Читать книгу "Падшие"
Автор книги: Таня Роу
Жанр: Жанр неизвестен
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
– Лео… – имя брата обожгло губы.
Я видела его – или думала, что видела. Маленькая фигурка в дверном проёме, худые плечи и глаза, в которых плескалась надежда. Было ли это реально? Или разум, измученный и сломленный, подсунул этот образ, чтобы я не сорвалась в пропасть окончательно? Я стиснула зубы, чувствуя, как челюсть сводит от напряжения. Если он был там, если я действительно видела его, то почему сейчас я гнила в этой бездне?
Слёзы хлынули с новой силой. Горячие, жгучие, они были единственным живым и тёплым в этой дыре. Я слышала, как капли разбиваются о пол – тихий, издевательский звук в абсолютном вакууме. Я подтянула колени к груди, обхватила руками и уткнулась лицом, прячась от тьмы, которая всё равно находила меня, просачиваясь сквозь веки и сквозь саму мою суть.
– Я не хочу умирать здесь, – прошептала я.
Но даже этот шёпот был криком – криком в пустоту, криком к тем, кого я потеряла, к тем, кто бросил меня сюда.
Лицо Айкера всплыло в темноте – тёплые глаза, твёрдый взгляд, его рука, сжимающая мою каждый раз, когда нужна была поддержка. Он бы не бросил меня. Никогда. Но его больше нет. Из‑за меня. Из‑за моей слабости и ошибки. Его кровь до сих пор липла к рукам – невидимая, но такая реальная…
Я сжала кулаки до хруста костяшек, пытаясь раздавить эту вину, но она была везде.
– Прости… – выдохнула я, и слёзы смешались с хриплым дыханием. – Прости, Айкер…
…прости, Лео. Прости, Маркус. Прости, Тео. Прости, Остин. Я подвела вас всех. Каждого. По-своему. И теперь расплачиваюсь за это в прокля́той яме, где даже мои крики никто не услышит.
Мысли рвались, метались в голове, не давая покоя. Лица, голоса, моменты – всё мелькало перед глазами. Маркус – его спокойный тон, его тень за моей спиной, его глаза, полные любви и нежности. Тео – его смех, дурацкие шутки, которые раздражали и спасали одновременно. Остин – его молчаливая сила, его присутствие, которое заставляло меня чувствовать себя защищённой.
И Лео… Мой маленький Лео, мой единственный свет в этом аду. Тот, ради кого я должна была выжить. Но я провалилась.
Я ударила кулаком по полу – раз, другой, третий. Костяшки заныли, кожа лопнула, но боль была слабее той, что раздирала меня изнутри. Я продолжала бить, пока рука не онемела, пока не почувствовала влажность крови на пальцах. Физическая боль была хотя бы честной. Простой. Она не лгала. Она просто… была.
Но она не заглушила тьму. Тьма была сильнее. Она обнимала меня, как старый друг, шептала в ухо, что я принадлежу ей, что я всегда была её частью. И я начинала верить. Начинала тонуть. Позволяла ей затянуть меня глубже, туда, где не нужно было бороться, не нужно было помнить.
Я откинулась назад, прижимаясь спиной к ледяной стене. Холод пробирал до костей, но я уже не чувствовала его так остро – он стал частью меня. Я попыталась вспомнить свет. Солнце. Лампы Тэты. Даже тусклый отблеск камина в кабинете Тэда. Хоть что‑то, что напомнило бы мне, что мир не всегда был таким.
Но всё, что я видела, – это чёрное полотно. Бесконечное. Безжалостное. Поглощающее.
Свет ушёл. Осталась только я – и эта бездна, которая медленно превращала меня в ничто.
– Я ещё жива, – прохрипела я, просто чтобы услышать себя.
Но слова прозвучали слишком пусто. Жива ли я? Или это просто оболочка, которая ещё не поняла, что её бросили умирать? Вопрос повис в голове – тяжёлый и безответный. Я сжалась сильнее, пряча лицо в коленях, и затихла. Тьма молчала вместе со мной. Но я знала: она ждёт. Ждёт, когда я сломаюсь. Когда последняя искра во мне погаснет, и я стану частью этой пустоты. И я боялась, что этот момент уже слишком близко.
И всё же я не сломалась.
