Текст книги "«Пасхальные рассказы». Том 3. Хомяков А., Куприн А., Черный С., Леонтьев К., Аверченко А."
Автор книги: Т. И. Каминская
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Пасхальные рассказы
Том 3
Аркадий Аверченко
Дебютанты
(Пасхальный рассказ)
Никто не может отговариваться незнанием закона.
Неприспособленных к жизни людей на свет гораздо больше, чем думают. Это всё происходить от того, что жизнь усложнилась: завоевания техники, усложнение быта, совершенствование светского этикета, замысловатость существующих законов – от всего этого можно растеряться человеку, даже не страдающему привычным тупоумием.
Раньше-то хорошо было: хочется тебе есть – подстерег медведя или мамонта, треснул камнем по черепу – и сыт; обидел тебя сосед – подстерег соседа, треснул камнем по черепу – и восстановлен в юридических правах; захотел жениться – схватил суженую за волосы, треснул кулаком по черепу – и в лес! Ни свидетельства на право охоты, ни брачного свидетельства, ни залога в обеспечение иска к соседу – ничего не требовалось.
Вот почему молодые супруги Ландышевы, брошенные в Петербурге поженившими их провинциальными родителями, смотрели на Божий мир с тревогой и смятением щенков, увидевших и услышавших впервые загадочный граммофон.
Всё было сложно, непонятно.
Вся процедура венчания была проделана теми же умудренными опытом родителями жениха и невесты; о чем-то хлопотали, предъявляли какие-то странные документы, метрические, где-то расписывались, кому-то платили, кто-то держал образ, кто-то лобызал молодых, – и что было к чему – молодожены совсем не понимали.
Еще муж – тот пытался разобраться в сложной путанице русского быта, а жена, прочирикав однажды, что она «ничегошеньки ни в чем не понимает», раз навсегда махнула рукой на всякие попытки осмыслить механику жизни…
Главное затруднение для мужа заключалось в том, что в его мыслях сплелись в один запутанный клубок три различных института: церковь, полиция и медицина. От рождения и до смерти священник, доктор и околоточный царили над жизнью и смертью человека. Но кого, в каких случаях и в каких комбинациях надлежало призывать на помощь – бедный Ландышев не знал, хотя уже имел усы и даже служил корреспондентом в цементном обществе…
Смятение супругов увеличилось еще тем, что через сотню дней ожидался ребенок, и судьба этого беспомощного младенца была супругам совершенно неведома. Конечно, нужно пригласить доктора
…Ну, а священника… пригласить? А в полицию заявлять надо? Кто-то даст какое-то «свидетельство» или «удостоверение», но кто – церковь, медицина или полиция?
И выражение робости и испуга часто появлялось на лицах супругов, когда они за остывшим супом обсуждали эти вопросы.
Ах, если бы с ними были папа и мама! Те знали бы, что приглашение Ландышевыми полиции при заключение с домохозяином квартирного контракта было совершенно излишне; те отговорили бы супругов от просьбы, обращенной к священнику – выдать «удостоверение» в том, что он служил у Ландышевых молебен… Те всё знали.
Швейцар Саватей Чебурахов постучал в дверь перешагнул через порог и, держа на отлете сверкающую позументом фуражку, торжественно и веско сказал:
– Имею честь поздравить с праздником присно блаженного Светлого Христова Воскресения и пожелаю вам встретить и провести оного в хорошем расположении и приятном сознании душевных дней торжества его!
Ландышевы сидели за столом и ели ветчину с куличем, запивая сладким красным вином.
При появлении швейцара страшно сконфузились.
– Спасибо, голубчик! – стараясь быть солидным, пробасил Ландышев. – И тебе того же… Воистину… Сейчас, сейчас… Я только вот тут… распоряжусь…
И он выскочил в другую комнату, оставив подругу своей жизни на произвол судьбы.
Но подруга не терялась в таких случаях; она вылетела вслед за ним и сердито сказала, сморщив губки:
– Ты чего же это меня одну бросил?! Что я с ним там буду делать?
– А что я буду делать? – отпарировать муж.
– Как что? Я уж не знаю… Что в этих случаях полагается: ну, похристосоваться с ним, что ли, по русскому обычаю…
– Со швейцаром-то?!
