она идет на танцы: так развевалась ее юбка, так блестели ее волосы.
Она вошла в главный штаб гестапо. Мужчины все до единого вытянули шеи, чтобы получше ее рассмотреть. Капитан попытался проявить строгость:
«Фройляйн Деннер, на вас работает некий Ганс Беран…»
«Совершенно верно, это мой бухгалтер. Он сейчас находится в поездке по рейху. На днях прислал открытку».
«Когда он вернется, пусть придет сюда».
«Разумеется, капитан. Я ему передам».
Кристль мило улыбнулась. Капитан поцеловал ей руку и спросил, не желает ли она выпить с ним чашечку кофе. Она согласилась.
«Что?! Ты пошла на свидание с эсэсовцем?!»
«Как я могла отклонить приглашение на кофе? – объяснила она. – Это было бы невежливо. Они могли что-нибудь заподозрить. Когда капитан предложил встретиться еще раз, я просто сказала, что помолвлена с храбрым моряком и не могу предать его доверие».
Отдавая мне блузку, Кристль широко улыбалась. Было в ней что-то от голливудской актрисы.
В подвале ее магазина сидел счастливейший из смертных, Берчи Беран.
Пепи заходил каждый день. Он работал стенографистом в суде, а после работы заходил куда-нибудь перекусить и шел к нам. Идти ему было сорок пять минут. Обычно он появлялся в семь, клал на стол часы, чтобы не пропустить время, и уходил ровно в девять пятнадцать, чтобы прийти в десять: именно в десять его ждала дома истеричная мать.
Для нашей долгой, трудной любви нигде не было места, и нам друг друга сильно не хватало. Даже в самую холодную погоду мы выходили на улицу и горячо целовались где-нибудь на лавочке.
Как-то вечером мы тихо, как мыши, боясь, что нас заметят соседи, пробрались в его квартиру. Пепи купил презервативы и спрятал их от Анны (она всегда и всюду совала свой нос) в коробке с надписью «НЕПРОЯВЛЕННАЯ ПЛЕНКА! ДЕРЖАТЬ В ТЕМНОТЕ!». Мы были страшно возбуждены и мечтали поскорее заняться друг другом. Только мы начали раздеваться, как в парадной раздались крики. Нацисты стучали в дверь какого-то несчастного австрийца, его жена повторяла: «Нет! Нет! Не забирайте его! Он ни в чем не виноват!». Чуть позже мы услышали тяжелые шаги нацистов. Они утащили узника с собой.
Нашу страсть убил страх. Возродить ее нам больше не удалось. Пепи проводил меня назад в гетто.
С работы его так и не уволили. Однажды он просто перестал туда приходить, и коллеги решили, что он или уехал, или под арестом, как и другие евреи, наполовину евреи и на четверть евреи. Получать еврейский рацион Пепи не мог, ведь благодаря стараниям матери евреем он больше не числился. Если бы он попробовал получать арийский рацион, его бы призвали в армию.
Получилось, что Пепи все время был заперт в маминой квартире. Питался он тем, что приносила мать. Она клялась и божилась, что страшно много курит, и ей выдавали сигареты, которые она отдавала сыну. Днем он ходил в парк, выбирая места, где его не должны были заметить. Чтобы занять время, Пепи писал законы для новой «демократической» Австрии, которая, как он думал, должна родиться после уничтожения нацистов. Представляете? Пепи, мой гений, притворялся, что его не существует, а для развлечения составлял для Австрии новый Уголовный кодекс.
В 1939-м Германия напала на Польшу, и в войну вступили Франция и Англия. На короткий миг у нас появилась надежда, что Гитлер скоро будет повержен, что, возможно, мы не зря решили остаться в Вене. Однако мы быстро поняли, что развернувшаяся война окончательно отрезала для нас все пути отступления.
Для старых и больных людей надежды не существовало вовсе. Пожилая вдова знаменитого еврейского художника Макса Либермана покончила с собой, когда за ней пришли из гестапо. Дядя моей мамы, Игнац Хофман, выдающийся врач, женился на молодой женщине и прожил с ней несколько счастливых лет. Зная, что рано или поздно за ним придут, он принял яд. «А ты, моя любовь, беги, – сказал он жене. – Беги, спасайся. Не хочу, чтобы тебя отягощал старик». Он умер у нее на руках.
