Текст книги "Семейная хроника"
Автор книги: Татьяна Аксакова-Сиверс
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
В 1908 году Шлиппе, жившие зимой в Риге, а летом в имении Немерзкое Мещевского уезда, уволили Мирбаха, и в Колодези отправился их третий сын Николай Густавович. Бабушка и дедушка давно знали Колю Шлиппе, который в бытность свою в Морском корпусе ходил к ним в отпуск. Бабушка имела к нему предвзятую склонность, как к моряку, но и вполне объективные наблюдения заставляли ее и дедушку говорить: «Николай Шлиппе – ценный юноша». Служа мичманом на броненосце «Петропавловск», Шлиппе был на борту вместе с Макаровым и Верещагиным в момент трагической гибели этого судна от японской мины 31 марта 1904 года. Из всей команды осталось семь человек: великий князь Кирилл Владимирович, мичман Шлиппе и пять матросов. Когда летом 1908 года вышедший в запас флота Николай Густавович поселился в Колодезях, мы, то есть девочки Запольские и я, окружили его ореолом славы, с почтением смотрели на шрам за его ухом – след ранения во время взрыва, и даже сложили песню, начинавшуюся словами: «Коля Шлиппе появился как звезда на небесах».
Окидывая прошлое беспристрастным взглядом, я теперь вижу, что в Николае Густавовиче не было ничего романтического и его образ принимал романтические черты только будучи пропущен через призму нашего воображения. Это был молодой человек высокого роста, не очень красивый, с рыжими усами, благовоспитанный и добродетельный.
В 1909 году родители Шлиппе решили строить в другом своем имении, Чернышине Жиздренского уезда, фанерный завод и приставили к этому делу Николая, Колодези же отдали в пользование и управление сыну Льву, художнику, только что приехавшему со своей молодой женой из Флоренции. С их приездом на стенах обширного и пустоватого колодезского дома засверкали яркие краски итальянских пейзажей кисти хозяина. Юная Ингеборг внешне напоминала рафаэлевскую мадонну.
Лев Густавович писал картины в импрессионистической манере и, насколько я могу судить теперь, был безусловно талантлив. К стыду моего семейства, бабушка, мама, а за ними и я недооценивали прекрасного колорита многих его полотен и высказывали довольно устарелые или, вернее, безграмотные суждения, которые милейший Левушка выслушивал с великим терпением и кротостью. Тем более он был поражен, когда приехавший в 1911 году в Колодези 16-летний Шурик проявил тонкий художественный вкус. Помню, как мельком взглянув на висевшую на стене гравюру, он сразу определил, что это Гойя, чем привел в восторг хозяина, никак не ожидавшего таких познаний в юном лицеисте.
Хозяйство Лев Густавович вел старательно, но, по доброте и простодушию, бывал часто обманут. К пьянствовавшим и обкрадывающим его людям он применял «нравственное воздействие», как повар в крыловской басне. В исключительно тяжелых случаях он грозил занести виновного в какую-то «черную книгу», которой вообще не существовало. В рижской школе, где учился Лев Густавович, вероятно, была такая мера воздействия на учеников: занесение в «черную книгу», но на колодезских жителей она не действовала.
Когда я приезжала в Колодези, хозяин, проводив меня по усадьбе, любезно показывал мне выписанную из Риги сиверскую сушилку, хотя я к ней никакого отношения не имела. Вообще, я замечала, что на рижан моя фамилия производила гораздо большее впечатление, чем на жителей других мест. Рекорд в этом отношении был побит в 1935 году женой саратовского профессора Попова, женщиной добродушной, но малокультурной. Находясь в ссылке, я брала заказы на бисерные работы и вышивки. В числе моих заказчиц была вышеупомянутая профессорша, которая, не зная моей девичьей фамилии, пришла мне сообщить: «Ах, Татьяна Александровна! Говорят, у нас есть высланные ленинградцы до того важные, до того знатные, что я даже передать не могу! Под Ленинградом есть станция Сиверская, так что думали?! Говорят, что Сиверская сама здесь!»
