Текст книги "Однова живем…"
Автор книги: Тамара Кириллова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Еще одна прекрасная сказка пришлась на мою долю на пасху сорок третьего года. Мы собирались табунком катать яйца у старых дубов, что росли недалеко от тока на горе. На самом деле это была никакая не гора, а просто склон того же холма, на котором раскинулся Соколонский сад. Но мы называли его горой. Было решено дойти лесом до родника, а уж оттуда подняться к дубам. Лес был еще сырой, почки едва наклюнулись, но земля голубела от подснежников. В разных областях называют подснежниками разные цветы. У нас в деревне это голубые цветки с пятью стрельчатыми лепестками. В том же пособии по ботанике, где я увидела аквилегию, был рисунок и нашего тамбовского подснежника с соответствующей латинской надписью.
В этот день солнце особенно переливалось, радовалось жизни и радовало нас бликами на земле и изумлённым дрожанием воздуха.
Все напились у родника и пошли дальше. А я осталась с замершим сердцем. Замерло оно потому, что чуть в сторонке от родника, среди голубых подснежников, росли два белых. Они стояли не совсем рядом, а на некотором расстоянии друг от друга, но на таком, что ясно было, что они принадлежат друг другу. Я стояла, боясь дышать, понимая, что неспроста эти белые души из сказок оказались около родничка, около ЖИВОЙ воды. И столько волшебной небесной музыки звучало вокруг, что сердце неспособно оказалось вместить всю эту красоту, и я заплакала…
В то время каждый шаг за порог дома был шагом в мир красоты и божественных запахов. Всевозможные травки, непохожие одна на другую, высокие травы, кустарники, повилика, мальвы, шиповник, бабочки – всё жило, дышало, переливалось красками, за всем этим была сказка, тайна…
А небо?! От нежнейших полутонов восхода до пугающих своими кровавыми красками закатов… Сколько часов провела я, лёжа в траве или на сене и наблюдая бесконечную игру облаков и туч.
Деревенские дети, даже если они живут в не очень благополучных семьях, гораздо счастливее городских. Эта слиянность с космосом и окружающей красотой чаще формирует характеры, глубоко нравственные по сути своей. И без этой слиянности не было бы таких солнечных всплесков, как Шопен или Есенин. Или Шукшин. И других детей добра и света…
* * *
А внутри дома красоты не было. С каждым месяцем жизнь становилась все труднее. Все, что колхозники производили тяжким трудом в своём подсобном хозяйстве, облагалось налогами, заготовками, поставками и бесконечными поборами под различными названиями. Эвакуированным давали хлеба, хотя и немного, а маме, соседке тете Дусе и другим, уехавшим в начале 30-х годов в Мурманск, ничего не давали, они считались местными.
Первый урожай картошки отбирали полностью для армии. Система поборов была хорошо продумана. В обозе были киргизы, они были безжалостны к русским и оставляли только чуть-чуть мелочи. Яиц и масла нам совсем не доставалось. Чтобы выполнить поставки, продавали что-нибудь из одежды и еще подкупали на базаре в Ржаксе. Мама Натаня на такие случаи знала множество частушек, я запомнила только одну:
Привели меня на суд,
Я стою, трясуся.
Присудили сто яиц,
А я не несуся.
Лето 42-го года было неурожайным на фрукты, а сдавать яблоки и вишни всё равно были обязаны с каждого дерева, и зимой 42–43 года почти все палисадники и сады были вырублены. Надо ли говорить о том, что творилось в душе хозяина или хозяйки, которые годами и десятилетиями холили каждое деревце, поливали его водой и потом…
Этой же зимой правление колхоза встало на постой в нашей избе. Оно переехало из мельниковского дома потому, что комнаты в нём были большие, потолки высокие, требовалось много дров, а их в колхозе было мало, как раз столько, чтобы протопить обычный дом. Правление разместилось в горнице. Там мы теперь только ночевали, а вся жизнь проходила на кухне. Навидались мы за зиму всяких уполномоченных и заготовителей столько, что на всю жизнь хватит ощущения жестокости и бесправия. Помню, как особенно зверствовал один, который выколачивал деньги на танк «Тамбовский колхозник». Было такое благое патриотическое деяние по всей стране… Из-за закрытой двери слышались крики, мат, стуки кулаков об стол. Редко кто, будь то мужик или баба, выскакивали из горницы без слез. Всем в пример ставили некоего Ферапонта Головатого из соседней области, он до войны продавал мёд и дал сумму, которой хватило на постройку целого танка.