Не в эту минуту. Не в этот вздох. Не в этот ужасный, липкий миг, растянутый на вечность.
Я сидела в тишине, прислушиваясь к ней. Она пела мне песню смерти – монотонную, убаюкивающую, обещающую покой. Но время не шло. Оно замерло где‑то за пределами этого гроба без крышки.
Я потеряла счёт секундам, потом минутам. Потом даже мыслям. Всё слилось в одно бесконечное «сейчас», в котором не было ни начала ни конца. Память рассыпа́лась – лёгкая, мёртвая, ускользающая сквозь пальцы. Лица стирались. Имена таяли на языке прежде, чем я успевала их произнести. Казалось, я вот‑вот забуду даже своё собственное. Свою цель. Саму себя. А потом просто окончательно исчезну, и никто не заметит разницы.
Но боль… она не давала мне исчезнуть.
Каждый вдох отзывался в теле эхом. Старые раны снова ныли, напоминая о себе острыми вспышками. Плечо пульсировало тупой, глубокой болью – волнами, которые накатывали и отступали, но никогда не уходили насовсем. Раздробленная пулей кость ещё не успела срастись. У меня было ощущение, что что‑то внутри осталось не так. Осколки, неправильные углы, части меня, которые больше не складывались в единое целое.
Рёбра ныли при каждом движении, не давая забыть, через что я прошла. Синяки, трещины, переломы – всё сплелось в одну непрерывную симфонию боли. Ничто не позволяло ни исцелиться, ни сдаться. Всё внутри было натянутой струной, слишком тонкой, чтобы выдержать следующий удар. И я знала: следующий удар обязательно будет.
Я провела дрожащими пальцами по ключице, нащупывая глубокий шрам – неровный и грубый. Пуля прошла сквозь моё тело и убила Айкера. Я это помнила. Помнила кровь – горячую, липкую; она была повсюду. Помнила, как кричал Лео. Помнила боль настолько яркую, что от неё хотелось умереть. Просто перестать существовать, лишь бы она закончилась.
Сейчас эта боль осталась – слегка приглушённая, глубокая, как призрак, который не уходит. Никакие витамины или «восстановительные капельницы», которыми меня пичкали те семь дней, не вернули мне целостности. Всё было не так. Я не чувствовала себя целой. Части меня были разбросаны где‑то там, в прошлом, в той комнате, где я потеряла всё. И я не знала, можно ли их теперь собрать обратно.
Семь дней. На Альфе я провела семь дней. А в этом месте?
Я не знала, сколько прошло времени. Часы здесь не существовали. Прошёл ли час или день – понять было невозможно. Голод не приходил. Жажда была, но слабая, размытая, почти нереальная. Даже тело, когда‑то привыкшее к ритмам света и смене обстановки, теперь растворилось в этом безвремени. Только боль оставалась постоянной. И холод. И одиночество, которое с каждой секундой проникало всё глубже и глубже.
Я сидела, шкрябая пол ногтями. Царапины на бетоне были бессмысленными, но они давали хоть какое‑то ощущение контроля. Я лежала на ледяном полу, чувствуя, как он высасывает из меня тепло. Затем снова сидела. Прижимала колени к груди. Обхватывала голову руками. И снова лежала. Цикл повторялся бесконечное количество раз.
Я начала считать. Не чтобы отмерять время, а чтобы не сойти с ума.Один. Два. Три. Каждый счёт был якорем. Доказательством, что я ещё здесь. Четыре. Пять. Что я ещё способна думать. Шесть. Семь. Чтобы не раствориться окончательно в этой вязкой, чужой темноте.
Я не знала, что будет, если я перестану. Может быть, исчезну. Может, превращусь в нечто бесформенное. Может, стану частью этого места, одной из его теней, которая не помнит, кем была когда‑то.
Восемь. Девять. Десять.
Иногда я слышала что‑то. Или мне казалось, что слышала. Слабые, едва уловимые звуки: шорох, скрип, царапанье. Они приходили и уходили, ускользая прежде, чем я успевала понять, реальны ли они. Может, кто‑то царапал стену изнутри. Или снаружи. Я не знала, где у этого места было «внутри», а где – «снаружи». Границы совсем размылись.