Профессорша никак не могла понять, что «Сиверская» – это я, а также ее трудно было убедить, что милый, скромный Николай Михайлович Ланской, у которого она покупала акварельные виды Ленинграда, – тоже «станция».
Заканчиваю на этом главу «Летние впечатления», из которой я порой вырывалась на целые десятилетия вперед, чтобы в следующей главе сказать несколько слов о московском Строгановском училище прикладного искусства, куда я поступила по окончании Арсеньевской гимназии.
Строгановское училище
В 1900-х годах в Москве заметно возрос интерес к русской старине. Выражением этого была строго выдержанная в стиле эпохи постановка «Царя Федора Иоанновича» в Художественном театре, имевшая громадный успех.
Старорусские обычаи, жилища, одежда, утварь – все это становится предметом тщательного изучения. Отбросив псевдорусский стиль Александра III с его бревенчатыми избами и петушками на полотенцах, искусствоведы широко знакомят публику с древнерусским зодчеством, северной резьбой и росписью по дереву, образцами иконописного, чеканного и керамического мастерства. Щусев строит на Большой Ордынке церковь по древнепсковским образцам (для Марфо-Мариинской общины), а Нестеров украшает ее чудесными фресками на тему «Просветленная христианская Русь». И наряду с этими мастерами большого искусства к старорусским образцам тянется множество художников прикладного искусства, объединяющихся вокруг Строгановского училища.
Об этой школе я услышала от поступившей в 8-й класс нашей гимназии Нины Адриановой, отец которой, военный юрист по образованию, с 1909 года был назначен московским градоначальником. Семья Адриановых состояла из родителей, дочери и сына. По отзывам знавших его людей, генерал был умным и скромным человеком. Генеральша же при всех ее добродетелях умом не отличалась, и посетителю ее приемных дней казалось, что он попал в гостиную какой-нибудь губернаторши гоголевских времен. Томно закатывая глаза и изрекая общеизвестные истины, Анастасия Андреевна строго следила за ритуалом своих журфиксов и движением бровей указывала чиновнику особых поручений Пестову, кого и как надо встретить и проводить.
Хорошенькая дочь Адриановых Нина (по-настоящему Анна), подобно матери была заражена чиновничьей спесью, но в противовес матери была, безусловно, умна. В Нине чувствовалась холодная рассудочность, совершенно исключавшая свойственную мне «московскую непосредственность».
В гимназии она держала себя гордо и поддерживала отношения только с Верой Мартыновой, бывшей с ней в одном классе, и со мной, бывшей на один класс моложе. На переменах она говорила нам, что по окончании восьми классов собирается поступить в Строгановское училище (которым особенно интересуется великая княгиня Елизавета Федоровна), и убеждала меня последовать ее примеру.
Не признавая в себе художественных талантов, я все же решила, что для прикладного искусства моих возможностей хватит, и весною 1910 года мы с мамой отправились на Рождественку к директору училища Николаю Васильевичу Глобе, чтобы узнать условия приема и занятий.
Ведущая роль в художественной жизни города принадлежала Московскому училищу живописи, ваяния и зодчества, давшему России Левитана, Поленова, Саврасова и многих других прекрасных художников. Директором там был князь Алексей Евгеньевич Львов, человек просвещенный, мягкий, никогда не оказывающий начальственного давления на преподавателей и учащихся и пользующийся их уважением. Строгановское училище, поскольку оно было лишь «художественно-промышленным», должно было держать себя значительно скромнее, но «великий рекламист» Глоба, вступив на пост директора, сумел создать вокруг своего учреждения большую шумиху. Он был плохим художником, но прекрасным организатором, человеком властным, любящим слушать свои собственные речи. В результате его руководства Строгановское училище в короткий срок покинули многие талантливые преподаватели (в том числе архитектор Жолтовский), не желавшие подчиняться деспотической воле и подчас бездарным (в художественном смысле) указаниям; но зато широкой рекой потекли министерские дотации и выгодные заказы. Строгановское училище стало неизменно получать павильоны на всех отечественных и международных выставках.
