Текст книги "Семейная хроника"
Автор книги: Татьяна Аксакова-Сиверс
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Зимой 1908 года Софья Михайловна внезапно заболела приступом острого аппендицита. Операция была неудачной, и Софья Михайловна умерла 23 декабря 1908 года. Смерть эта поразила всех, но положение Веры было особенно трагично: в семье ее не любили, а теперь она уже не могла опираться на предпочтение перед другими детьми, оказываемое ей матерью, предпочтение, которым она не совсем благородно пользовалась. Находясь в смятении чувств, Вера сделала опрометчивый шаг: она написала Максимову, которого видела три или четыре раза в жизни, отчаянное письмо со словами вроде: «Вообрази, я здесь одна, никто меня не понимает!» Письмо это встретило холодный прием. Ответа не последовало, но, приехав на Пречистенский бульвар, он с возмущением говорил о Вере, способной писать любовные письма у гроба матери. (Сам он был примерным сыном.) К Максимову я еще вернусь, а теперь расскажу о человеке, очень милом моему сердцу – о Марине Шереметевой.
Вопреки требованиям хронологической последовательности, я хочу рассечь будущее на двадцать лет вперед и довести историю Марины до конца, иначе рассказ мой, пойдя по другому руслу, может ее больше не коснуться. Повторяю те сведения о Марине, которые я дала в главе, относящейся к 1902 году: в доме Мартыновых воспитывалась опекаемая Виктором Николаевичем богатая наследница Марина Шереметева (очень дальняя родственница московских Шереметевых). Мать ее, сестра генерала Скобелева, умерла сравнительно молодой. Смерть этой красивой (судя по портретам) женщины была окутана романтической тайной, завесу которой я едва не приоткрыла, встретив в совершенно необычайной обстановке старушку-крестьянку из села Юрина на Волге, много лет служившую в доме Шереметевых. В качестве сестры я пришла к умирающей больной (это было в лагере, на реке Вычегде) и, разговорившись, поняла, что имею дело с няней Марины. Последние дни эта старушка не отпускала меня от себя, желая напоследок наговориться о своих господах, но в чем была драма Марининой матери, я толком так и не поняла.
После смерти родителей дети Шереметевых (три дочери и сын) оказались обладателями обширных лесных угодий в Нижегородской губернии. Старших сестер я не знала, брата видела один раз студентом (он умер молодым), Марину же очень любила. К шестнадцати годам Марина несоразмерно выросла, но округлое лицо ее с прекрасными светло-карими глазами и немного вздернутым носом сохранило свое детское и немного даже кукольное выражение. Разговаривая, она широко раскрывала глаза и почти не шевелила губами, и говор у нее был очень своеобразный – она сильно, «по-аристократически», картавила, и это не вязалось с ее внешностью русской матрешки.
В описываемое мною время избыток физических сил и наплыв самых разнообразных чувств, переливаясь через край, делали Марину способной на самые эксцентрические поступки и суждения. Она любила ошеломлять публику, но всегда была бескорыстна и чистосердечна. Так как семья Мартыновых била на демократическую простоту, девочек одевали очень скромно. Марина от этого не страдала и весело отмеряла сажеными шагами расстояние, отделявшее Николо-Песковский переулок от Арсеньевской гимназии, одетая в какую-то неуклюжую куртку, сшитую домашней портнихой, с книжками, засунутыми за пояс, и в кепке, надвинутой на гладко зачесанные волосы.
Весною 1907 года я гостила у Мартыновых в Знаменском (Клинский уезд). Днем жизнь вращалась вокруг теннисной площадки: все дети Мартыновых были спортивными, а Георгий и Надя считались чемпионами Москвы по теннису и постоянно тренировались. Ночью же, когда все расходились по своим комнатам и в доме все затихало, Марина босиком и в длинной ночной рубашке являлась ко мне, садилась на кровать, и начиналась бесконечная беседа. Марина выкладывала все свои секреты, говорила, что не любит Веру за хитрость, с уважением относится к Наде и безнадежно влюблена в Георгия. Свои страдания она пыталась излить в стихах, которые начинались словами: «Все кончилось, когда не начиналось, ты не любил, любила я одна…» Потом шли сумбурные планы на будущее: прижав к груди свои красивые руки, Марина говорила: «Танька, пойми, я люблю тебя как сестру и тебе одной скажу, что чувствую в себе такие силы, такие силы! Мне надо их куда-то девать, я могу или уехать в Париж и начать вести такую жизнь, как Нана, или раздать всё и уйти в революцию». Испуганная «Танька» начинала доказывать, что не надо делать ни того ни другого, и это продолжалось до тех пор, пока замерзшая в одной рубашке Марина не возвращалась восвояси.