Может, эти звуки были внутри меня. Мой разум, пытающийся создать хоть какой‑то стимул, чтобы не разрушиться в этой пустоте. Может, они были мной – моим дыханием, моим сердцебиением, отражённым от стен и вернувшимся искажённым эхом.
Одиннадцать. Двенадцать. Тринадцать.
Я вновь нашла в себе силы встать – не полностью, а на колени. Сначала пошатываясь, опираясь на дрожащие руки, потом немного увереннее. Каждое движение давалось с трудом, но я заставляла себя двигаться. Я ощупывала стены и пол, пытаясь представить себе это пространство.
Гладкие листы чего‑то, холодные под ладонями. Кое‑где вмятины, выщербины, швы, по которым скользили пальцы. Ни ручек, ни выступов. Ни следов человеческого присутствия. Только замкнутая коробка, в которой можно лишь ждать.
Ждать чего? Спасения? Смерти? Я не знала. И это незнание разъедало меня изнутри.
Я чувствовала, как трещала по швам, как разваливалась на части, которые больше не хотели держаться вместе.
Я не спала. Или спала?.. Я не понимала. Когда глаза и так ничего не видят, сон от реальности не отличить. Границы размылись. Я проваливалась в забытьё и выныривала из него, не понимая, сколько прошло времени. Минуты? Часы? Дни?
Иногда я просыпалась от собственного крика. Во снах я падала, летела вниз без конца, сквозь пустоту, которая не имела дна. Просыпалась с бешено колотящимся сердцем, задыхаясь, хватаясь за холодный пол, чтобы убедиться, что я всё ещё здесь, что я не исчезла. Хотя, может быть, исчезновение было бы милосерднее.
Иногда я просыпалась от собственного голоса. Сломанное, шепчущее «помогите» звенело в черепе. Я не помнила, как начинала говорить, не помнила, к кому обращалась. Может, к себе. Может, к призракам.
Но всё это было ничем по сравнению с голодом.
Он пришёл не сразу. Сначала я просто чувствовала лёгкое урчание в животе – привычное после пропущенного приёма пищи. Я даже не обратила на это внимания. Потом – тянущее ощущение пустоты. Неприятное, но терпимое. Затем – боль. Тупая, грызущая, животная. Она шевелилась внутри, как червь, как нечто живое, требующее еды, внимания и меня саму. Желудок сводило спазмами. Острыми, жгучими приступами, от которых я сгибалась пополам, зажимая рот рукой, чтобы не закричать.
Я сжималась в комок на полу, обхватывая живот и пытаясь не думать о еде. Но разум рисовал образы – навязчивые, яркие, слишком жестокие в своей простоте.
Хлеб. Простой хлеб – грубый, чёрный, рассыпчатый. Я видела его так отчётливо, что чувствовала запах. Варёное яйцо – горячее, с треснувшей скорлупой, с желтком, который крошится и вяжет на языке. Даже прокля́тая каша из толчёных желудей и пепла, которую готовила Рут в самые отчаянные времена в Галене и которую я ненавидела с детства. Сейчас я бы отдала всё за тарелку этой каши.Всё.
Вода. Я мечтала о воде – о глотке холодной, чистой, текущей по горлу, заполняющей пустоту. Но губы были сухими, потрескавшимися, кожа шелушилась и отваливалась кусками. Язык прилипал к нёбу, а глотка саднила при каждом вдохе и при каждой попытке сглотнуть.
Я не пила уже давно. Настолько давно, что во рту не осталось даже слюны. Только кислый, вонючий привкус – смеси отчаяния и пустоты, гнили и страха. Горло сжималось изнутри, и даже дыхание стало похожим на медленный, мучительный акт сопротивления. Каждый вдох царапал, а каждый выдох обжигал.
Мне приходилось ходить в туалет. По‑маленькому. Это было унизительно, примитивно и грязно. Я нащупала себе угол, подальше от тонкого куска ткани, на который меня когда‑то бросили. На ощупь выбрала стену, свернулась около неё, стыдливо отворачиваясь даже от темноты. Нелепо и абсурдно стыдиться в пустоте, но я не могла избавиться от этого чувства. Как будто тьма могла судить меня. Как будто я всё ещё могла стыдиться.