А еще один заготовитель с навек перекошенным ненавистью к людям лицом собственноручно отсадил у дедова тулупа весь низ, да почему-то неровно. Это был последний тулуп, один на
всех, другие два отобрали ещё раньше. И дед, и мама Натаня умоляли его оставить тулуп, но их слезы не помогли. Разумеется, никаких квитанций не давали. Все прекрасно знали, как наживались на таких поборах эти недочеловеки, облечённые неограниченной властью военного времени.
В одном из наших учебников была картина кого-то из передвижников «За недоимки». На картинке было нарисовано, как барский приказчик уводит у крестьян корову. Я спросила у мамы, в чём разница между царским временем и теперешним. Мать побелела.
– Кто тебя этому научил?
– Никто не научил, вчера сама видела, как тулуп отбирали.
– Ишь ведь что удумала, пропастная! Да ты понимаешь, что ты нас всех загубишь?!
И она побежала в коровник к маме Натане. Я поняла по лицу мамы Натани, когда она пришла с подойником, что она всё знает и, улучив минуту, когда матери не было, подошла к маме Натане.
– Мама Натаня, так какая разница?
– Дочка, разницы никакой. Только раньше царь царём назывался, а теперь его вождём кличут. Прежний царь русский был, у него жалости к людям чуть поболе было, чем у этого грузина. Восточные люди – жестокие люди. Только тебе, дочка, об этом рано голову ломать. А если скажешь ещё где-нибудь такое, то и мамку и меня в тюрьму посадят, а то и расстреляют. Поняла?
– Поняла… Мама Натаня, значит, и Семёновну поэтому петь нельзя?
– Ну, смотря какую.
– Ну, вот эту:
«Ах, Семёновну
Все поют, поют,
А за Семёновну
Десять лет дают».
– Лучше не петь.
– А зачем же ты на ухо дяде Боре пела, я слышала?
– Да тоже по дурости. Чужих рядом не было, маленько выпили, как тут не попеть.
Но был среди уполномоченных по заготовкам один полковник, которого ирония судьбы занесла после ранения на эту собачью должность, но в котором обстоятельства не уничтожили человека и человеческую совестливость. Про него рассказывали, что он потерял в блокадном Ленинграде всю семью. Он убеждал колхозников тихим, совестливым голосом, и люди несли последнее.
О маме он сказал:
– Побольше бы таких женщин, такая удивительная.
Счетовод по прозвищу Кочучиха хохотала громоподобно:
– Эй, чёрт, в тебя влюбился полковник наш!
Много позже мама как-то призналась мне:
– Он ведь предлагал мне развестись и выйти за него замуж. Это ведь было моё счастье, своими руками я его оттолкнула.
В присутствии полковника даже наш председатель как-то смягчался. Председателем был Терентий Федотович, папин родной дядя. В гражданскую войну он был красным командиром, воевал против Антонова. Никто никогда не видел его улыбающимся. Он ни разу не посмотрел на нас, на детей. Он не выдал нам ни одного зерна, а ведь, небось, видел, чем мы питались. Один хлеб из горчичного жмыха мама Натаня перепекала три раза. Он расползался сырой массой, потому что горстки муки было недостаточно, чтобы тесто схватилось, а больше муки не было.
Всё, что можно было выменять на зерно или муку, мама выменяла. Свой шуршащий крепдешиновый плащ она отдала счетоводу Кочучихе за три пуда зерна. Этим зерном мы и спасались в зиму 42–43 года. Во время войны появилось много самодельных мельниц, почитай что в каждом доме были свои мини-жернова. Молоть зерно приходилось чаще всего нам, детям. Это была тяжелая и скучная работа, ныли плечи, зерно перемалывалось плохо. Куда больше мне нравилось пахтать масло. Делалось это простым способом. Сливки сливали в бутыль, бутыль встряхивали, ударяя о колено. Сначала в сливках возникали желтые кружочки, а потом из кружочков образовывалось масло. Было бы совсем хорошо, если бы мы это масло ели. Но нам оно не перепадало, всё шло на заготовки, спускали норму на масло, забирали и без всякой нормы, а если ещё что-то оставалось, то это масло обменивали на яйца – у нас было почему-то мало кур, – а яйца шли, опять же, на заготовки.