Мы даже слышали, что какая-то загадочная нацистка помогла жене дяди Игнаца не только уехать, но и вывезти имущество.
Все евреи польского происхождения должны были вернуться на родину предков. Две тихие, милые сестры, наши соседки, поцеловали нас на прощание и уехали. Мы собрали им посылку и отправили по адресу еврейской общины в Варшаве, но ее, естественно, вернули: отправка почтовых отправлений евреям была запрещена. По совету одного нашего хитрого знакомого мы написали адрес по-польски, и посылка дошла. Я тоже стала хитрой. Я каждый раз ходила в новое почтовое отделение.
Постепенно мы теряли связь с родственниками и друзьями. Они уплывали от нас, словно звезды в невесомости, уплывали в любую дырочку, открывшуюся в сплошной стене развернувшейся войны.
Тетя Марианн Робичек написала, что они с семьей едут на запад, в Италию. Дядя Рихард и тетя Рози прислали открытку из Китая. Ханси, Мило и Мими передали через других родственников, что добрались до Палестины. Мой двоюродный брат Макс Штернбах, одаренный художник из школы, так и не принявшей Гитлера, уехал куда-то через Альпы. Мы надеялись, что в Швейцарию.
На день рождения Пепи я подарила ему фотокарточку, ради которой специально одолжила у Кристль лиловую блузку. У меня было ощущение, что, если нас разлучат, нам понадобятся фотографии друг друга. Пепи, конечно, говорил, что нас никто не разлучит, но разлучили так многих – например, Отто Ондрей все еще был на Восточном фронте. Он до сих пор не видел сына, которого Юльчи назвала в его честь.
Я изо всех сил надеялась, что Германия будет побеждена. Мне все казалось, что если Франция будет держаться… если Италия будет на стороне Англии… если в войну вступит Америка, нацистам придет конец.
В июне 1940 года, гуляя с Пепи у Дунайского канала, я услышала чей-то радостный возглас: «Франция пала!». Город взорвался восторгом… Меня стошнило прямо на улице. Я не могла дышать, не могла идти. Пепи чуть ли не на себе принес меня домой. Его мать принимала какие-то успокоительные таблетки. Теперь они понадобились мне. Пепи украл несколько штук и проследил, чтобы я их все проглотила.
Когда Италия объявила войну Франции и Англии – явный знак, что Муссолини рассчитывал на победу Гитлера, – я стала принимать таблетки добровольно: мне казалось, что все потеряно. Что мы в ловушке, в самом сердце нацистской империи, и выхода нет.
Пепи не отчаивался. Его обычная пунктуальность успокаивала и нас. Гостинцы с арийской стороны – кофе, сыр, книги – напоминали об ушедших радостных днях. Однажды он надавил на мать, заставил ее дать ему денег, и увез меня в Вахау. Это была поездка, полная самозабвенной романтики.
Мы провели в стране чудес три незабываемых дня. Мы плавали по лазурной реке и поднимались к руинам замка Дюренштейн, где держали в заточении Ричарда Львиное Сердце и где трувер Блондель пел о его доблестном побеге. Заперевшись в номере, мы падали на кровать и бросались в объятия друг друга. Все спрашивали, почему я вышла замуж за мужчину настолько старше себя: Пепи казался старше своего возраста, а я – заметно младше. «Потому что это лучший в мире любовник!» – отвечала я.
Нацисты исчезли, словно злые карлики, изгнанные заклинанием. Мы гуляли по очаровательным тропинкам, по «заколдованным садам Австрии», где бродил до нас Бертран Рассел, и радовались нашему счастью. Политика, бедность, страх и паника растворились в разреженном горном воздухе.
«Ты мой ангел, – шептал он. – Ты мой волшебный мышонок, моя любимая девочка…»
Видите ли, я ведь только поэтому и осталась тогда в Австрии. Я была влюблена, я и представить себе не могла жизнь без моего Пепи.