Смрад со временем начал нарастать. Я ощущала его – едкий, кислый, напоминающий о моей телесной природе. Он впитывался в кожу, в волосы, в сознание. Я стала частью этого запаха. Стала частью этого места. Частью гнили, страха и забвения.
Сколько времени прошло?
Может, день. Может, два. Может, неделя. Мой разум отказывался считать, но я пыталась снова:один, два, три… Но цифры начали терять значение. Что такое семь, если ты не знаешь, семь чего? Секунд? Минут? Жизней?
Я перестала вставать. Лежала на боку, обнимая себя, свернувшись в позе эмбриона. Как ребёнок, который боится темноты. Только мне уже нечем было бояться: страх сжёг всё, что мог, и оставил после себя пустоту, безразличие и апатию, которая была тяжелее любой боли.
Только голод и жажда были настоящими. Они дышали рядом, шептали в уши, толкали изнутри, требовали внимания. Они не давали забыть, что я ещё была жива. Жива и медленно умирала.
«Съешь что‑нибудь», – прошипел мой мозг.
– Что? – вслух спросила я.
«Хоть что‑то…»
Я прикусила собственный палец, чувствуя, как кожа трескается. Горьковатый вкус крови наполнил рот – мой единственный источник вкуса за всё это время. Я ненавидела себя за этот импульс, за то, что пала так низко. Но я не остановилась.
Слёзы текли по лицу, а я грызла себя, чувствовала, как зубы впиваются в плоть, как кровь течёт на язык – чтобы помнить, что ещё чувствую хоть что‑то, что не исчезла полностью.
Жажда начала выжигать меня изнутри. Превратилась из дискомфорта в пытку. Горло саднило всё сильнее, каждый вдох был мучением. Я всё время сглатывала – рефлекс, который ничем не помогал: сухой, болезненный спазм, который только усиливал страдание.
Я пыталась вспомнить вкус воды – настоящий, холодный. Из колодца в Галене, где вода была такой чистой, что можно было разглядеть дно. Лёд, который мы когда‑то собирали с крыши во время зимних бурь, хрустящий и сверкающий на солнце.
Вспомнила, как однажды Остин нарочно швырнул в меня снежок, а я, смеясь, поймала его и сжала в ладонях, позволяя ему растаять и стекать между пальцев. И даже это казалось теперь чем‑то невозможным, невообразимо роскошным.
Я продала бы душу за кусочек льда. За каплю воды. За возможность почувствовать прохладу на языке хоть на мгновение.
Когда‑то давно мы с Остином смеялись над историей о том, как Итан пил воду из лужи. Мы считали это отчаянием, до которого никогда не опустимся. Сейчас я думала: если бы в углу появилась лужа, я бы кинулась к ней на коленях – без раздумий и без стыда. Пила бы, не думая о грязи. Лизала бы пол и плакала от счастья.
Пока… пока я всё ещё могла мечтать об этом. Пока мой язык ещё шевелился. Пока мысли – пусть спутанные, голодные, отчаянные – не исчезли совсем.
Я боялась момента, когда перестану мечтать. Когда перестану хотеть.
Когда эта пустота станет нормой.
Когда я стану частью её.
В какой‑то момент я заметила, что больше не различаю боль.
Она ушла.
И это было страшнее всего.
***
Я перестала шевелиться.
Даже глаза не моргали – зачем, если ничего не меняется? Я лежала на холодном полу, сжавшись в комок, и больше не ощущала границ между телом и бетоном. Казалось, что я вросла в него. Что теперь я тоже часть этого пространства – молчащая, бесполезная, заброшенная.
Мысли уже не рвались. Не царапались. Они просто шевелились где-то на дне – вяло, медленно, почти неразличимо. Внутри всё стихло. Осталась только тупая, глухая пустота, в которую можно было бесконечно проваливаться. И я проваливалась. Всё глубже. Туда, откуда нет возврата.
Но внезапно включённый свет ударил в лицо, как пощёчина.
Я зашипела, закрыв глаза ладонью – рефлекторно, отчаянно, пытаясь защититься. Он не был ярким, а лишь тусклым и немного мерцающим: умирающая лампочка, которая едва держалась. Но для меня, живущей в чернильной тьме, это было как взрыв, как удар молнии. Свет резал глаза, прожигал веки, выжигал изнутри остатки той, что привыкла к мраку.