Весной 1908 года княгиня Белосельская (сестра Марининой матери), вспомнив, что у нее есть племянница, которая зря пропадает в Москве, а также, может быть, учтя, что пребывание в доме родственницы, состояние которой исчисляется в миллион, не лишено известных выгод, решила затребовать Марину в Петербург, чтобы представить ее ко двору и создать ей положение, более соответствующее ее богатству и родственным связям. Марина уехала, и, когда меньше чем через год появилась в Москве на похоронах Софьи Михайловны Мартыновой, я ее не узнала – это была одетая по последней парижской моде и увешанная драгоценностями дама. Встреча наша была мимолетной и незначительной.
Через два-три года я услышала, что Марина вышла замуж за молодого красивого офицера гусарского полка Михаила Петровича Кауфман-Туркестанского. Их портрет появился в журнале «Столица и усадьба» под заголовком «Великосветская свадьба», а еще пару лет спустя в том же журнале я увидела сына Марины – Петушка. В 1914 году разразилась война, и Михаил Кауфман был убит в ту роковую для российской гвардии осень 1914 года. Ходили слухи, что, провожая мужа, Марина купила ему за 15 тысяч только что изобретенный в Англии непроницаемый для пуль панцирь. Что собою представляла эта вещь, я знаю неточно; обладание панцирем держалось в тайне, так как считалось несовместным с офицерской доблестью; но я слышала, что такие кольчуги стоили очень дорого, были эластичны и надевались под мундир. Не ручаюсь за достоверность, но привожу слышанные мною предположения, что этот панцирь и явился причиной смерти Кауфмана, который был верхом на лошади. Пуля, ударившись в плечо, не пробила панцирной ткани, соскользнула вниз и причинила смертельное ранение живота.
Отчаянию Марины не было границ. Она предавалась ему со свойственной ей эксцентричностью, срезала косы, положила их в гроб и уехала сначала на фронт сестрой, а потом, через нейтральные страны, за границу.
В продолжение долгих лет я ничего о Марине не слышала, только почему-то часто видела ее во сне, особенно когда жила в Козельске (1919–1921 годы).
Летом 1925 года мы с Димой приехали в Ниццу, и в первый же день мама мне с восторгом сказала: «Ты знаешь, кто тебя здесь с нетерпением ждет? Марина, которая теперь замужем за Гагариным и, по-видимому, очень счастлива. Продав свои бриллианты, она купила небольшой участок земли около Грасса (в 40 км от Ниццы) и ведет там жизнь простой фермерши: разводит птицу и сажает цветы, которые потом сдает на парфюмерную фабрику. Марина стала копией Наташи Ростовой из эпилога „Войны и мира“. Теперь снова ожидает ребенка. Впрочем, сама скоро увидишь!»
Через несколько дней к нашему дому, дребезжа, подъехал небольшой грузовой автомобиль (камьонетка), и из кабины вышла Марина, ничуть не похожая на Марину из «Столицы и усадьбы». Это была Марина московского периода, без всякой претензии на шик, одетая в широкий макинтош, имеющий целью скрыть беременность. Когда мы обнялись и я услышала ее милый голос: «Танька! Если бы ты знала, как я тебя ждала» – меня охватила большая радость. Года 1906 и 1926 сомкнулись, и разделяющие их двадцать лет выпали, точно их никогда и не было.
Марина сняла свой головной убор, сильно напоминавший кепку гимназических лет, пригладила рукой остриженные, торчащие во все стороны волосы и сказала: «Ну, вот видишь, на что я стала похожа!» Я почувствовала, что она это говорит для проформы, а в душе ничуть не тяготится своим не элегантным видом, что элегантность ей не нужна, так как она обрела нечто большее, тот «неразменный рубль», который ее вполне удовлетворяет. Желание иметь детей, как можно больше и любой ценой, сквозило во всех ее словах. «Вот доктора утверждают, что для меня это страшный риск, – говорила Марина, – напоминают, что каждый уже имеющийся ребенок едва не стоил мне жизни. Это правда, но я их не слушаю! Они не понимают, сколько радости доставляют такие пупсы!» И она с улыбкой поглядела на приехавшего с нею шестилетнего мальчика, своего единственного сына от Гагарина (другие дети умерли).