– А я уж не знаю… Я в «Ниве» видела картинку, как древние русские цари с нищими по выходе из церкви христосовались… А тут, всё-таки, не нищий…
– Да постой… Значить, я с ним должен и поздороваться за руку?
– Почему же? Просто, поцелуйся.
– Постой… присядем тут, на диванчик… Но ведь это абсурд – целоваться можно, а руки пожать нельзя!
– Кто ж швейцарам руку подает? – возразила рассудительная жена. – А поцеловаться можно – это обычай. Древние государи, я в «Ниве» видела…
– Постой… А что, если я просто дам ему на чай?
– Не обидится ли он?… Человек пришел с поздравлением, а ему вдруг деньги суешь. У этих рабочих людей такое болезненное самолюбие.
– Это верно. Но просто похристоваться и сейчас его выпроводить – как-то неловко… Сухо выйдет. Может быть, предложить ему закусить?
– Пожалуй… Только как поудобнее это сделать; к столу его подвести или просто дать в стоячем положении.
– Э, чёрт с ними, этими штуками! – воскликнул муж. – Смешно, право: мы тут торгуемся, а он там стоит в самом неловком положении. Неужели я не могу быть почитателем старозаветных обычаев, для которых в такой великий день все равны?… Несть, как говорится, ни эллина, ни иудея! Пойдем.
Ландышев решительно вышел в комнату, где дожидался швейцар, и протянул ему объятия.
А-а, дорогой гость. Христос Воскресе! Ну-ка, по христианскому обычаю.
Швейцар выронил фуражку, немного попятился, но сейчас же оправился и бросился в протянутая ему объятия.
Троекратно поцеловались.
Чувствуя какое-то умиление, Ландышев застенчиво улыбнулся и сказал гостю:
– Не выпьете ли рюмочку водки? Пожалуйста, к столу!
Швейцар Чебурахов сначала держался за столом так, как будто щедрая прачка накрахмалила его с ног до головы. Садясь за стол, с трудом сломал застывшее туловище и, повернувшись на стул, заговорил бездушным деревянным голосом, который является только в моменты величайшего внутреннего напряжения воли…
Однако радушие супругов согнало с него весь крахмал, и он постепенно обмяк и обвис от усов до конца неуклюжих ног.
Чтобы рассеять его смущение, Ландышев заговорил о тысяч разных вещей: о своей службе, о том, что полиция стала совершенно невозможной, что автомобили вытесняют извозчиков… Темы изложения он избирал с таким расчётом, чтобы дремлющий швейцаров ум мог постичь их без особого напряжения.
– Автомобили гораздо быстрее ездят, – солидно говорил он, пододвигая швейцару графин. – Пожалуйста, еще рюмочку. Вот эту – я вам налью, побольше.
– Не много ли будет? Я и так пять штучек выпил, а? Да и одному как-то неспособно пить. Хи-хи!..
– А вот Катя с вами вином чокнется. Катя, чокнись по русскому обычаю…
– Ну-с… с праздничком. Христос Воскресе!
– Воистину!
– Представьте себе, у меня в конторе, где я служу, до полутора миллиона бочек цемента в год идет.
– Поди ж ты! Цемент, он, действительно…
– Теперь, собственно, жизнь вздорожала.
– Да уж… Не извозчик пошел, а галман какой-то… Эфиоп.
– Почему?
– Да разве его от подъезда отгонишь? Ни Боже мой. А жильцы протестуются.
– Скажите, вы довольны, вообще, жильцами?
– Да разные бывают. Вон из третьего номера жилица, которая пишет, что массажистка – та хорошая. Кто ни придет – молодой ли, старик – меньше полтинника не сунет.
Швейцар налил еще рюмку и, подмигнув, добавил:
– А то какой-нибудь ошалевший с ее человек и трешку пожертвует. Ей-Богу!
И он залился довольным хохотом.
– А с четырнадцатого номера музыкантша – прямо будем говорить – гниль. Ни шерсти, ни молока. Шляются ученики – сами такие, что гривенник рады с кого получить. Старая, шельма. Никуда. Го-го-го!..