Когда Вену так или иначе покинули 100 000 из 185 000 евреев, нацисты решили, что всех оставшихся необходимо зарегистрировать. Нас под дулом пистолета согнали на площадь. Люди с фамилией на Ф должны были прийти в один день, на Г – в другой, а все, у кого фамилия начиналась на Х – 24 апреля 1941 года. Мы с мамой стояли в очереди с раннего утра. Когда кто-то падал в обморок, мы помогали этим людям подняться и уводили их с солнцепека. Мимо не спеша громыхал грузовик с членами Гестапо. Один из них спрыгнул на землю и выдернул нас с мамой из ряда.
«В машину», – приказал он.
«Что? Зачем?»
«Хватит тупых вопросов, еврейская сука, в машину!»
Нас запихнули в грузовик. Я крепко сжимала мамину руку. Нас отвезли в отдел СС и выдали каждой по листу бумаги.
«Вы нужны рейху для сельскохозяйственных работ. Вот. Подписывайте. Это договор».
В ту же секунду я вспомнила все долгие часы учебы на юриста. Я превратилась в адвоката. Я спорила так, словно мне предстояло стать прародительницей искусства споров.
«Почему здесь находится эта женщина? – спросила я, указывая на маму. – Она не из Вены, она не еврейка, она просто старая служанка, которая раньше у нас работала. Приехала нас навестить и пошла со мной за компанию».
«Подписывайте».
«Да вы на нее посмотрите! Вы серьезно думаете, что она способна хорошо работать? У нее пяточные шпоры и артрит тазобедренных суставов. У нее большие ортопедические проблемы, можете мне поверить. Если вам нужны работницы, найдите лучше моих сестер. Моя сестра Гретхен очень красивая, спортивная, и ей всего двадцать два. Не будь она еврейкой, ее бы взяли в олимпийскую сборную по плаванию. А моя сестра Эрика сильная, как лошадь. Ее хоть в плуг запрягай, честное слово. Они обе там, в очереди, вы их пропустили. Как это вы так пропустили двух молодых, крепких девушек, а эту развалину взяли? У вас со зрением проблемы? Может, вам к офтальмо…»
«Ладно, ладно, заткнись! – заорали нацисты. – Пусть идет. Давай, мать, вали отсюда!» И маму вытолкнули на залитую солнцем улицу.
Я подписала договор. Он обязывал меня шесть недель участвовать в сельскохозяйственных работах на севере Германии. В случае же, если завтра я не явлюсь на вокзал, меня будут разыскивать как преступницу.
Той ночью мы с мамой спали, не выпуская друг друга из объятий.
«Шесть недель, – сказала я ей, – и все. Шесть недель, и я снова буду дома. К тому времени Америка вступит в войну, Гитлер будет повержен, все будет кончено».
Как и Ханси, я взяла с собой рюкзак и один чемодан. Мама уложила мне с собой почти всю остававшуюся в доме еду.
Пепи пришел на вокзал вместе со своей матерью. Он казался таким печальным. Обычное жизнелюбие совсем его оставило. Он взял меня за руки и убрал их к себе в карманы. У мамы под глазами залегли темные круги. Мы трое хранили молчание, но Анна Хофер не замолкала ни на секунду. Она, радуясь моему отъезду, щебетала что-то о новых фасонах и пайках.
Неожиданно мама обхватила Анну за плечи и резко, пока она не успела запротестовать, развернула ее от нас с Пепи. От его поцелуя на губах остались соленые слезы. Как часто этот вкус приходил ко мне во сне!..
Остербургская плантация спаржи
Сначала эта поездка казалась вполне обычной. В моем купе было несколько женщин, и к моменту, когда мы прибыли в Мельк, я уже знала, как долго каждая из них мучилась в родах. Ко мне липла испуганная девочка. Я с трудом от нее избавилась. За нами приглядывала смотрительница, суетливая немка. В нацистской форме она казалась внушительной, но ночами она растерянно бродила по вагону в пижаме, не зная, что с нами делать.