Боль была острой, невыносимой. Я зажмурилась сильнее, чувствуя, как слёзы выступают из‑под век.
Я не сразу поняла, что произошло. Сердце громко застучало в панике, сбиваясь с ритма. Это иллюзия? Галлюцинация? Мой разум окончательно сломался и теперь подсовывает мне картинки, которых нет?
Но свет был настоящим.
Медленно, с трудом я приоткрыла глаза: щель, потом шире. Моргнула. Ещё раз. Зрение плыло, расплывалось, но постепенно начало фокусироваться.
Я видела —видела! – стену, пол, угол. Очертания этого места, которое держало меня в плену.
Вот только стена была не металлической, как я представляла, ощупывая её в темноте. Передо мной тянулась гладкая, зеркальная панель – слегка матовая, покрытая тонкой пеленой пыли и отпечатков, но всё равно отражающая… меня.
Я замерла. Сердце больно дёрнулось.
В отражении был не человек. Не я. Не та Мэди, которую я видела каждый день в зеркале, когда мир ещё имел смысл. Какое‑то полуживое существо смотрело на меня из матовой поверхности: голое, изогнутое в неестественной позе, с выступающими рёбрами и впалым животом, с синяками, царапинами и грязью, въевшейся в кожу.
Волосы спутались в грязные космы и прилипли к лицу и шее. Глаза – провалившиеся, окружённые тёмными кругами – смотрели слишком пусто. В них не было ни света, ни злости, ни даже страха. Только пустота – обездвиженная и безвольная, пропитанная тьмой.
Я смотрела на эту фигуру и не узнавала её. Не могла связать с собой. Это кто‑то другой. Должно быть, кто‑то другой.
И только потом, медленно, болезненно, ко мне начало приходить осознание:это я.
Это моё тело. Моё лицо. Мои глаза, которые когда‑то были живыми.
Я всегда считала себя красивой – не с нарциссизмом, не с самолюбованием, а с тихой уверенностью, которую вбивали в меня с детства. Мама часто целовала меня в висок и говорила: «Ты у меня как с картинки». И её голос был тёплым, любящим, наполненным гордостью.
Мне нравились мои тёмные, густые волосы – тяжёлые, гладкие, блестящие на солнце. Нравился взгляд – ясный, блестящий, зелёный. Лео однажды сказал, что мои глаза напоминают ему лес весной, когда всё оживает. Даже родинка над ключицей казалась мне частью чего-то целого, личного. Маленькая метка, делающая меня собой.
Я умела улыбаться. Умела нравиться людям, когда хотела. Умела смотреть на мир открыто, без страха. Умела быть живой.
Теперь – ни волос, ни взгляда, ни румянца. Только кожа, натянутая на кости, вся исцарапанная и в пятнах. Синяки, ссадины, грязь, въевшаяся так глубоко, что я уже не помнила, какого цвета была моя кожа раньше. Волосы, сбившиеся в один грязный колтун. Губы, пересохшие настолько, что, казалось, их обожгли. Трещины шли во все стороны, кровоточили при малейшем движении.
И глаза… Глаза, из которых вытекло всё, что я когда‑то в них видела. Вся жизнь, вся надежда, вся я. Они больше не были моими. Они принадлежали этому существу в отражении – сломленному, опустошённому, почти мёртвому.
Я отвела взгляд. Не могла смотреть. Не могла терпеть это зеркало, которое издевалось надо мной, показывая правду, от которой хотелось кричать.
И тогда я поняла, зачем оно здесь: чтобы я видела; чтобы я ломалась; чтобы я сама наблюдала за тем, как исчезаю – медленно, по частям, день за днём, час за часом; чтобы я не просто умирала, а осознавала каждый момент своего разрушения.
Как будто просто сдохнуть было слишком просто. Слишком милосердно. Я должна была на это смотреть. Должна была видеть, как превращаюсь в ничто.
Я зажмурилась, прислонившись лбом к коленям.
Потом – звук. Металлический, скрежущий, разрывающий тишину. Я вздрогнула, резко подняв голову. Повернулась в ту сторону и увидела, как вдали, в стене, открылась небольшая створка. Что‑то тяжёлое, с глухим лязгом, протолкнули внутрь, и створка захлопнулась с таким же громким щелчком.