Прикрыв рот рукой, так как им овладела икота, смешанная с веселым смехом, – швейцар подумал и сказал:
– А в девятом дамочка с мужем живет – так прямо памятник ей поставить. Как муж за дверь – так, гляди, каваргард на резинах подлетает. И уж он тебе меньше целкового никогда не сунет. Уж извините-с!
Он игриво ударил Ландышева по коленке:
– Понял?
Супруги угрюмо молчали. Такой красивый жест, как приглашение меньшого брата к своему столу, сразу потускнел.
«Меньшой брат» был человек крайне узких, аморальных взглядов на жизнь: всех окружающих он оценивал не со стороны их добродетелей, а исключительно с точки зрения «полтин и трешек», которые косвенно вызывались поведением его фаворитов. Это был, очевидно, человек, который мог ругательски изругать светлый образ леди Годивы, если бы она была его жилицей, и мог бы превозносить до небес содержательницу распутного притона…
О добродетелях вообще, о добродетелях безотносительных, этот грубый человек не имел никакого понятия.
– Жилец тоже жильцу розь. К одному явишься с праздником, он тебе пятишку в лапу, – на, разговляйся! А другой, голодранец, на угощение норовить отъехать… А что мне его угощение! – вскричал неожиданно швейцар, упершись руками в бока и оглядывая критическим взглядом накрытый стол. – Если я на полтинник водки тяпнул да на полтинник закуски, так начхать мне на это? Какой ты после этого жилец! Верно? Я генерала Путляхина уважаю, потому это настоящий барин: «Кто там пришел на кухню?» – «Швейцар с лестницы поздравляет». – «Дать ему зеленую в зубы и пусть убирается ко всем чертям!» Вот это барин!
– Позвольте, – сказал Ландышев, вставая. – Я вам тоже дам на чай…
– От вас? На чай? – презрительно сморщил нос швейцар. – Разве от таких берут? Унизил меня, а потом – на чай? Не-ет, брат, шалишь. Молода, во Саксони не была! Какая вы мне компания, а? Шарлы барлы и больше ничего!
Он опустил усталую, отяжелевшую голову на руки.
– Налей еще рюмаху. Эх, хватить, что ли, во здравие родителей!
– Вот вам два рубля, можете идти, швейцар, – сказал Ландышев, пошептавшись перед этим со своей верной подругой.
– Не надо мне ваших денег – верно? Меня господа обидели – верно? За что?!..
– Уходите отсюда!!
– Сам уходи, трясогузка!
И, облокотившись о стол, швейцар заскрипел зубами с самым хищным видом.
Жена плакала в другой комнате, как ребенок. Муж утешал:
– Ну, чёрт с ним! Напьется совсем и заснет. Проспится, гляди, и уберется.
– А мы-то куда денемся? Тоже, мужа мне Бог послал, нечего сказать… Со швейцаром связался.
– Да ты сама же сказала, что в «Ниве» видела…
– Нет, ты мне скажи, куда нам теперь деваться?!
Муж призадумался.
– Э, да очень просто… Пойдем к Шелюгиным. Посидим часика два, три, а потом справимся по телефону, ушел он или нет? Одевайся, милая!
И, одевшись потихоньку в передней, супруги, расстроенные, крадучись, уехали…
Саша Чёрный
Пасхальный визит
Квартира возле PORTA NOMENTANA. Выше учительницы, выше штопальщика-портного, даже выше двух синьор, работниц с кустарной фабрики плетеной мебели. На что уж бедные синьоры, но Варвара Петровна умудрилась еще выше поселиться, рядом с голубями.
Из кухни окно в бездонную коробку двора, – смотреть жутко. Будто и не Рим, а какое-нибудь нью-йоркское захолустье. Изо всех щелей точно в трубу тянется кверху чад жареного луку, томатные ароматы, переливающийся из окна в окно гул перебранки и приветствий. Веревки – вдоль стен вниз и поперек из ниши в нишу. Одни для корзин, куда голосистый поставщик молока и овощей положит что нужно – не подыматься же ему под небеса; на других, слабо надуваясь, сохнет разноцветное тряпье, – словно вымпелы на адмиральском судне в праздничный день. Зато окно из спаленки на вольный простор. Глубоко внизу под узеньким балконом кудрявые купы каменных дубов, эвкалипты и с ранней весны неустанно цветущие мимозы – канареечный, нежный дымок. Темный, вечно закрытый сад туго разросся между каменными стенами, – ноге никогда его не коснуться, но глазам отрада.