Питались мы плохо, но все же молоко нам, детям, доставалось. Что бы мы делали без нашей Голубки? Она давала хорошие, устойчивые надои. Мама Натаня приучила нас ещё в довоенные времена пить парное молоко. Оно всегда было разным, в зависимости от того, какую траву щипала сегодня Голубка. Иногда она ела полынь, и тогда молоко было горькое, хинное, и пилось оно с весельем, с мамынатаниными прибаутками. Голубка была умная, спокойная корова, но доиться она давалась только маме Натане, маму она за хозяйку не признавала. Она была розовой масти, среди других коров выделялась красотой, и похоже было, что она понимала свою особую стать, потому что выступала всегда с большим достоинством.
В это время появилась вынужденная – горькая и затянувшаяся на многие годы – мода держать по полкоровы. Одной хозяйке было не под силу прокормить корову и уплатить все положенные на неё налоги, вот и оставляли одну корову на два двора. Сколько тут было слез, и горя, и недоеда….
Людские характеры стремительно портились. Обнажалось то, что казалось уже забытым. Мама рассказала такой эпизод. Они работали бригадой в поле. После обеда в самую жару спали в тени дубов. Спали, спали, ну, у мамы с языка и свернулось:
– Бабы, пойдёмте, гляньте, солнышко уже где.
Ну, бабы и поднялись:
– А, нашлась какая ретивая работница! Мы тут хрип сломали, тринадцать лет работаем, а вы уехали, землю побросали, мы её обрабатываем, ничего не получаем, а вы там за мужней спиной сидели, теперь приехали и нас погоняете!
– Кто её побросал-то?! Мы что, добровольно её бросили?! Вы её у нас отняли, вы нас выгнали! На собраниях сидели, голосовали: «Раскулачить их!» Вам мало было земли?! Ну, вот и работайте
теперь, глаза ею засыпьте! По-другому теперь запели!
– Кто голосовал-то?
– Да вы же и голосовали! Забыла, как твой больше всех на собраниях горланил?!
Мама Натаня маму всю исщипала:
– Ты что, война, разве можно такие вещи говорить!
Бабы не прощали маме и соседке тёте Дусе их красивых платьев. Мама и сама была не рада, что остались одни нарядные, выходные платья, одежда попроще была изношена на работе в поле или выменяна на продукты. Да и ехали-то вроде ненадолго, много с собой не брали. Мама купила в Иванове-Вознесенске два прекрасных льняных платья с вышивкой. Эти платья вызывали особую ненависть. Бабы шипели вслед маме и тёте Дусе:
– Ишь, Клащёнка с Дущёнкой опять вырядились, барыни соколонские.
Справедливости ради надо сказать, что к чужим эвакуированным колхозницы относились хорошо, примирялись даже с тем, что, например, приехавшая из Москвы Настя Копытцева, по прозвищу Летучка, была назначена кладовщицей на складе картошки. Настя-Летучка была гулёна-баба. Бывало, прибежит к нам со свидания и говорит шёпотом, слышным на другом конце деревни:
– Барыня соколонская спит?
– Спит, – отвечает мама Натаня.
– Ой, тетя Натаня, какой же он честный! Я волнуюсь, а он меня не трогает… – это она об очередном хахале, которых она приманивала не только своими прелестями и доступностью, но и пышками из чистой муки. На пышки клюнул даже наш родственник и сосед, конюх дядя Ефтей Вавилов, человек положительный и степенный. Тетка Аксинья приревновала его при всем честном народе, и раздор между ними надолго затянулся. Бабы, которые остались без мужей, злорадствовали, это был бесплатный деревенский театр.