Из того, как часто и с какой интонацией она произносила слово «Одик» (имя мужа), я поняла, что вижу редкое явление – счастливую женщину. Установив этот факт, мы перешли к воспоминаниям. В связи с извлеченной мною из недр моей памяти фразой: «Все кончилось, когда не начиналось!» – Марина сообщила мне, что Георгий Мартынов умер от разрыва сердца на теннисной площадке в Париже (он работал платным инструктором по спорту). Вера умерла в Константинополе, но не от туберкулеза, от которого ее лечили всю жизнь, а от небольшого фурункула на верхней губе.
Расстались мы с Мариной, условившись, что в следующее воскресенье я доеду поездом до станции Кань-сюр-Мер, где она будет меня ждать со своей камьонеткой. Мы решили провести два-три дня вместе и досказать друг другу все, что не успели за первое свидание. Усаживаясь в грузовик, Марина говорила: «Как раз в воскресенье будет дома Петушок, который учится в лицее в Антибах, и ты его увидишь. Должна тебе сказать, что здешний пошлый тон на нем немного отразился. На днях я слышала, как он говорил про какого-то товарища: “Il a de la galette[28]28
«Он – галета». (Galette – на французском жаргоне – деньги.)
[Закрыть]”, причем можно было понять, что эта galette ему импонирует. Что бы сказала на это тетя Соня Мартынова!»
В следующее воскресенье лил дождь как из ведра, а у меня была повышенная температура. Мама воспротивилась моей поездке. Я металась в нерешительности, не имея возможности предупредить Марину, и в конце концов совершила непоправимый поступок – не поехала. Через день или два Марину срочно доставили в хирургическую лечебницу профессора Алексинского, находившуюся на авеню Гамбетта через несколько домов от нас. Я бросилась туда. Марина встретила меня ласковым укором: «Ах, Танька, я пять поездов пропустила, ожидая тебя на станции, вся промокла, а ты не приехала!» Я провела с ней в палате часа два. Она ходила по комнате, потом ложилась. Видимо, были какие-то тревожные симптомы, заставившие врачей насторожиться. На следующее утро пришла весть, что на рассвете Марина умерла от того неудержимого кровотечения, которого доктора так опасались. Ребенок тоже погиб. Похоронили Марину в Ницце на кладбище Cocagne. Стоя у ее могилы, я смотрела сквозь слезы на расстилавшееся внизу Средиземное море, такое прекрасное и такое чужое, и думала: судьба привела меня из глубины почти недосягаемой для Запада России для того, чтобы я могла проститься с Мариной, а я этим не сумела воспользоваться в полной мере. Теперь это исправить уже невозможно – пришла смерть, человеческие усилия стали бесполезными, счеты закончились, но осталось самое неизменное, самое таинственное, что есть в человеке, – воспоминание.
Когда я слышу, что в XIX веке Малый театр был филиалом Московского университета, я с улыбкой думаю, что в начале XX века он был также филиалом Арсеньевской гимназии. Председатель педагогического совета Лев Михайлович Лопатин раз навсегда разрешил мне пропускать уроки в те дни, когда я шла на генеральную репетицию той или иной новой постановки Малого театра. Эти генеральные репетиции начинались в 12 часов дня. Сам Лев Михайлович и Николай Васильевич Давыдов, как члены репертуарного совета, сидели в 1-й ложе бенуара справа. Напротив них обычно сидела Мария Николаевна Ермолова с дочерью и Татьяной Львовной Щепкиной-Куперник. Партер, где находились мама, Николай Борисович и я, в качестве «друзей Малого театра», был заполнен актерами, не занятыми в пьесе. Почти все присутствующие были знакомы между собою и вслух делились мнениями о пьесе и постановке.