Варвара Петровна не первый год в Риме. Еще до войны попала с мужем-художником на Капри. С золотой медалью укатил он стипендиатом Петербургской Академии художеств в Италию, в апельсинное царство, два года протосковал, щи варил и программное полотно с лодочниками в красных беретах писал… Простудился, слег, да там на Капри и глаза закрыл. А Варвара Петровна переехала в Рим с мальчиком, с крошечной дочкой, с грудой запыленных этюдов и горой неизбывных забот.
Потом началась война. Куда уедешь? Так и застряла Варвара Петровна с детьми в Италии и стала кое-как налаживать жизнь. Этюды по багетным лавкам рассовала и принялась вплотную за работу – надо же детей подымать.
Уж так повелось: куда судьба русскую женщину ни забросит, всюду она извернется, силу в себе такую найдет, о которой она дома, пока скатерть-самобранка под рукой была, и не знала.
* * *
Трудно было вначале. Так трудно, что лучше и не вспоминать… Работала она сестрой в местном госпитале – к детям только в свободные часы прибегала. Но спасибо добрым соседям – заботились они о ее детях, как о своих. А потом, после войны, страна ожила, жить стало всем легче.
Вспомнила Варвара Петровна свое старое рукоделье, завела через отельных портье знакомства и стала на продажу расшивать платки, платья и шарфы павлиньими русскими узорами…
Мальчик как-то незаметно от рук отбился. По-русски говорить не любил. Какой разговор и с кем? В школе, на базаре и в лавках – только итальянские звонкие слова в ушах и звучат. Вечно в своей суете толокся: то старые марки перепродавал и обменивал, сбывал букинистам оставшиеся после отца книги, покупал в уличных ларях лотерейные билеты со счастливыми номерами… Домой прибегал на минутку, глотал макароны, уроки учил как-то по-птичьи, на ходу, и опять на улицу. Впрочем, учился неплохо и матери не был в тягость.
Только младшая дочка, шестилетний тихий гномик, Нина и была утехой. Мать вышивает, а девочка пестрые лоскутки перебирает и поет на итальянский мотив русскую песенку – слова от матери слышала:
Таня пшенушку полола,
Черный куколь выбирала…
– Мама, что такое куколь?
– Не знаю, котик.
– Ну, какая ты. Русская же песня, а ты не знаешь.
Потом раскроет свою старенькую русскую хрестоматию и начнет – в который уже раз! – перелистывать. Читать Нина еще не умеет. Буквы чужие, в итальянских газетах совсем другие, но картинки и без букв понятны. Вот зима, на еловых лапах густая вата: это снег. Никогда не видела, но, должно быть, очень интересно. А это березка. На Палатинском холме тоже есть березка, Нина видала. Белый-белый ствол и весной желтые червячки-сережки дождем висят… А вот и любимая картинка: «Генерал Топтыгин». Это так медведя в России называют. Сидит в санях – это такая «кароцца» без колес, развалился… Лошади испугались (еще бы!!) и мчатся как сумасшедшие. Нина вздыхает. Светлые волосы, такого же цвета, как ее бледные восковые щечки, спустились на глаза…
– Мама, смотритель очень испугался? Что прикажете, генерал, ризотто с пармезаном или омаров? Или, может быть, самовар поставить? А медведь на него – р-р-р! Правда, мама?
Мать все вышивает, отвечает невпопад, а то нитку перекусит и в окно устало смотрит. С утра до вечера такие красивые штучки она вышивает, думает Нина, почему не для себя, почему не для Нины? Ни одного такого чудесного платья у них нет…
Девочка закрывает книжку, берет маленькую игрушечную метлу и старательно подметает пол: ишь, сколько ниточек! Двадцать раз в день метешь – не помогает.
* * *
Однажды утром Нина проснулась, взглянула на стул перед диваном: сюрприз… белое шелковое платьице, канареечная лента. О! Сегодня ведь праздник, русская Пасха, как же она забыла… Ведь вчера она сама яйца заворачивала в пестрые шелковые тряпочки, помогала красить. А мать сладкое тесто месила и снесла вниз булочнику, синьору Леонарди, чтобы запек.