Я не сразу среагировала. Мозг ещё не мог смириться с тем, что происходящее реально, что это не галлюцинация, не мираж, рождённый голодом и отчаянием.
Поднос.
Я быстро поползла к нему на четвереньках – неловко, судорожно, как животное, почуявшее добычу. Руки и колени скользили по холодному полу, а сердце судорожно колотилось в груди. Поднос был металлическим, тёплым от прикосновения рук, которые его несли. Чужие руки. Живые руки, существующие где‑то там, за пределами этой клетки.
На подносе лежал маленький сухой ломтик хлеба. Рядом – что‑то вроде размоченной крупы в пластиковом контейнере. Без ложки. И бутылка с водой.
Я уставилась на неё с благоговением. Мой взгляд цеплялся за капли, скользящие по стенкам снаружи, как будто это были бриллианты или нечто божественное.
Руки затряслись. Я потянулась к бутылке, но пальцы не слушались. Дрожали так сильно, что я едва смогла её ухватить. Взяла её осторожно, с какой‑то странной нежностью. Я боялась разлить воду. Боялась, что это мираж, что, моргнув, я проснусь – и всё исчезнет, что останется только пустой поднос.
Я едва смогла открутить крышку. Пальцы соскальзывали с пластика, не могли зацепиться. Но я продолжала пытаться, снова и снова, пока не услышала щелчок. И этот звук был самым прекрасным, что я слышала за всё это время.
Я сделала большой глоток.
И заплакала.
Холодная вода потекла по горлу, обжигая его. Слишком быстро. Слишком много. Я закашлялась, расплёскивая воду на себя и на пол, не в силах контролировать жадность. Горло сжалось, отказываясь принимать то, о чём так долго мечтало. Но мне было плевать.
Я сделала ещё глоток. И ещё. Пока не осталось ничего. Я даже попыталась вылизать остатки капель с краёв горлышка и крышки, прижимая язык к пластику, выжимая из него последние крохи влаги.
Потом я просто сжала пустую бутылку в руках, пытаясь выдавить из неё ещё одну драгоценную каплю. Пальцы дрожали, оставляя вмятины на мягком пластике. В животе что‑то свело – не боль, а скорее инстинкт. Голод напомнил о себе снова, но теперь уже не как тупая, грызущая тень, а как пёс, сорвавшийся с цепи.
Я уставилась на поднос.
Хлеб был сероватым, чёрствым, с трещинами на корке. Он выглядел так, будто его приготовили неделю назад и забыли где‑то в углу. Но для меня он был сокровищем. Я отломила кусочек, поднесла ко рту и положила на язык. Сначала просто рассасывала, давая слюне размочить сухую корку. Потом жевала – долго, медленно, почти до тошноты. Мне просто не хотелось глотать сразу. Каждая крошка была драгоценной. Это был вкус жизни. Или её эхо – слабое, далёкое, но всё ещё существующее.
Я доела весь ломтик, собирая даже крошки с подноса. Пальцы скользили по металлу, выискивая каждую частицу. А потом, как безумная, я принялась выскребать отвратительную на вид кашу из контейнера. Её вкус был… никакой – без соли и без специй. Мокрый комок чего‑то, что когда‑то, возможно, было едой. Склизкий, неприятный, почти отталкивающий.
Но я съела всё до последней крупинки. Облизала пальцы и углы контейнера, выскребла остатки поломанными ногтями. Не оставила ничего.
Я села на пол, прислонившись к стене, и прижала пустую бутылку к груди, как мягкую игрушку. Ужасный, тупой стыд накрыл с головой – за то, как я ела; за то, что во мне не осталось ничего, кроме желания; за то, кем я стала; за это животное, которое пожирало крошки и лизало пластик.
Но стыд быстро растворился. Его смыла усталость – такая плотная и густая, что даже моргнуть казалось делом невозможным. Веки наливались свинцом, а тело обмякло, превратившись в тряпку.
Свет продолжал гореть – странный, жёлтый, будто натянутый. Я смотрела в потолок, в ожидании чего‑то. Но ничего не было: ни шагов, ни голосов, ни звука створки, открывающейся снова. Только я, пустой поднос и смрад. И этот свет, больше похожий на насмешку.