В Лейпциге нас согнали в комнату и под надзором двоих полицейских приказали смыть помаду и вообще любой макияж. На выход в туалет приходилось просить разрешение. Дальше мы поехали на местном поезде. К этому моменту болтовня давно стихла. С нами несколько часов обращались, как с заключенными, и мы внутренне превратились в заключенных. Мы были тихи и осторожны. Я все время стояла у окна и смотрела на немецкие пейзажи, на чистенькие деревни и аккуратные одинаковые домики. За пределами деревень зима еще держала позиции. Кое-где лежал снег, а вокруг него – липкая грязь.
«В эту грязь нас и везут», – сказала я себе.
В Магдебурге нам пришлось самостоятельно затаскивать багаж вверх по крутой лестнице. Новый, очень медленный, поезд привез нас в Штендаль. Мы мерзли на платформе.
Пришли фермеры – простые, грубоватые люди, старавшиеся вести себя высокомерно. Для них это явно было в новинку. Они осмотрели нас, словно лошадей, и разделили на несколько групп. Владелец самой маленькой фермы забрал двух девушек. Несколько человек взяли по восемь-десять работниц. Я вошла в самую большую группу. Нас было примерно восемнадцать, и мы должны были работать на Плантаж Мертенс в Остербурге. Это была огромная ферма в шестьсот моргенов. (Эту немецкую единицу измерения, равняющуюся примерно 2/3 акра или 2 800 кв. м2, изобрели средневековые фермеры. Именно столько, по их оценке, можно было вспахать за одно Morgen, утро). На ферме было пять тяжеловозов, большой дом, в котором я ни разу не бывала, несколько сараев и бараков для работниц. Фрау Мертенс было чуть за двадцать, она была замужем за солдатом и верила, что евреи точь-в-точь такие, как говорят по радио: чудовищные, грубые выродки, которые постараются украсть у нее все имеющееся. Кажется, ее немного успокаивало то, что все мы говорили «спасибо» и «пожалуйста». У нее всегда был чуть робкий, усталый вид.
На следующий день мы приступили к работе.
Я никогда в жизни ничего подобного не делала. Не прогуливай я физкультуру, я, наверное, была бы покрепче, но жалеть об этом было уже поздно.
Работали мы с шести утра до полудня, а потом с часа до шести вечера, шесть дней в неделю и еще полдня в воскресенье. Мы должны были садить фасоль, свеклу и картошку, а также срезать спаржу. Чтобы срезать спаржу, требовалось нащупать в земле нежный росток, перерубить его ножом, вытянуть добычу и засыпать образовавшуюся яму. Мы проделывали это несколько тысяч раз в день. Очень скоро у нас заболели все мышцы и суставы. У меня ныли кости и голова. Герр Флешнер – мы его звали Herr Verwalter, буквально «господин Надсмотрщик» – был худым, нервным и тусклым человеком. Он носил картуз и белейшую рубашку, на которую сверху надевал жилетку и пиджак. Он буквально стоял у нас над душой.
На Принц-Ойгенштрассе мне сказали, что на Плантаж Мертенс я должна буду проработать полтора месяца. В поезде – что два. Когда же я сказала о двух месяцах Надсмотрщику, он покатился со смеху. Хорошо помню этот смех – визгливое кудахтанье, подошедшее бы какой-нибудь мелкой сошке среди бесов в Аду.
«Определенным расам суждено работать на другие расы, – вещал он, наблюдая за нашей работой. – Так рассудила природа. Именно поэтому на нас, немцев, работают поляки, французы и вы – а завтра будут работать и англичане».
Я пыталась вырыть канаву. С ее краев постоянно осыпалась земля. Надсмотрщик кричал: «Быстрее! Шевелись!» Я старалась работать быстрее. «Идиотка! – взвизгнул он. – Тупая еврейская дрянь! Ты бесполезна!» Я расплакалась. Но никто не проявил бы ко мне сочувствия, даже если бы я наплакала целую канаву слез.
Ночью я отругала себя за то, что так недостойно повела себя перед этим омерзительным человеком. Я поклялась, что такое не повторится, и сдержала свое обещание. В следующие несколько недель надсмотрщик обнаружил, что я стала одной из лучших его работниц. Новой жертвой он избрал одну несчастную румынку. «Ах ты старая карга! – визжал он – Поганая еврейская тупица! Кому ты такая нужна?» Он тыкал ее, как котенка, лицом в грязь.