Она быстро оделась и с лентой в руках побежала в столовую. Та-та-та! Как чисто! На столе мимоза и два розовых тюльпана. Кулич! Какое смешное и милое слово… И яйца, веселые и пестренькие, ну разве можно их есть? Жалко ведь…
Варвара Петровна поставила дочку на табуретку:
– Сама оделась? Вот умница… Христос воскресе, Ниночка!
– А как надо отвечать? Я уже забыла…
– Воистину воскресе…
– Во-ис-ти-ну!
И поцеловались они не три, а пять раз взасос. Так уж случилось.
Нина повертелась по комнате. Пол чистый, подметать не надо. И вспомнила:
– Ты ведь сегодня не вышиваешь?
– Кто же сегодня вышивает?..
– Вот и отлично. Значит, мы пойдем в зоологический сад. Ты ведь обещала. Да?
– Пойдем, Ниночка. Давай только я ленту завяжу, а то ты так в руке ее и понесешь.
Пили кофе с куличом. Нина молчала и о чем-то своем думала. Когда уж совсем собрались уходить, она подошла к матери и попросила:
– Мама, можно мне четыре яйца в сумочку? Я выберу с трещиной. И кулича кусочек. Только потолще, хорошо?
– Возьми, конечно.
Варвара Петровна удивилась: никогда девочка не просит… ест, как цыпленок, всегда упрашивать надо. И вдруг – четыре яйца и кулич… Фантазия!
* * *
Варвара Петровна быстро шла за дочкой по горбатой золотистой от песка дорожке. Ишь, как бежит! Куда это она?
Девочка, не останавливаясь, наскоро поздоровалась по-итальянски с верблюдом:
– Добрый день, синьор, как поживаете?
Со всеми зверями она разговаривала только по-итальянски, по-русски ведь они не понимают.
За поворотом, на высокой желтой скале, окаймленной густой синькой римского неба, стоял тигр. Полосатый злодей, как и львы, жил не в клетке, а на свободном клочке земли. С дорожки рва не было видно, и люди, впервые попадавшие в сад, невольно вздрагивали и останавливались: тигр на свободе!
Нина и с тигром поздоровалась. Но наглый зверь даже и головы не повернул. Через ров не перелетишь, а то бы он… поздоровался.
И вот внизу, под пальмовым наметом, Нина остановилась у клетки, в которой томился бурый медведь. Остановилась и сказала по-русски – медведь ведь русский был:
– Здравствуй, здравствуй… Скучаешь? А я тебе поесть принесла. Потерпи, потерпи… Вкусно! Вот увидишь, как вкусно…
Она аккуратно облупила одно за другим крашеные яйца. Зверь встал на задние лапы и приник носом к железным прутьям. Нина положила на деревянную лопатку яйцо. Медведь смахнул его лапой в пасть, съел и радостно заурчал.
– Еще?
Съел и второе, и третье, и четвертое. Куличом закусил и приложил лапу ко лбу, точно под козырек взял. Это он всегда делал, когда был чем-нибудь очень доволен.
Нина в ответ на доброе приветствие зверя показала ему пустую сумочку и ответила странным русским словом, которое ей мать сегодня утром подсказала:
«Воистину, воистину!..»
Должно быть, это то же самое, что «на здоровье!..».
Варвара Петровна опустилась на скамью и закрыла глаза. Ну вот, только этого недоставало… Слезы… «Все съел, Ниночка? Вот и отлично!»
Девочка теребила ее за рукав и весело тараторила:
– Конечно, отлично. Я так и думала, что ты не будешь сердиться. Он же русский, понимаешь… Мне сторож давно уже рассказал, что его прислали с Урала еще до войны. Ему очень скучно, никто его не понимает. Тигра вон как хорошо устроили, а медведя в клетку. За что? И он чистый, правда, мама? Видишь, он аккуратно съел, ни одной крошки не рассорил. Не то что мартышка какая-нибудь… До свиданья, синьор Топтыгин. До свиданья!
Она взяла мать за руку и поскакала по дорожке мимо жирных, матово-сизых агав к пантерам; там маленькие детеныши так смешно в прятки играют, надо насмотреться, а то вырастут и будут, как маятники, из угла в угол шагать и через голый ствол прыгать.