Когда мама и я вошли в директорский кабинет, заваленный рисунками, чертежами и образцами продукции двенадцати мастерских училища, нас весьма любезно встретил высокий, смуглый человек лет сорока пяти. Я сразу же решила, что если на директора надеть «венец и бармы Мономаха», он будет прекрасным типажом для Бориса Годунова. Николай Васильевич Глоба высоко держал голову с зачесанными назад, слегка седеющими волосами. У него был острый живой взгляд, нос с горбинкой и небольшая темная борода. Говорил он много, громко и сам себя слушал.
Приветственно отнесясь к моему желанию заняться прикладным искусством, он сразу сел на своего любимого конька – заговорил о низком уровне художественного вкуса русской интеллигенции. Далее последовал рассказ о том, что в Париже якобы производится особый вид низкосортных товаров «для негров и русских дам», любящих все заграничное и не ценящих народное искусство. Этот рассказ я слышала потом всякий раз, когда Глоба проводил по помещениям школы посторонних посетителей, а это бывало очень часто.
Прослушав директорскую вступительную речь, я узнала, что в училище, кроме прохождения обязательных предметов – рисования, черчения, стилизации, истории искусств, – необходимо избрать какую-нибудь мастерскую и ежедневно работать в ней сначала по чужим, а потом по своим рисункам. Николай Васильевич особенно расхваливал керамическую мастерскую, которая действительно была гордостью школы. Майоликовые вазы с отливом и «с морозом» были очень красивы, так же как и выпускаемые керамической мастерской фигуры русских баб в самых разнообразных кокошниках и сарафанах. Кроме того, имелись мастерские: чеканная, резьбы по дереву, витражная, тиснения по коже, ткацкая, литографская, макетная (театральные декорации), ювелирная и вышивальная, которую в конце концов избрала я.
Все, что производили мастерские, можно было видеть в прекрасно оформленной витрине магазина училища, и не только видеть, но и купить (по очень высоким ценам).
Курс обучения состоял из приготовительного (вернее, испытательного) класса и пяти основных. На Мясницкой улице помещалось, кроме того, общеобразовательное отделение для мальчиков-подростков, которые должны были учиться восемь лет. Они носили черные тужурки с красными кантами и вензелями И.С.У. (Императорское Строгановское училище) и, несмотря на попытки Глобы устроить для них строгий режим, живя под эгидой полковника Вишневского, представляли собой довольно буйную ватагу. В классы на Рождественке они переходили уже взрослыми юношами, более или менее усмиренными и дающими нам себя эксплуатировать по части точения карандашей, натягивания пялец и даже выполнения заданий.
Несомненной ценностью Строгановского училища были музеи русского и китайского искусства, занимавшие весь первый этаж и располагавшиеся по правую и левую руку от вестибюля, куда также выходил и кабинет директора. Во второй этаж вела широкая чугунная лестница с литыми решетчатыми ступенями и большим зеркалом на первой площадке. Стены коридоров второго этажа были увешаны лучшими рисунками учащихся за истекший период учебного года. Тут, во втором этаже, находилась богатейшая библиотека.
Часы работы в музее и библиотеке я вспоминаю с особым удовольствием. Забрав к себе на стол «Бобринского»[39]39
Знаменитый портрет Рокотова «Алексей Бобринский в детстве».
[Закрыть], Солнцева[40]40
Федор Григорьевич Солнцев (1801–1892) – создатель альбома рисунков «Древности Российского государства».
[Закрыть] или «Ровинского»[41]41
Речь идет, по всей видимости, об одном из знаменитых справочников по русским портретам и гравюре Дмитрия Александровича Ровинского (1824–1895).
[Закрыть], я старалась сделать в своем альбоме как можно больше зарисовок (это называлось «сдирать»), в твердом убеждении, что все равно лучше старых образцов я ничего не выдумаю и все мастерство композиции заключается в грамотном сочетании уже имеющегося в природе или в искусстве материала. Для того чтобы создать что-нибудь совсем новое – надо быть гением, да и гении, в конце концов, только перерабатывают полученные ими извне впечатления!