У тех, кто читает эти строки, может создаться впечатление, что в нашей деревне были одни плохие бабы. Это не так, хотя иногда крутые обстоятельства и хороших делали плохими. Как подумаешь, какая им досталась доля, то и перо останавливается писать о худом. О том, как работали наши женщины, хорошо написано у Абрамова, Белова и других так называемых «деревенщиков». Может быть, где-нибудь в мире и есть ещё женщины, которым приходилось бы столько много работать и так мало спать, но, по моему знанию мира, нет больше места, где бы женщинам-крестьянкам столько доставалось. Это их великим трудом кормились и выиграли войну солдаты, это они вытянули послевоенное лихолетье.
* * *
Война не дошла до нашей области. Правда, Тамбов бомбили, и бомбили много, но на нашу деревню ни одна бомба не была сброшена. Иногда пролетали самолеты, два раза за рощей совершали вынужденную посадку наши самолеты, чем доставили нам, детям, большую радость, в особенности мальчишкам, которые очень долго жили впечатлениями от этих событий.
Поползли слухи о дезертирах. Теперь взрослые запрещали нам ходить поодиночке или вдвоем-втроем в лес по ягоды или за водой к роднику. Говорили, что в Тоненькой прячутся несколько человек. А однажды, в начале лета, вся деревня ринулась на ржаксинскую дорогу.
– Дезертира убили! Ваньку-Шина убили!
Мы, дети крайних домов, прибежали на холм за Соколонским садом первыми. Около человека, лежащего лицом к земле, стояли два милиционера и несколько деревенских мужиков. Руки убитого были широко раскинуты и вцепились в чёрную землю. От затылка шла ржавая струйка запекшейся крови. Вновь прибегавшие становились кругом и переговаривались приглушенными голосами. Ванька Кулагин, по прозвищу Шин, был до войны первым трактористом. В последующие дни стали говорить, что прятался он у себя в подвале, кто-то увидел, донес, из Ржаксы приехали два милиционера, поймали его и повезли на Ржаксу. Официальная версия была, что он пытался бежать в Долгую, а неофициальная – что попытка бегства была просто инсценирована, а приказано было убить его по дороге, чтобы не доводить дело до суда и не привлекать к делу о дезертирстве внимание.
Был и еще один дезертир, Мишка Кузин. Он прятался у Шурки-Жаворонка, его не выследили, он досидел в подвале до конца войны, сдался сам, получил срок и отсидел его.
Война давала о себе знать и тем, что через ближайшие к нам станции Ржаксу и Чакино все чаще проходили составы с военнопленными. Женщины, приезжая со станции домой, жалостливо плакали, рассказывая о том, какие немцы, румыны и итальянцы худые и страшные, как они протягивают через решетки окон руки и просят: «Мамка, хлеба!» Теперь, когда снаряжалась подвода на станцию, тому, кто ехал, приносили из всех ближайших домов вареную картошку, свеклу, сухари, иногда хлеб, ещё реже – яйца. Рискуя жизнью, потому что охранники грозились, что будут стрелять и даже постреливали в воздух, женщины кидали в окна теплушек свои гостинцы.
Помню, меня тогда поразило, что мама Натаня, мама и другие женщины жалеют пленных. Ведь они только недавно убивали наших солдат, это ведь они мучили Зою Космодемьянскую. Но мама Натаня говорила:
– Да как же их не жалеть? Что же они, по доброй воле в солдаты пошли? Война, надо убивать, они и убивают. Если он не будет убивать, его самого тут же расстреляют. Вот ведь в чем бессмыслица. Да разве же человек для убийства рожден? Конечно, есть такие, что убивать рады, но ведь таких на все армии раз-два и обчелся. А все остальные – народ подневольный.
Много лет спустя я несколько раз встречала немцев, которые были у нас в плену. Все они, все без исключения, вспоминают о времени плена с теплотой. Последний из тех, с кем я разговаривала, был Рудольф Зоннет, второй председатель отделения общества «ФРГ – СССР», депутат рабочей палаты Бремена. Он рассказывал, что был на полусвободном режиме и мог ходить по нашим домам. Женщины делились с ним последним куском. Он сказал, что за всю жизнь не встречал столько хороших людей, сколько за время четырехлетнего плена в России и Казахстане.