Это была проверка. Я знала. Еду могли принести раньше, но не принесли. Воду могли дать на второй день, но не дали. Они ждали, смотрели, отслеживали, когда я сломаюсь, когда дойду до края.
И вот – в нужный момент, когда я была уже где‑то между жизнью и исчезновением, балансируя на грани, – дали.
Просто чтобы напомнить: я в их власти; что они решают, когда мне страдать, а когда «наградить» долбанной подачкой; что моя жизнь зависит от их прихоти; что я ничто.
Я замерла, когда услышала шорох – кто‑то касался металла с другой стороны. Лёгкое движение и створка, через которую я получила еду, снова дрогнула. Потом в ней появилась рука в перчатке, с тонкими пальцами. Она быстро, почти не касаясь, потянула поднос обратно. Движения были резкими, торопливыми – будто человек боялся дотронуться до того, что находилось внутри этой комнаты. До меня. Будто я была заразной. Или опасной. Или чем‑то настолько отвратительным, что даже секунда промедления была невыносима.
Поднос с громким скрежетом исчез за створкой, и через секунду она захлопнулась.
Я даже не успела ничего сказать, попросить или закричать. Просто смотрела, как меня снова забрасывают обратно – в безвременье, в пустоту, в это бесконечное ничто.
И тогда погас свет.
Мгновенно.
Никаких предупреждений. Ни мигания, ни постепенного угасания. Простощёлк– и я снова в абсолютной, бескомпромиссной, прожигающей тьме.
Я не закричала, не всхлипнула и даже не вздрогнула. Просто замерла. И осталась в этой позе – с руками, всё ещё сжимающими пустую бутылку, с лицом, в котором не осталось ни единой эмоции. Только оболочка. Пустая. Выжженная изнутри. Тень той, кем я когда‑то была.
Тьма снова окутала меня – нежно, липко, обволакивая каждый сантиметр кожи, как старое покрывало, под которым гниют мёртвые вещи. И я была одной из этих вещей.
Они не оставили ничего: ни света, ни слов.
Я снова была одна – наедине с тем, что осталось от меня. Но теперь у меня появилось что‑то новое. Крохотное. Хрупкое. Почти бессмысленное.
Один. Один поднос. Один момент, когда я увидела себя и поняла, насколько далеко всё зашло. Насколько глубоко я упала.
Два. Едва голод начал снова грызть меня изнутри, как снова раздался скрежет металла. На полу появился поднос – второй. Возможно, еда будет два раза в сутки. Если это был один день – то ещё один день позади. Если нет – нужно считать иначе. Не по часам, а по боли. По подносам. По мгновениям, когда створка открывается и захлопывается.
Три. Я начала считать каждый приём пищи. Каждый поднос – как якорь, как точку отсчёта. Три – это не число. Это ритм: холодная вода, чёрствый хлеб, противная каша, кромешная тьма. Повторяющийся цикл, в котором я застряла.
Четыре. Мне нужно четыре вдоха, чтобы не заплакать. Четыре секунды, чтобы снова прийти в себя, собрать осколки и склеить их хоть во что-то целое Четыре угла в комнате. Без выхода.
Пять. Сколько прошло? Два с половиной дня или пять? Я не знала. Не могла знать. Но я всё ещё была здесь, и они всё ещё меня кормили. Значит, я зачем-то им нужна. Пять пальцев на руке и ни один не мог отодвинуть ту невидимую дверь.
Шесть. Шесть раз я касалась хлеба. Шесть раз пила воду с каплями на стенках. Шесть бутылок сложила в углу, подальше от створки, чтобы рука не смогла их забрать. Мои бутылки. Мои сокровища. Шесть раз старалась не смотреть в зеркало, когда включался свет.
Семь. Семь – счастливое число. Но только в сказках. Здесь – просто отсчёт. Семь кусков хлеба, семь каш и бутылок. Семь раз, когда я не умерла. Или умерла, но не до конца. Не настолько, чтобы перестать дышать.
Я тянула счёт как нитку – тонкую, почти невидимую, готовую порваться в любой момент. Но я держалась за неё. Потому что если перестану считать… я снова потеряюсь. Растворюсь в этих стенах, как пар в холодном воздухе.
Я снова начала разговаривать с собой. Шёпотом.