Поступив, как полагалось, в приготовительный класс, где занятия велись в вечерние часы, я пробыла в нем лишь два-три месяца и была зачислена на основной курс. Труднее всего мне давалось рисование с натуры. На середину класса выносили клетку с живым кроликом, лисой или петухом, и мы должны были делать с этого зверя, который не желал сидеть спокойно, наброски во всех его позах и аспектах. Мои наброски были далеко не блестящи.
На уроках стилизации я чувствовала себя лучше. Тут вместо зверя перед нами ставили букет цветов или ветку какого-нибудь растения и предлагали перерабатывать то, что мы видим, в орнаментальную форму. Уже в приготовительном классе я узнала: для того чтобы служить декоративным целям, элементы, встречающиеся в природе, должны быть так или иначе переработаны художником. Их отнюдь нельзя подавать «в сыром виде», и для рисунка ткани или вышивки нет хуже комплимента, как: «Ах, какие чудные цветы! Совсем как живые!» Листья в растительном орнаменте не должны быть обязательно зелеными, и цветы нильского лотоса, превращаясь в капители египетских колонн, совсем не оставались «как живые».
Как мне кажется теперь, преподавание в Строгановском училище имело тот недостаток, что вновь поступающие не получали достаточно продуманного руководства. Предоставленные самим себе, они должны были на свой страх и риск разбираться во всем, что их окружало. Необходимые сведения они получали от старших товарищей и, главным образом, путем личного опыта.
Особенно ярко это сказывалось при работе в вышивальной мастерской, где не было никакого инструмента. Помню, сколь беспомощной я себя почувствовала в первый день, когда мне нужно было за какими-то пыльными шкафами разыскать пяльцы, натянуть на них материал, выбрать рисунок и приступить к работе, причем единственным указанием служило: «Чтоб было красиво!» Материал для вышивок выдавался довольно щедро: холсты, всевозможных оттенков мишура, парча, золотые и серебряные шнуры, шелковые и льняные нитки – всё это имелось в большом количестве, на материале не экономили, и «новенькие» губили его в большом количестве, за что их по существу нельзя было винить.
Мастерская производила вышивки декоративного характера. Мы вышивали панно, занавеси, экраны, подушки, скатерти, оклады для икон и церковное облачение. Ученицы старших классов работали прекрасно и создавали подчас исключительно красивые вещи. Бывали, однако, случаи, когда директором овладевала какая-нибудь неудачная идея, которую он со свойственной ему энергией начинал проводить в жизнь. Тогда получалось плохо. На втором или даже на третьем году моего обучения я стала жертвой такой неудачной мысли Николая Васильевича. Он вызвал меня в кабинет и поручил мне вышивку большой декоративной скатерти, на кайме которой должно было быть изображено морское дно с водорослями, русалками, ракушками и рыбками. Приблизительный эскиз для этой галиматьи он мне дал и для довершения моего ужаса потребовал, чтобы рыбки были выдавлены из латуни, кое-где покрыты эмалью и нашиты на холст. Над этой скатертью я просидела полгода, сознавая всю безвкусицу того, что делаю.
В 1912 году Строгановское училище получило золотую медаль на Всероссийской выставке, а годом раньше пожинало лавры на выставке в Киеве. Я объясняю это тем, что мои работы там не участвовали.
В год моего поступления в училище Нина Адрианова стала реже посещать занятия, так как была объявлена невестой служившего при ее отце Николая Александровича Шуберта. Это был высокий, красивый молодой человек с темными бархатными глазами, производивший впечатление карьериста. Мамаша Адрианова преувеличенно умилялась, глядя на жениха и невесту, но резко перестала умиляться после их свадьбы. Создалось впечатление, что она замалчивает какую-то драму, сущность которой я до сих пор не знаю. Шуберты вскоре переехали из Москвы в Ялту.