Я знаю и таких немцев, которые подкармливали наших пленных и угнанных в Германию. Среди них были люди разного возраста, одни были во время войны детьми, другие взрослыми, но и те, и эти одинаково рисковали, потому что слишком ретивые соседи нацистских убеждений могли донести на них, делящихся хлебом с русскими. Наши пленные удивляли немцев тем, что среди них было много мастеров на разные поделки, игрушки, свистушки. А о наших женщинах вспоминают, что они поражали своим умением работать, не разгибая спины, и своей талантливостью по части всяких хозяйственных дел.
Рассказы о пленных на станциях Ржакса и Чакино повысили наш интерес к дяде Францу, австрияку, пленному ещё с первой мировой войны, которого судьба каким-то образом закинула в нашу деревню. Он женился в свое время на тете Вере, первой на селе красавице. Про неё рассказывали, что у неё необыкновенной красоты и силы голос, и сразу после революции к ней несколько раз приезжали из Тамбова и уговаривали её ехать учиться, обещали ей, что она будет петь в Большом театре в Москве. Но тетя Вера почему-то не согласилась. Хозяйство у них с дядей Францем было примерное, в хлевах всегда чисто, сад ухожен и огорожен аккуратным забором. Мы иногда просили дядю Франца сыграть нам на губной гармошке, и он выводил на ней то грустные, а то и очень веселые мелодии.
Дядя Франц был членом сельсовета, и это он в самое трудное время предложил создать при сельсовете библиотеку. Он ездил в Тамбов добывать книги и привёз очень хорошие. Этой библиотекой я пользовалась и спустя много лет, когда приезжала к крёстному на лето. В библиотеке была и одна их моих любимых книг – «Обрыв» Гончарова, которую я перечитывала каждое лето.
Дядя Франц предложил поставить маму Натаню спасать колхозных овец, когда они стали гибнуть в продуваемой всеми холодными ветрами овчарне. Мама Натаня только что не ночевала в овчарне и сумела добиться того, что овчарню подлатали, дали ей в помощники двух безответных женщин. Они брали на дом овец, мыли и расчесывали их, что казалось поначалу делом невозможным, настолько свалялась шерсть. И – овцы ожили. Маму Натаню премировали ягненком, который оказался необыкновенно смышленным и принимал самое активное участие в наших детских играх. Мы открывали дверь в горницу, бежали через кухню и горницу и прыгали на скамью, он делал то же самое, потом мы бежали назад и вспрыгивали на скамью в кухне – и он с нами. То-то было весело. А как весело было возиться с котятами или наблюдать, как они играют друг с дружкой или с мамой-кошкой. Но с кошками было не только веселье, а и разыгрывались самые настоящие драмы. Известное дело, кошки – народ плодовитый. И в деревне, где кошки есть в каждом доме и котят некому разбирать, обычным делом считается топить их или закапывать в землю. И вот однажды, когда наша Мурка в очередной раз окотилась, дедушка Федос позвал меня пойти с ним закапывать котят. Как только он предложил мне это, все во мне закаменело. Я поняла, что он это сделал неспроста, что он натаскивает меня на обычные крестьянские дела, поэтому не стала возражать и молча пошла за ним. Около ямки за хлевом я закрыла глаза и заткнула уши пальцами, ничего не слышала и очнулась только тогда, когда дедушка тронул меня за рукав.
– Пошли.
Думаю, что дед понял мое состояние, потому что долгое время спустя он особенно ласково ко мне относился. Но я ему этого не простила, и в будущем эти котята всегда стояли между нами. Вообще-то дед был очень хороший человек, за всю жизнь не сказал вслух ни одного чёрного слова, не сказал худого ни об одном человеке. У него была благообразная борода и седой венец вокруг головы. В это время он уже не работал в колхозе, мы оставались на его попечении, мама и мама Натаня были спокойны за нас. Дед был одним из немногих в деревне, кто выращивал табак. Обработка табака – дело сложное, но дедушка допускал меня помогать ему на всех этапах его приготовления.
В эти годы мы часто помогали взрослым и не только в домашних, приусадебных делах, но и в колхозе, в поле: сажали картошку, пололи ее, убирали, молотили хлеб, провеивали его, убирали подсолнухи, собирали колоски – одним словом, делали любую посильную работу, а таких в деревне много.