Иногда Фрау Мертенс, свежая и подтянутая, выходила в поля посмотреть, как продвигается работа. В ней было что-то от колониальной дамы. Вместо приветствия она всегда улыбалась и говорила нам: «Хайль Гитлер». Мы разгибали спины и молча смотрели на нее. Никто ей не отвечал. У нее был немного разочарованный вид.
В каждом из наших кирпично-деревянных бараков было по пять комнат и кухня. В моей комнате жило четверо девушек: фрау Тельшер, холодная и молчаливая, Труде и Люси, которым было по восемнадцать, и я. Никто не верил, что мне двадцать семь и что я почти что выпускница университета. В комнате напротив жила компания, которую мы окрестили «Элегантной шестеркой»: все эти женщины принадлежали к высшему обществу Вены. Рядом с ними жило еще шестеро работниц – среди них была та бедная румынка, нервная, красивая, темноволосая девушка по имени Фрида, женщина на втором месяце беременности и бывшая служанка, когда-то трудившаяся в богатых домах – таких, какие принадлежали нашей «Элегантной шестерке». Последняя очень любила исподтишка наблюдать, как эти изнеженные женщины копаются вместе с нами в грязи. Однако вскоре она забыла эту свою маленькую радость. Ничто не может превратить рабский труд в удовольствие, даже победа в классовой борьбе.
Каждой из нас предоставили железную кровать, соломенный матрас, простыни в сине-белую клетку и одно одеяло. Я ложилась в кровать, натянув на себя всю имеющуюся одежду: две пары брюк, две рубашки, ночнушку, халат и две пары носков. В письмах я умоляла маму и Пепи прислать мне eiderdown, стеганый пуховый плед.
Очень быстро стало понятно, что немцы были заинтересованы в том, чтобы мы на них трудились, но поддерживать наши силы не собирались. Мы пили «цветочный кофе», сделанный не из кофейных бобов, а из цветов – а может, из желудей. Один ломоть хлеба выдавали на четыре дня, с воскресенья до среды. На обед нас кормили холодным супом из поломанной, непригодной для продажи спаржи или горчичным супом с картошкой. Иногда нам доставалось по вареному яйцу. На ужин готовили молочный суп, и порой в нем даже попадалось немного овсянки. Мы были вечно голодны. Вокруг нас было такое изобилие продуктов, а мы мучились от голода – точь-в-точь как старый моряк из поэмы Колриджа, окруженный водой и умирающий от жажды. Каждый раз я с огромным нетерпением ждала посылок из дома: в них мог быть хлеб, кусочек пирога или – величайшее сокровище – немного фруктового варенья.
Фрау Флешнер, жена надсмотрщика, регулярно нас инспектировала. У нее был четырехлетний сын по имени Ульрике, которому дозволялось играть на ферме. Этот маленький невинный лучик радости немного оживлял суровую реальность. Фрау Флешнер постоянно курила. Свою власть она обожала. Нередко она выстраивала нас на улице и зачитывала вслух «Правила для евреек, приехавших работать на спаржевую плантацию».
«Все работницы обязаны следовать данным правилам и подчиняться фрау Флешнер – то есть мне», – начинала она.
«Каждое утро все работницы обязаны заправлять постель, мыть раковину и проверять чистоту своего места в общей спальне».
«За порядок в спальне отвечает самая старшая работница, проживающая в комнате».
«То есть ты», – указала она на меня и продолжила:
«Приемы пищи происходят в столовых. Забирать еду в спальни запрещено».
«Для стирки и глажки существуют отдельные помещения».
«Курение строго запрещено».
«Покидать лагерь и его окрестности строго запрещено. Таким образом, запрещено посещать соседние города и деревни, ходить в кино, театр и т. д.».
«Все вещи, приобретенные в личных целях, работница обязана показать управительнице лагеря – то есть мне. Все покупки совершаются только с ее одобрения»
Я поняла, что мне придется спрашивать у нее разрешения абсолютно на все – на зубные щетки, на гигиенические салфетки, на соль…
«Прогулки разрешены в субботу с 19.00 до 21.00 и в воскресенье с 14.00 до 18.00. Прогулки совершаются группами не менее трех человек».