Алексей Степанович Хомяков
Светлое Воскресенье
(повесть, заимствованная у Диккенса)
Глава I
Проходя по….. улице, нельзя не заметить большой вывески с полуистертою надписью: «Контора маклера Скруга и Марлева». Хотя, впрочем, Марлева уже семь лет как не было на свете, но его товарищ забывал до сих пор стереть имя покойного с вывески, и контора продолжала по-прежнему слыть под именами обоих. Сам Скруг нередко откликался даже на то и на другое имя.
То был старый, жадный, ненасытный скряга, неутомим, как камень, молчалив, как рыба, скрытен и нелюдим, как улитка. Отсутствие всякой теплоты душевной отражалось во всем его существе и, казалось, оледенило его старое, вытянутое лицо, провело ранние морщины по впалым щекам, сделало его походку неповоротливой и тяжелой. Маленькие красноватые глаза, тонкие синие губы, сиплый и грубый голос дополняли портрет нашего скряги. Его волоса и брови были седы, словно их занесло снегом, и где бы он ни был, куда бы ни шел, всюду от него так и веяло холодом.
Никто никогда не останавливал его на улице с веселым вопросом: «Здоровы ли вы, г. Скруг? когда же вы ко мне?» Никогда нищий не подходил к нему; никогда ребенок не осмеливался спросить у него: «Который час, сударь?» Никто и никогда не попросил его указать себе дорогу; даже собака слепого сторонилась от него, – отводила к уголку своего хозяина и, махая хвостом, казалось, хотела сказать: «Никогда не видывала я такого сердитого господина и с таким дурным глазом». Но что за дело было до всего этого нашему маклеру? Он умел жить только про себя и для себя одного.
Однажды, накануне Светлого Воскресенья, он сидел за счетами в своей конторе. Святая была ранняя, было холодно и туманно, и сам Скруг часто прислушивался, как прохожие хлопали руками и топали о тротуары, чтобы согреть ноги. На башне только что пробило шесть часов, и уже становилось темно. Скруг сидел за большим столом, возле печки, и нередко приподнимался, чтобы согреться у догоравшего огня; а бедный писарь, сидевший у окна за большими конторскими книгами и не смевший сойти с места, отогревал или, скорее, обжигал свои окостенелые пальцы на стоявшем перед ним сальном огарке.
– Поздравляю вас с завтрашним праздником, дядюшка! – вскрикнул вдруг веселый голос. То был его племянник.
– А! – сказал маклер. – Всё пустое, – что за праздник?
– Светлое Воскресенье пустое, дядюшка? Вы, верно, сказали не подумавши, – отвечал племянник.
– Не мое дело, – сказал Скруг. – Праздник! Да какое право ты имеешь праздновать? Разве ты так разбогател?
– Ну, а вы какое имеете право быть таким сердитым; вы разве обеднели?
На это Скруг не нашелся ничего отвечать и повторил свое: «А!»
– Будьте повеселее, дядюшка!
– Да с чего мне быть веселым? Разве с того, что живу в таком мире дураков? Празднуют праздники, когда к этим праздникам подходят все денежные расчеты, и на поверку выходит, что человек годом стал старше, а в кармане у него ни копейки не прибыло. Если бы у меня была своя воля, – продолжал он, – я бы всех вас, гуляк и празднующих шутов, повесил на одну осину.
– Дядюшка!
– Племянник!
– По крайней мере, оставьте других в покое, если сами не хотите знать никаких праздников, и даже Светлого Воскресенья!
– А много хорошего в этом праздновании, и много оно принесло тебе пользы?
– Приносит оно пользу или нет, но нельзя не любить это веселое время, уже неговоря, что оно связано со всем, что есть самого святого в нашей вере. Это одно время в круглом году, когда каждый готов открыть другому всю свою душу, когда недруги готовы снова подать друг другу руку и забыть все прошедшее и когда все люди, высшие и низшие, равно чувствуют себя братьями в одном общем светлом торжестве! И потому, дядюшка, думаю, что и я имел от Светлого Христова Воскресенья свою выгоду и пользу, если и не денежную.
– Вы, сударь, славный рассказчик!
– Ну, дядюшка, не сердитесь, а приходите-ка к нам завтра отобедать!