Однажды нас послали чистить свинарник. Он стоял на возвышении, и мы сносили навоз вниз, к кустарникам. Чуть подальше были заросли шиповника. Я очищала свой нос от запаха свинарника, вдыхая аромат цветов шиповника. И вот, нюхая цветок, я подняла глаза и – замерла от необыкновенного сочетания цветов. Свинарник был обмазан желтой глиной, она сияла на солнце и на фоне голубого неба, потом шла по-разному окрашенная масса зелени и, наконец, ослепительно прекрасная зелень шиповника в сочетании с розовыми цветами. И такое соседство – свинарник и шиповник… Я впервые по-настоящему, как-то пронзительно увидела, в какой божественный цвет окрашены эти дикие розы. И впервые мне захотелось остановить эту красоту. Я принесла домой несколько веток, поставила цветы в банку, а один – отдельно в стакан, и начала рисовать, благо у меня оказался розовый карандаш. Мне казалось, что получилось не очень плохо, и я понесла рисунок бухгалтеру Нине, с которой мы дружили, потому что я иногда помогала ей подсчитывать трудодни. Нина ничего мне не сказала, и взяла чистый лист бумаги, попросила мои карандаши, поставила перед собой шиповник и стала рисовать. Очень скоро я поняла, как плох мой рисунок, а чуточку позже увидела, что и рисунок Нины не передает и малой части той красоты, которую и излучал цветок шиповника. И тут я вспомнила, как выглядели цветы и фрукты на картине, которая висела у нас в Росте над кроватью. Картина так и называлась: «Цветы и фрукты», художник Хруцкий. Я часто и подолгу рассматривала раньше эту репродукцию, но тогда мне не приходило в голову, как много надо уметь, чтобы нарисовать так, что всё выглядело как в жизни, даже капли росы на фруктах и совсем живая муха. По-новому я увидела и портреты двух девушек, что висели у моей подруги Люси в прекрасных овальных рамах. Перед ними я тоже подолгу стояла раньше, пытаясь понять их тайну, угадать, какими были в жизни эти девушки и почему художник нарисовал их. Умом я, конечно, не понимала, что оба портрета написаны очень хорошим художником, но интуитивно чувствовала это, а через много лет даже осмелилась приписать их Маковскому.
А пока я побежала к Люсе и умолила тетю Симу снять портреты со стены, чтобы я смогла получше рассмотреть их. Я поставила портреты против солнца и увидела то, что на стене было незаметно: тонкие прожилки на виске у одной девушки, живость глаз, переходы одного тона в другой, нежную вязь мелких цветочков на чашке, которую одна из девушек держала в изящной руке. Люся сначала смотрела вместе со мной, потом ей это надоело, и она убежала в сад.
А я всё стояла перед картинами, впитывала их в себя всем своим существом, и постепенно во мне вызревало убеждение: я буду рисовать не хуже, я вырасту и буду, буду, буду рисовать!..
Я забросила чтение и стала пытаться перенести на бумагу всё, что находила красивым: розы, мальвы, ветки деревьев. И конечно, перерисовывала всё, что видела в учебниках и книгах. Получалось сначала плохо, потом всё лучше и лучше, я прикрепляла рисунки кнопками к стене горницы; публика, которая приходила в правление – оно доживало в нашем доме последние дни, – подогревала своими похвалами мои старания. Когда у меня стало получаться не хуже, чем в книжках – по крайней мере, мне казалось, что не хуже, – к тому же, кончились не помню откуда взявшиеся краски, и больше красок не было, – я слегка поостыла и стала снова много читать. Но уже с тех пор и до определенного возраста я рисовала каждый день хоть что-нибудь. Я очень сердилась, когда у меня что-то не получалось. Однажды мне довелось наблюдать редкое по красоте зрелище. Была сильная гроза. Дождь как-то внезапно кончился, и я вышла из дома. Сквозь лохмотья туч проглядывало солнце, в воздухе струились испарения. Когда я зашла за дом и взглянула в сторону рощи, все во мне затрепетало. Над живым зеленым массивом взбегающей на холм рощи стояла темно-серая, почти черная туча, и всё это опоясывала радуга невиданной до сих пор интенсивности. Я стала смотреть то вперед, то назад. Контраст между солнышком и голубыми клочками неба с одной стороны и черной тучей и отмытой рощей – с другой – был воистину сказочный. Всё вокруг вибрировало. Я бросилась в дом и стала рисовать тучу, радугу и рощу. Всё получалось мертвым. После нескольких попыток я разорвала всё, что нарисовала, и долго после не прикасалась к краскам. Когда много лет спустя я увидела в Русском музее волшебника Куинджи, у меня подкосились ноги от сходства некоторых его картин и того, что я тогда увидела. А еще позже узнала, что то, что я безуспешно пыталась перенести на бумагу, называется сфумато и дается далеко не всем даже очень хорошим художникам.