«И, разумеется, участие в любых мероприятиях в Остербурге строго запрещено. Разрешено только гулять. Это все».
К нам часто заходила местная полиция. Офицеры угрожали нам тюрьмой «в случае неподобающего поведения». Мы выслушивали эти лекции, а когда полиция уходила, громко хохотали. Мы по вечерам едва заползали под одеяло, у кого бы нашлись силы на «неподобающее поведение»?
Полиция регулярно присылала извещения о том, что какое-нибудь действие, ранее разрешенное, стало противозаконным. Постепенно евреям запретили ходить на танцы, в кино и в кафе. Худшим же грехом, говорила фрау Флешнер, указывая на соответствующее извещение, было несоблюдение расовой морали – в частности, сексуальные связи между евреями и немцами. За это, говорила она, можно сесть в тюрьму.
На Остербургской спаржевой плантации никого не интересовало, болен ты был или здоров. К примеру, та беременная женщина из другой комнаты очень хотела уехать домой. Она плакала и умоляла врача отправить ее к родным, но он нашел, что она вполне пригодна для работы. Она стала специально вызывать рвоту. Какой-то с трудом втиснувшийся в нацистскую форму чиновник из Министерства труда все-таки дал ей разрешение на отъезд. Правда, не домой, а в Польшу.
Фрида, та нервная, красивая девушка, сказала фрау Флешнер, что у нее болит зуб. Ее отвели к дантисту, и он вырвал ей десять зубов. Через день она, сплевывая кровь, снова вышла в поле. Ей был двадцать один год.
Всю раннюю весну мы срезали спаржу. Мы ползали по земле, копали, пололи, срезали. Пальцы болели, будто сломанные. Спина давно не разгибалась. Сначала мы работали по пятьдесят шесть часов в неделю, но постепенно дошло до восьмидесяти. Все местные фермеры постановили, что заготовка спаржи прекратится в определенный день, а значит, до этого дня мы должны были срезать как можно больше. Мы вставали в четыре и заканчивали работу позже шести. Я придумала незаметный способ саботировать. Срезая побеги, я заодно перерубала как можно больше молодых ростков.
Однажды нам пришлось двенадцать часов работать под дождем. У меня отсырела и загнила одежда и опухли колени, и я не смогла удержаться от жалости к себе. «Разве не лучше было бы мне быстро умереть в Вене? Мне не пришлось бы медленно умирать здесь, в грязи», – написала я Пепи.
Впрочем, в ту же секунду мне стало стыдно за это нытье. Чтобы умерить собственные страдания, я обратилась к учению социалистов. «А ведь именно так живет девяносто процентов населения мира, – продолжила я. – Разве не приходится им гнуть спины с раннего утра и до поздней ночи? Разве не ложатся они в постель голодными, не дрожат от холода?»
Как видите, я все еще могла успешно себя пристыдить. Гордости я не забыла.
Урожай мы собрали. Работы стало меньше, и многих отправили домой. Осталось шестеро – те, кого считали лучшими работницами.
Пришло лето. Поля шелестели и переливались на ветру, словно зеленое море. Я стала сильнее, немного приспособилась к тяжелому труду. Во мне вновь проснулась любовь.
«Я мечтаю прижаться к тебе, – писала я Пепи. – Но ты так далеко! Когда я снова смогу тебя коснуться?»
Я собирала маки и маргаритки и украшала ими волосы других девушек. Я стала всем утешительницей, я всех веселила и вальсировала с Труде и Люси между рядами сахарной свеклы. Вечерами, когда гасили свет, я читала своим юным подругам любимые строки из «Фауста» Гете. Они висели на моем шкафчике.
Трусливые помыслы, тревога, волнения,
Женская робость и боязливые жалобы
Не уберегут тебя от беды
И не принесут свободы.
Несмотря ни на что, сохрани свои силы,
Не склоняй голову, смотри гордо и прямо.
Только тогда тебе помогут боги.
Устав всех ободрять, а особенно устав ободрять себя, я засыпала на солнце, во время обеда, положив голову на сноп ячменя.