– Я, к тебе?
– А почему нет?
– А зачем ты женился?
– Потому, что я люблю свою жену!
– Ну довольно! Покойной ночи.
– Я от вас ничего не прошу и ничего не требую, почему же бы не быть нам добрыми приятелями? Мне от всей души больно…
– Покойной ночи, – повторил Скруг.
– Так весело попраздновать, дядюшка, – сказал, уходя, племянник и дружески пожал руку писарю.
«А вот тут еще другой молодец! – пробормотал Скруг. – С 15 рублями в неделю, с женой и детьми, – туда же, хочет справлять праздник».
В это время вошло двое довольно видных господ с бумагами под мышкой.
– Скруг и Марлев, если не ошибаюсь, – сказал один из них, – с которым из этих господ я имею удовольствие говорить?
– Вот уже семь лет, как скончался г. Марлев, и именно в эту самую ночь!
– Мы уверены, что вы наследовали от вашего покойного товарища всю его благотворительность…
При слове «благотворительность» Скруг насупил брови, покачал головой и подал назад бумаги.
– После прошедшей дорогой зимы столько есть нуждающихся, не имеющих никаких средств к пропитанию, особенно столько семейств, обремененных детьми, что для Светлого Воскресенья…
– А разве нет рабочих домов и сотен дураков, которые подают милостыню всякому встречному? – прервал Скруг.
– Всего этого мало, и потому мы решились собрать известный капитал и составить комитет для раздачи вспоможения родителям, а для детей устроить приюты! – при этом видный господин взглянул значительно на Скруга. – Что прикажете записать от вашего имени для праздника?
– Ничего.
– То есть, вероятно, не желаете, чтобы под вашим именем…
– Я желаю одного: чтобы меня оставили в покое. Я боюсь всяких комитетов и не люблю их, так же, как и детей. Притом у каждого, кажется, довольно своих дел и не для чего мешаться в чужие. Я же постоянно занят одними своими делами. Покойной ночи, господа.
Видя ясно, что им ничего не добудется, посетители вышли, а Скруг принялся снова за свои книги.
Время было самое дурное: ветер выл и крутил снегом; ночь была такая темная, что зги не видать; кое-где дрожал слабый свет в погасающем фонаре или блестящие окна магазина кидали длинную светящуюся полосу поперек улицы; наконец пришло время затворять контору и лавки.
Скруг слез важно с высокого конторского стула, а писарь немедля задул свечку и надел шапку.
– Вы, верно, уже наперед считаете весь завтрашний день своим?
– Если позволите, сударь!
– Да, я с радостью бы позволил, если бы за то вычитывался хоть полтинник из жалованья. Но вы себя сочтете обиженным! а?
Писарь улыбнулся.
– А меня вы не считаете обиженным, что плачу вам жалованье за такие дни, в которые вы ровно ничего на меня не делаете?.. За то прошу быть пораньше на следующий день.
Писарь обещал и затем бросился со всех ног бежать домой, чтобы несколько отогреть окостенелые руки и ноги и застать жену и детей еще не спящими перед заутреней.
Скруг застегнул на все пуговицы свой длинный сюртук и тихим мерным шагом отправился домой, раздумывая об ужине и мягкой постеле, когда все добрые люди с нетерпением ожидали радостного благовеста к заутрене.
Он занимал комнаты своего покойного товарища. То был темный, низкий ряд комнат, с разными закоулками, так что иной бы подумал, что они нарочно выстроены, чтобы играть в гулючки.
Когда Скруг подходил к двери, он невольно приостановился и стал вглядываться, хотя, впрочем, на дверях, казалось, ничего особенного не было. Но, не знаю почему, старинный резной замок показался ему не замком, а старым сморщенным лицом его старого товарища, Марлева. Впрочем, в лице ничего не было страшного; он снова стал вглядываться, и снова тот же замок, который он отпирал и запирал каждый день уже двадцать лет сряду.
Я не скажу, чтобы он испугался, но ему стало как-то неловко. Наконец он храбро повернул ключом, взошел и зажег свечку. Прежде чем закрыть дверь, он снова заглянул, но ничего особенного не было, и он, с досадой, хлопнул дверью так, что громкое эхо раздалось по всему длинному ряду пустых комнат.