Каждый день мы играли в куклы. Настоящих кукол у нас не было, мы их шили из тряпок и сами разрисовывали. Когда я стала рисовать, лица у меня получались лучше всех, и ко мне стали приходить девочки со всей деревни, я всем их куклам раскрашивала лица. А еще мы играли казанками. Казанки – это кости бараньих ног. Они слегка напоминают кукол, и они у нас были детьми. Мы с Люсей обычно располагались с нашими куклами под кустами смородины или на одной очень развесистой и удобной для игр яблоне.
Настоящим праздником для меня было, когда мама Натаня была свободна и открывала один из двух сундуков. В сундуках были сказочные вещи из еще дореволюционных времен: шелковые шали с кистями и без кистей, невиданные шелковисто-шерстяные юбки, газовые шарфы, кисейные покрывала, кружевные косынки. Путешествие в сундуки каждый раз кончалось тем, что мама Натаня давала мне какую-нибудь тряпку для кукол. Я говорила, что никогда не перестану играть в куклы, даже когда буду совсем взрослой. Боже мой! У меня так и не было никогда куклы с закрывающимися глазами! Все детство пришлось на предвоенную бедность, военное горе и недостатки послевоенных лет. Но в сорок третьем году довоенное время не казалось нам бедным. Наоборот. До войны были ириски и мороженое, горчичные булки и халва, до войны по трудодням выдавали арбузы и мёд, до войны было туалетное мыло и духи. Однажды мы с Люсей решили сделать нашим матерям подарок и изготовить духи. В сарае у дедушки мы разыскали подходящие бутылочки, набили их разными цветами, залили водой и поставили настаиваться. Когда через несколько дней мы понюхали наши бутылочки, вонь была такая, что меня вырвало. Наверное, моё эстетическое чувство было так глубоко оскорблено, что силы равновесия в природе одарили меня тем, что всю мою сознательную жизнь добрые западные волхвы дарят мне французские духи. Их иногда скапливается так много, что, когда у меня бывает плохое настроение, я устраиваю на ночь дегустацию запахов. Большинство хороших французских духов имеет четко выраженную зеленую ноту, и запах березок, весеннего леса возвращает мне утраченное детство, переносит меня в тамбовские леса и поля…
В тамбовском лесу и случилось со мною событие, которое иначе, как сказку, как чудо, как знамение я рассматривать не могу. Произошло это летом сорок третьего года. Я уже говорила, что мы, дети, не заходили в лес дальше родника. Не ходили потому, что дальше лес был темный и страшноватый, не было в нем тропинок, за войну расплодились волки, в лесу, по слухам, прятались дезертиры. Но как-то люсина мама, Лидия Ивановна, собралась ставить самовар под свежее варенье, и мы пошли с нею за водой к роднику. Лес был тихий и влажный, потому что утром шёл дождь. Около родника Лидия Ивановна предложила оставить вёдра в кустах и пойти посмотреть, нет ли поблизости костяники с ежевикой. Наверно, ягоды были, потому что, аукая и перекликаясь, мы подразбрелись друг от друга. Неожиданно густой лес кончился, и я оказалась на небольшой поляне. Она была в лёгком тумане и вся пронизана дождевыми прозрачными нитями. Посреди поляны стояла яблоня, и на ней, на уровне моей руки, висело серебряное яблоко, У меня перехватило дыхание, в голове завертелись строчки из сказки о семи богатырях. Я обошла вокруг яблони, заглянула под нее. Яблок больше не было ни на яблоне, ни под нею. Я протянула руку, сказала про себя: «Господи, благослови!» – и сорвала яблоко. Оно было действительно как серебряное, сродни серебристому туману на поляне, местами прозрачное, так что даже виднелись черные косточки. Всем существом понимая, что яблоко предназначено мне, я надкусила его. Вкус у него был тоже необычный, с привкусом росы. Я быстро съела его, положила огрызок в карман и только тогда откликнулась на ауканье Лидии Ивановны и Люси. Я ничего им не сказала про яблоко. С нетерпением дожидалась, когда мама Натаня и мама придут с поля, побежала за мамой Натаней в хлев и, волнуясь и заикаясь, рассказала ей всё с подробностями и показала ей огрызок. Мама Натаня выслушала меня со вниманием, сказала: «Ну, дочка, это неспроста» – и посоветовала закопать огрызок в палисаднике. Мы решили ничего не говорить маме из боязни, что она не поверит, что яблоко было единственное и не дичок, какие обычно растут в лесу.