Восемь. Знак бесконечности, лежащий на боку. Лёгкий изгиб вечности – в других мирах он сияет как символ надежды, любви, которая не знает границ, движения, что никогда не замирает. Но здесь он чёрный. Не светится, а глушит свет, затягивает в себя, будто безликая бездна. Не путь, а ловушка. Не полёт, а бесконечное падение, в котором не видно ни земли, ни неба. Только тьма, сжимающаяся всё теснее и выдавливающая из меня остатки жизни.
Девять. Столько было ступеней на лестнице в доме Роуз в Галене. Я считала их каждый раз, когда поднималась к ней, чтобы отвести или забрать Лео, и каждый раз, когда уходила, спускаясь вниз, держа брата за руку.
Теперь я считала подносы. Створки. Моменты, когда свет включался и гас. Это была моя новая лестница.
Иногда цифры мешались. Сплетались в клубок. Иногда я думала, что пропустила один поднос. Или что свет включался трижды вместо двух раз. Я начинала спорить с собой – вслух, в пустоту. Доказывать самой себе, что помню правильно. Что не сошла с ума. Что ещё контролирую хоть что‑то. А потом всё равно считала дальше. Потому что это было единственное, что у меня осталось.
Десять. Хлеб стал ещё суше – почти сухарь. Я стала ещё тише. Десять – округлое число, как завершение цикла. Но здесь ничего не заканчивалось. Даже надежда не могла умереть до конца – она просто превращалась в привычку дышать.
Счёт – это всё, что у меня осталось. Счёт – это доказательство того, что я существовала. Что я не сон, не эксперимент, не что‑то, что можно выключить вместе со светом.
Одиннадцать. Ровно столько шагов я когда‑то насчитала от той прокля́той двери до противоположной стены. Я замеряла эту клетку собственным телом, изучала её границы, запоминала каждый сантиметр. Теперь я делала эти шаги мысленно – туда и обратно. Снова и снова.
Двенадцать. Тео как‑то рассказал мне, что ему было двенадцать, когда он нашёл на Эпсилоне старый плеер. Он слушал на повторе одну и ту же песню, пока не выучил её наизусть: каждое слово, каждую паузу, каждый вздох певца. Это была его связь с прошлым, с миром до катастрофы.
Я тоже что‑то повторяла. Только вместо слов – цифры. Вместо мелодии – монотонный счёт, который не давал мне провалиться окончательно.
Я кричала. Громко, истошно, оглушая пространство и саму себя, срывая голос до боли. Но звук лишь разбивался о стены. Я кричала имена. Кричала проклятия. Кричала в надежде, что кто-то услышит. Что кто-то придёт.
Но никто не приходил.
А после я просто рыдала, сжавшись в комок. Тихо и беспомощно. Слёзы высыхали на щеках, оставляя солёные корки. Горло болело. Голос пропадал. И я замолкала снова, возвращаясь к счёту.
Тринадцать. Несчастливое число. Я чувствовала это всем телом. Будто сама комната знала, что этот счёт приближается, и становилась теснее. Стены давили. Воздух сгущался. Тьма становилась плотнее. Тринадцать было предупреждением. Знаком того, что в какой‑то момент всё может стать ещё хуже.
Четырнадцать. Мы сидели на крыльце дома, и она положила мою руку себе на живот, улыбаясь так, что глаза светились. В четырнадцать мы сделали фотографию на старый полароид Рут и поставили её в рамку. Там мы были вместе – мама, папа, я.
Пятнадцать. Мне было пятнадцать, когда родился Лео. Я держала его на руках – крошечного, тёплого, такого беззащитного. Пела ему, чтобы он не плакал, после того как Итан застрелил папу. Точнее, того, кем он стал – монстра в теле отца.
Я помнила вес Лео в моих руках. Помнила его запах – молоко и что‑то сладкое. Помню, как он сжимал мой палец своей маленькой ладошкой. И как я обещала ему, что защищу. Что всегда буду рядом.
И я нарушила это обещание.
Я начала царапать это чёртово зеркало ногтем. Звук был тонким, как комариный писк, но в этой вязкой тишине он отзывался внутри черепа – будто кто‑то водил лезвием внутри.
Я замерла, а потом повторила движение.
Шкряб.
Шкряб.