С воспоминаниями о Строгановском училище у меня связан образ его двух «жемчужин» (говоря высоким стилем) – Сони Балашовой и Насти Солдаткиной. Обе они поступили раньше меня и всегда были для меня авторитетами в смысле вкуса и мастерства. Но что еще важнее – они мне нравились сами по себе (хотя были очень различны), и я понимала учеников Уткина и Плешакова, которые пропадали около их пялец. Соня Балашова как будто сошла с гравюры 40-х годов: мелкие и тонкие черты лица, прекрасные грустные глаза, гладко причесанные на прямой пробор волосы и какая-то врожденная «отшельность» делали ее на мой взгляд очаровательной.
Неразлучная с ней Настя Солдаткина была рослой, красивой девушкой, несколько порывистой и сумбурной. В ней не было Сониной «законченности», но она была преисполнена благородных порывов, и мне нравилось, когда в ее глазах появлялась искра какого-то милого озорства. Соне и Насте поручались наиболее ответственные заказы. Они обладали прекрасной техникой, и никогда я не видела в их руках работ подобных моей скатерти с рыбками. Они умели давать отпор Глобе, который с ними пререкался, но в конце концов считался.
Три года, связанные с пребыванием в Строгановском училище, мне кажутся теперь если не самыми счастливыми, то, во всяком случае, самыми безмятежными годами моей жизни.
Закончить училище мне не пришлось – я ушла из 3-го класса, выйдя замуж, – но приобретенная специальность по вышивке очень мне пригодилась в дальнейшем. Помню, как в 1921 году в Калуге ко мне впервые пришли две барышни и попросили вышить им «винивьетки» на платье. За этой первой «винивьеткой» последовали многие другие, которые неизменно выручали меня в трудные дни и заставляли добром поминать Строгановское училище.
Лето 1912 года – Штеры. Бородинская годовщина
Если с разводом моих родителей наша семья раскололась на две части и раскол был так глубок, что я, оставшись у отца, пять лет не видела мамы, то с передачей меня ей отношения в семье наладились. Два или три раза в год мы с мамой ездили в Петербург, причем папа всегда встречал нас на вокзале. Шурика отец брал с собой только тогда, когда у него не было занятий. Брат воспитывался в строгости и в свои детские и юношеские годы получил максимум того, что было необходимо для его развития.
Восьми лет он был помещен в приготовительный класс очень модного в то время Тенишевского реального училища. Под влиянием отца, желавшего, чтобы он приспособился к какому-нибудь инженерному ремеслу, десятилетний Шурик болтал, что обязательно будет горным инженером, и собирал коллекцию минералов. Громадное значение для брата имело то, что в промежутках между 1905 и 1909 годами он неизменно сопровождал отца в его поездках по Европе и изъездил ее вдоль и поперек – отсюда его большая осведомленность в делах искусства.
Учась в Тенишевском училище, Шурик не носил формы, что служило к его украшению. Форма никогда ему не шла, так как мундир обезличивал присущую ему элегантность. В возрасте 10–12 лет Шурик был очень красивым мальчиком, и его фотография в матроске не без основания выставлялась в витрине фотографии Буассона на Невском.
Лето 1906 года папа и Шурик проводили на даче в Петергофе, причем при брате в виде ментора состоял студент Технологического института Вилли Кониц, которого потом сменил его товарищ Сергей Петров. Оба они, как бывшие ученики «Annenschule», прекрасно знали немецкий язык, и под их воздействием Шурик в возрасте тринадцати лет уже произносил длинные тирады из Шиллера и Гете. Немецкие стихи, в которых я была тоже сведуща, меня, в конце концов, поражали мало, но когда в один из моих приездов в Петербург я услышала, как Шурик в подражание граммофонным пластинкам поет оперные арии, я была крайне удивлена. Пел он полушутливо, но так приятно, что я приходила в восторг и чувствовала себя членом утиной семьи, в которой вывелся лебедь. (У нас кроме Шурика никто не пел.)