Я плохо спала в эту ночь, а днем побежала в библиотеку и попросила сказки Пушкина. А у дедушки взяла Библию, которую и раньше почитывала, и нашла то место, где рассказывалось о грехопадении Адама и Евы. Несколько дней я пыталась проникнуть в тайну МОЕГО ЯБЛОКА, ничего не придумала, а потом события реальной жизни, сборы в дорогу, чистка огромного количества картошки для сушки вытеснили из моего сознания волшебную историю с яблоком.
На некоторое время у меня возник интерес к Богу. Он подогревался тем, что в эти дни недалеко от деревни остановился цыганский табор. Цыгане продавали и обменивали на продукты кресты и бисер. Мама Натаня дала мне пол-литра молока, и я обменяла его на медный крест. Но крест на себя я так и не надела, может быть, потому, что он был не очень-то красивый, может быть, оттого, что он неприятно пахнул медью.
На другой стороне улицы, наискосок от нашего дома, жили в полуразрушенном доме брат и сестра Егор Уварович и Марья Уваровна. Они были не исконно лукинские, держались как-то особняком, в колхозе не состояли, так как были уже очень старые. Марья Уваровна зарабатывала себе на жизнь тем, что отпевала покойников.
Их тоже в свое время раскулачили наполовину, и уцелевшая часть дома – а большая часть дома была разрушена во время коллективизации – когда-то была кухней. Сарая у них не было, и всё, что в деревнях хранится в сараях, было сложено у них там же, где они и жили. Оставалось немного места около печки и стола со скамьями. Если все в нашей деревне были бедными, то их бедность была абсолютной. И странным было то, что над чернотой и серостью, над пылью и грязью их дома царственно сияла в тяжелой золочёной раме репродукция с картины Леонардо да Винчи «Тайная вечеря». Она-то и привлекала меня в их дом. Марья Уваровна рассказывала мне об апостолах, нарисованных на картине, зачитывала отрывки из Евангелия. Но было в ней, в них обоих что-то, что я не могу себе и до сих пор объяснить, что мешало мне поверить в существование их Бога. Куда понятнее был мне Бог мамы Натани. Её Бог был веселый. Она иногда говорила: «Господи, помилуй хвостиком по рылу», и Бог её за это не наказывал, потому что он знал, что мама Натаня хорошая. Она защищала меня каждый раз, когда мама пыталась меня за что-нибудь наказать, например, за то, что я, иногда заигравшись, забывала почистить картошку. Я не очень сердилась на маму, потому что была виновата и ещё потому, что маме приходилось трудно в это время. Дело в том, что в деревне происходила тяжелая борьба с того момента, когда маму весной сорок третьего года назначили на пчельник пчеловодом. Она была хорошим пчеловодом и хорошим помощником Евдокии Ивановой по прозвищу Дроздиха. Но деревенские бабы взбеленились: «А, она там, в Мурманске, барыней сидела и тут наш колхозный мёд ест!» Сельсовет отказался снимать маму, район тоже, кто-то стал донимать начальство письмами и заявлениями, приехало областное начальство, на собрании опять подняли вопрос о пчельнике, и мама написала заявление об уходе.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?