Больше всего нас поддерживала почта. Только посылками мы еще и держались. Тогда нацисты еще следили за тем, чтобы почта приходила вовремя. Они хорошо знали, что каждая посылка делает наших родственников в Вене еще беднее, а заодно освобождает наших тюремщиков от необходимости достойно нас кормить. Ostarbeiter – польские, сербские и русские работницы – писать домой права не имели: нацисты боялись, что девушки расскажут родным о том, как плохо с ними обращаются, и новые поставки рабочей силы в лагеря прекратятся.
Я постоянно, порой по три раза в день, писала маме, Пепи, Юльчи, сестрам Деннер, Ромерам и Гренцбауэрам. Часто в моих письмах не было ничего важного, только пустые, поверхностные разговоры. Иногда я приводила точные отчеты о своих сельскохозяйственных успехах: сколько рядов спаржи я срезала, а ряды были по 200 м, какой жучок поедал листья, какой червяк портил корни, каким инструментом рубили, а каким пололи. Я рассказывала, что сербских девушек покупали и продавали, как каких-нибудь лошадей, что господин Надсмотрщик забрал табак, который мне прислал Пепи (а я планировала подарить его так выручавшему нас французу), что я нашла способ сидеть, откидываясь на ягодицы, и в таком положении колени страдали куда меньше.
Пепи я писала по возможности правдиво. Маме же я постоянно лгала.
Я писала Пепи, что больна гриппом, а маме – что абсолютно здорова. Пепи я сообщила, что в том же лагере была моя старая знакомая, фрау Хачек. Маме я об этом даже словом не обмолвилась: она могла написать фрау Хачек и узнать от нее, что у меня странная сыпь и хронический бронхит, что мои зубы стали коричневыми, что мне не хватает еды. Когда мы с Фридой, Труде и Люси шли на работу, немецкие дети кричали нам вслед: «Еврейские свиньи!» Никто не соглашался даже продать нам пива. Маме же я писала, что в Остербурге к нам относились очень хорошо.
Я читала Нордау, Кестнера, «Фауста», «Идею барокко», пыталась перенять немного французского от работников из Франции, понемножку учила английский по книжке. Мне было очевидно, что тело, теперь такое жесткое и худое, стало необходимой жертвой, но разум я обязана сохранить.
Мы были полностью отрезаны от внешнего мира. Мы не читали газет, не слушали радио. В надежде хоть что-нибудь узнать я писала нашему старому другу Циху, теперь солдату вермахта, и даже в Чехословакию Рудольфу Гиша, моему бывшему ухажеру, который присоединился к нацистам.
Я умоляла Пепи передавать мне новости. «Правда, что Крит захватили?» – спросила я у него в конце мая 1941 года. Для меня Крит был островом из древнегреческих мифов. Я представляла себе, как немцы стреляют в плоских, словно сошедших с фресок, бородатых воинов в сандалиях, потрясающих изящными, тоненькими копьями.
Для меня война все еще была чем-то нереальным. Я знала, что нацисты бомбардируют испанские города, но не могла поверить, что нападение на обычных граждан и правда возможно. Понимаете, тогда в глубинке Германии еще широко использовали лошадей. Тогда мало кто понимал, что такое современная война.
Однажды, когда мы, как обычно, в шесть утра шли к спаржевым полям, на горизонте собрались черные тучи. Мы знали, что скоро будет дождь, и надсмотрщик тоже прекрасно это знал. «Ну быстрей, быстрей», – бормотал этот взволнованный человечек, боясь за нормы выработки. Пошел дождь. Земля размякла, и ножи стали скользкими. Мы все ожидали, что он вот-вот скажет: «Ладно, хватит», но он этого не говорил.
Он стоял себе под зонтиком, а мы копошились в грязи, срезая спаржу. Когда вода стала падать с неба сплошным потоком, и спаржа заплавала в ней, как бирманский рис, нам наконец разрешили укрыться от дождя в сарае.
Мы подумали, что надсмотрщик вызовет машину и отправит нас домой, но не тут-то было.
«Сейчас немного успокоится, – сказал он, – и обратно в поле».
Фрида – та, что потеряла десять зубов – заплакала. «Как спаржа может быть важнее людей? – спрашивала она. – Зачем вообще жить, если мы только мучаемся и мучаемся без конца?»
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?