В 1908 году, будучи неудовлетворен постановкой учебного дела в Тенишевском училище и убедившись в отсутствии у Шурика склонности к точным наукам, отец перевел его в Шестую гимназию, находившуюся у Чернышова моста, где брат доучился до 8-го класса. По моим наблюдениям, гимназические годы были каким-то глухим периодом его жизни и ничего выдающегося ему не дали.
В 1911 году наступили крупные изменения. Папу назначили начальником Самарского удельного округа, и ему предстояло на несколько лет покинуть Петербург. Шурика надо было поместить в закрытое учебное заведение, и, по его настоятельной просьбе, папа остановился на Александровском лицее.
Весною 1911 года брат прекрасно выдержал вступительный экзамен в 4-й (последний гимназический) класс лицея. Заминка вышла только с английским языком, который он никогда раньше не изучал, и по этому предмету была дана переэкзаменовка на осень. Решили направить Шурика в Аладино, а мне вменялось в обязанность за лето натаскать его по-английски. Перед окончательным переселением в Самару папа поехал лечиться в Карлсбад, а Шурик, впервые со времени раннего детства, появился в Аладине.
Если в семье Сиверсов Шурик был признанным любимцем, то в семье матери он не находил столь восторженной оценки. Только одна тетя Лина Штер, сестра бабушки, встретив его в Ялте (Шурик гостил у папиных друзей Качаловых, ехал верхом и соскочил с лошади, чтобы ее приветствовать) говорила: «Вы все не понимаете, насколько Шурик очарователен!»
В Аладине на первом месте стоял Сережа, на втором я, на третьем Ника, а затем уже шел Шурик, которого, кстати говоря, это ничуть не огорчало. Он относился к этому вопросу с полным равнодушием, облеченным в милую форму, и, не находя нужным «бороться с ветряными мельницами», почему и считался в Аладине jemenfich'истом и эгоистом[42]42
Je m'en fiche (франц.) – наплевать.
[Закрыть]. (Определение, не лишенное некоторой доли правды).
Летом 1911 года мама, Шурик и я жили во флигеле, заднее крыльцо которого выходило в липовую аллею. В особой пристройке стояли большие пяльцы, за которыми я расшивала холщовую скатерть украинско-строгановским узором. В 1926 году я отвезла эту скатерть в Ниццу, где ее купили как «образец русского искусства».
Я уже говорила, что в мои обязанности входило заниматься с Шуриком английским. Впоследствии, проведя два лета подряд в Англии, он обогнал меня в знаниях, но в память этих первых уроков, благодаря которым он поступил в лицей, я стала называться darling teacher. В моем альбоме, погибшем в 1937 году, имелась запись Шурика с таким обращением. Далее шло: «В те дни, когда в стенах лицея я безмятежно расцветал, писал я эти строки моей дорогой Таташе».
Не всегда, однако, наши отношения носили столь идиллический характер: бывали и ссоры, и все они падают, насколько я помню, на лето 1912 года, когда нас отпустили в самостоятельное путешествие по Волге.
Весною Шурик переехал в Москву, перейдя в 3-й (первый студенческий) класс лицея, с золотым шитьем на воротнике и духом лицейского патриотизма в сердце. Он бредил лицейскими традициями, лицейской дружбой, 19 Октября. Из его рассказов я узнала, что в сквере на Каменноостровском, лицом к училищу, стоит памятник Александру I с надписью «Он создал наш лицей», а позади здания, в саду – другой памятник – Пушкину, с надписью «Genio Loci» («Гению места»). Мне было поведано, что все лицеисты между собой на «ты» (даже с теми, кому восемьдесят лет), что бывшим лицеистам не принято оставлять визитную карточку – у них надо «расписываться», что колокол, возвещавший уроки, будет в день окончания разбит на куски и каждый лицеист будет всю жизнь носить его осколок на часовой цепочке, что 71-й курс очень любит своего классного наставника Николая Александровича Колоколова, который почему-то называется «ананас», и что расшалившиеся воспитанники окружают его кольцом и поют: «Все мы любим ананас, ананас не любит нас!», что французский язык преподает виконт де Мирандоль, что самые приятные товарищи – это Ермолов по прозванию Брикита и Коля Муравьев по прозванию Мурка и что брат называется в классе иногда «Сивка-Бурка» (производное от Сиверс), но чаще «мальчик Сашка».