Проходя мимо, он заглядывал в каждый угол, под диваны, в шкафы, за ширмы… но нигде и никого не было; наконец он дошел до своей спальни. Старый камин, изношенные туфли, умывальник на трех ножках и кочерга – все было по-старому и на своем месте.
Наконец, успокоенный, он надел халат, колпак и туфли, повернул, против своего обыкновения, два раза ключом в замке и преспокойно сел у огня; но огонь был разведен так скупо, что Скруг едва сам не влез в камин, чтобы почувствовать на себе хотя малое толико отрадной теплоты. Догоравший огарок также едва освещал почерневшие следы комнаты… Впрочем, Скруг любил темноту: ведь она даровая.
Камин был сложен из старинных кафель с выпуклыми фигурами. Когда он случайно поднял глаза, ему показалось, что из-за каждой кафели выглядывает старое лицо Марлева.
Скруг плюнул и отвернулся.
Вдруг громко зазвенел колокольчик, и казалось, как будто все другие колокольчики соседних квартир и домов также зазвенели, соединясь в один громкий набат. Потом послышалось ему, что кто-то волочит цепями в нижнем этаже. Вот слышно, как цепи брякают по лестнице. Наконец, вот и сам Марлев перед ним. Лицо все то же, и тот же парик с хвостиком, сюртук, манжеты и длинный жилет, – но за ним тащилась хвостом длинная цепь из разных стальных кошельков, кованых ящиков, замков, ключей и пр.
Тело его было прозрачно, так что Скруг, всматриваясь, заметил, что сквозь жилет видны две задние пуговицы на сюртуке.
Скруг все еще не верил своим глазам, хотя и чувствовал даже холодное дыхание своего приятеля; наконец, прихрабрившись, он решился спросить у него, полушутя:
– Что вам угодно, сударь?
– Очень многое.
– Не угодно ли присесть, – сказал Скруг, посматривая на него сомнительно. Ему казалось очень мудрено, чтоб такое прозрачное существо могло садиться; но оно, несмотря на это, преспокойно устроилось против него и продолжало:
– Ты все еще не веришь в меня и не веришь своим чувствам?
– Потому, – отвечал Скруг, – не всегда я верю им, что всякая дрянь может сбить их с пути; вы, может быть, не что иное, как недоваренный кусок говядины, или сыру, или попавшийся дурной картофель; и потом, мало ли чего не увидишь, если случайно забьется какой-нибудь вздор в голову.
Скруг нарочно храбрился, чтобы сохранить свое хладнокровие. Но когда приятель его вдруг пронзительно и с сердцем крикнул и зазвенел цепями, он ухватился за кресло, чтобы не упасть со страху. Когда же привидение развязало свой широкий галстук и нижняя челюсть упала на грудь, Скруг в ужасе упал на колена и закрыл глаза руками.
– Помилуй, пришелец из иного мира, зачем ты тревожишь меня?
– Ты, который служишь лишь миру и его золоту, теперь веришь ли, что я дух и твой старый товарищ?
– Верю, верю, но зачем ты пришел сюда и откуда эти цепи?
– Я несу цепь, которую сам сковал себе во время жизни; я сам над нею трудился, над каждым кольцом и вершком ее, и заковал ею свою волю и совесть. Тебя она удивляет?
Скруг затрясся еще больше.
– А знаешь ли ты вес и длину той цепи, которую ты сам ежечасно куешь себе? Семь лет тому назад она была не меньше моей, а с той поры ты не переставал над нею работать! То-то будет цепочка!
Скруг оглянулся назад со страхом и сказал почти со слезами:
– Скажи хоть словечко в утешение.
– Не мне приносить утешение людям; оно нисходит с другого, вышнего мира, и для него есть свои посланные.
Скруг призадумался над слышанным и, по старой привычке, с важностью положил руки в карман, но не подымая глаз и не вставая с колен.
– Но где же искать и найти утешение? – сказал он.
– О жалкая, заключенная, скованная душа! – сказал Марлев. – Не знать, что для каждой христианской души, с смирением творящей свое дело в своем тесном кругу, каков бы он ни был, нет минуты в ее смертной жизни, которая бы не была равно благословенна! Но я? был ли таков? Увы! нет, нет!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?