Обо всем этом мы с увлечением говорили на борту «самолетского» парохода[43]43
«Самолет» – одно из трех крупнейших российских дореволюционных пароходств на Волге.
[Закрыть], спускаясь по Волге от Ярославля до Хвалынска и осматривая попутно все, что попадало в поле нашего зрения. Конечной целью поездки было навестить отца в Самаре и погостить в деревне у Довочки Давыдовой.
Материальная сторона поездки лежала на мне: у меня были деньги, билеты, документы. Я, может быть, слишком педантично понимала свои обязанности и ограничивала Шурика в тратах на вкусные вещи. В обычное время на этой почве между нами не могло бы произойти конфликтов, так как вкусности я любила тоже, но тут я боялась не уложиться в бюджет. Первая стычка у нас произошла в Нижнем. Осматривая город, мы зашли в гастрономический магазин, и Шурик попросил меня купить шоколаду, дорогого печенья и еще что-то. Я отказала. Тогда он, не входя в бой с ветряными мельницами, с самой очаровательной улыбкой подошел к продавщице и попросил завернуть то, что он хотел. Мне оставалось идти к кассе и платить. Объяснение произошло в каюте. Шурик терпеливо выслушивал мои упреки, подъедая шоколад.
Приближаясь к Казани, я решила быть умнее и в магазин с Шуриком не ходить. Все же ему удалось выпросить у меня копеек 50 мелочью, и он исчез в толпе татар, окружавших пристань. (В город, отстоящий в восьми верстах, мы заехать не успели.)
Войдя через час после отбытия от пристани в каюту, я увидела странную картину: Шурик катался по койке, смеясь и издавая нечленораздельные звуки. У него происходила борьба с какой-то замазкой, в которую он впился зубами и от которой уже не мог освободиться. Это была купленная у татар сладость, называемая кос-халвой. Эту кос-халву следовало разбить на куски молотком, но никак не впиваться в нее зубами.
Таким образом, минуя Самару (отец был в отсутствии – объезжал свой округ), мы спустились до Хвалынска. На пристани нас ждала тройка. Кучер передал мне записку, в которой Довочка советовала дождаться утра в специально заказанном для нас номере гостиницы, так как проезд ночью через место, именуемое «Таши» – небезопасен. (Давыдовское имение Благодатное отстояло в 25 верстах от Хвалынска.) Мы последовали этой рекомендации и провели мучительную ночь в гостинице, где на нас напали какие-то необыкновенные москиты: от их укусов кожа покрывалась багровыми пятнами и пузырями.
На утро мы, с попорченными лицами, сели в прекрасную рессорную коляску и покатили по ровным полям, показавшимся мне после пересеченного ландшафта средней России очень скучными. Усадьба Благодатное стояла на краю села на плоском месте. Тут же в низких берегах извивалась река Терешка. Вокруг двухэтажного, очень комфортабельного, но лишенного всякого архитектурного стиля дома был разбит сад с акациевыми аллеями и цветниками. Сад этот казался зеленым островом среди безбрежных, засеянных пшеницей полей. Благодатное было или куплено Давыдовым, или получено с материнской стороны, так как родовое поместье Дениса Васильевича находилось в Сызранском уезде и принадлежало beau frère'y Довочки, Николаю Николаевичу.
Дарья Николаевна встретила нас более чем радушно. Незадолго до этого она овдовела, чувствовала себя одинокой, и наш приезд был для нее некоторым развлечением. Меня же, кроме того, она, видимо, искренне любила и всячески баловала. Мой день начинался с того, что я заказывала знаменитому на весь Петербург повару Алексею Ивановичу свои любимые блюда (курицу с рисом и мороженое). Потом мы с Дарьей Николаевной шли купаться на Терешку. В 12 часов раздавался звон колокола, и все отправлялись на широкую площадку между усадьбой и сельской церковью, где за длинными столами обедали дети из окрестных деревень (предыдущий год был неурожайный, и Дарья Николаевна организовала за свой счет детское питание, при раздаче которого почти ежедневно присутствовала).
Когда спадал дневной жар, мы ехали кататься и останавливались иногда на высоком берегу Волги. Глядя на пустынную, перерезанную островами и отмелями реку, расстилающуюся на десятки верст к северу и югу, на бескрайние заволжские степи, я испытывала щемящую тоску. Может быть, это было предчувствием тех горестей, которые мне суждено было перенести впоследствии на тех же волжских берегах, в тех же саратовских краях.
Верстах в двенадцати от Благодатного находилось имение Медемов, и мы раза два были у них в гостях. Семейство состояло из графа Александра Оттоновича, человека энергичного, занимающегося земской деятельностью, его жены, урожденной Чертковой, молчаливой дамы с красивыми темными глазами, двух дочерей, не представлявших для меня интереса по молодости лет, и брата хозяина Юрия, молодого человека с умным лицом, ходившего в поддевке, но собирающегося с осени служить в Кавалергардском полку.
Третий брат Медем (кажется, Дмитрий), которого я один раз видела в Благодатном, «опростился», женился на крестьянке и жил на мельнице, расположенной по течению реки Терешки, вследствие чего он шутливо назывался «фон-цурмюллен»[44]44
В честь Христиана Фердинанда фон Цурмилена (1788–1837) – ветерана Войны 1812 года, написавшего ряд сочинений по сельскому хозяйству.
[Закрыть].
Летом 1912 года у Медемов гостили брат и сестра Нарышкины, которые, оставшись сиротами, воспитывались у их родственницы княгини Голицыной (жены известного своими чудачествами князя Льва Сергеевича, пионера русского виноделия, владельца имения «Новый Свет» в Крыму). У этих детей Нарышкиных была какая-то сомнительность в законности происхождения, и петербургский свет, допустив их в свою среду, все же называл их «Нарышкины-дворняжки».
Любочка Нарышкина была очень недурна собой и преисполнена «петербургского тона», тогда как ее брат Вадька считался неисправимым шалопаем. (Он учился во Второй гимназии вместе с двоюродным братом Сережей.) За обедом в Благодатном Шурик и Вадька Нарышкин подчас так расходились, что Довочка грозила им пальцем, говорила «Прекратите!», но сама не могла удержаться от смеха, глядя на их выходки.
Проведя у Дарьи Николаевны две недели, мы распрощались с милой хозяйкой, условившись, что во второй половине августа она приедет в Москву на торжества по случаю столетия Бородинской битвы и остановится у нас на Пречистенском бульваре.
Очередной пароход компании «Самолет» повез нас вверх по Волге до Самары, где нас ждал папа, вернувшийся к тому времени из служебных поездок по своему округу (так называемых «ревизий»).
Удельный дом, где находилась квартира отца, стоял немного ниже главной, так называемой Дворянской улицы, шедшей параллельно Волге. С балкона открывался прекрасный вид на реку, но в комнатах было пустовато. Зная, что его пребывание в Самаре носит временный характер, папа перевез из Петербурга только часть своей библиотеки и самые необходимые вещи. Хлопотами по переезду и налаживанием хозяйства ведала жившая уже более пяти лет в доме домоправительница Александра Ивановна, человек очень преданный отцу, но доставлявший Шурику неприятные минуты своими многословными и не всегда удачными наставлениями. Александра Ивановна была родом из деревни с берегов Волхова и в полном соответствии с этим говорила: «Я своим глазам видела евонные проделки». Из ее уст можно было услышать фразы вроде «ваша мамаша бросила вас, как котят». Говорилось это без желания нас обидеть, как простая констатация факта, но такие слова были не совсем приятны для «котят».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?