В первый раз я попала на закрытый спектакль весною 1906 года, когда в труппу поступали Пашенная, Найденова и Максимов. Это было нечто вроде экзамена. Пашенная только что окончила театральное училище по классу Федотова, а Максимова принимали без школы, «со стороны». Найденова (не очень удачно) играла 1-й акт из «Норы» Ибсена; Пашенная выступала в одной из комедий Шекспира (не помню, какой). Максимов, который любил браться за совершенно не подходящие к нему роли и считал свой артистический диапазон гораздо более широким, чем он был на самом деле, для своего дебюта выбрал роль аскета-проповедника в пьесе «Коринфское чудо». В рубище, с всклокоченными волосами, он воздевал руки к небу, призывая проклятия на нечестивцев, и, конечно, провалился. Заведующий труппой, Александр Павлович Ленский, принял его, но в дальнейшем не выпускал за пределы ролей светских молодых людей или второстепенных персонажей шекспировских пьес, для которых нужна стройная фигура и красивый голос.
Моему знакомству с Художественным театром, который у дяди Коли был не в чести, способствовало следующее обстоятельство: в начале 1907 года градоначальник Рейнбот приехал на Пречистенский бульвар с визитом со своей новой женой – он только что вступил в брак с известной всей Москве вдовой Саввы Морозова – Зинаидой Григорьевной. Это была женщина бальзаковского возраста, прекрасно одевавшаяся и умевшая быть приятной, когда хотела; при этом она была всегда довольно бесцеремонна, говорила нараспев с оттенком беззаботности и с места в карьер пожаловалась маме на заботившее ее обстоятельство: «Рейнботовские дети»[29]29
У генерала Рейнбота было два сына от первого брака – Анатолий и Георгий. Анатолий потом учился в лицее вместе с Шуриком. – Прим. автора.
[Закрыть] заболели скарлатиной, в доме карантин, и ее детям, Морозовым, пришлось переехать на фабрику в Орехово-Зуево. Сын Тимофей из-за этого принужден пропускать лекции в университете, а дочь Маша – уроки у балерины Гельцер и скульптора Андреева. Увидев, что в Удельном доме много места, Зинаида Григорьевна попросила у мамы разрешения для Тимоши и Маши ночевать у нас в те дни, когда они приезжают в Москву, на что последовало согласие.
Тимофей Морозов был худощавым юношей со скуластым простоватым лицом, бесцветными глазами, гладко зачесанными назад волосами и несомненными странностями в обращении; ходил он в потертой студенческой тужурке и обтрепанных брюках. На Пречистенском бульваре он всегда появлялся с черного хода и на вопрос, почему он так делает, неизменно отвечал, застенчиво улыбаясь и глядя куда-то в сторону: «Да уж я лучше по простенькому!» Учился он на математическом факультете и приятелей имел самых скромных. По воскресеньям Тимоша ходил к бабушке Марии Федоровне Морозовой в Трехсвятительский переулок, надевал подрясник и читал Апостола по старообрядческому чину в ее молельне.
Маша Морозова бралась за все виды искусства: она лепила, танцевала, играла на арфе и всем занималась поверхностно. Если приход в дом Тимофея был тих и незаметен, то с появлением Маши стены начинали содрогаться от ее громкого смеха и возгласов. Говорила она преимущественно о самой себе и фраза «не правда ли я мила?» вошла у нее в поговорку. Вместе с тем нельзя сказать, чтобы Маша была напыщенна и самоуверенна – этого в ней не было; ее ужимки и прыжки объяснялись повышенной нервностью.
Младшие Морозовы, Саввичи – Люлюта и Саввушка, – на Пречистенском не бывали. Они в ту пору напоминали буддийских божков и страдали явным нарушением обмена веществ.
Дом Зинаиды Григорьевны на Спиридоновке считался одним из самых красивых новых домов в Москве. Стоял он в саду, и архитектор, строивший его, несомненно, копировал мотивы парижского Нотр-Дам. Но это указывали прямоугольные башни, стрельчатые окна и небольшие химеры у водосточных труб. Внутри имелась красивая дубовая лестница с бронзовой группой кружащихся в хороводе женщин, выполненной по рисунку Врубеля, но жизнь в этом доме, несмотря на его внешнее великолепие, шла самая безалаберная. По анфиладам комнат, как гость и подчеркивая свою отчужденность от всего морозовского, проходил статный, моложавый генерал Рейнбот, уже озабоченный надвигающимся следствием сенатской комиссии в связи с обнаруженной у него растратой. (Его имя связывали с именем опереточной примадонны Легар, которая даже фигурировала на процессе.)
Когда началась война 1914 года, некоторые из носивших немецкие фамилии людей пожелали переменить их на русские. Рейнбот подал на Высочайшее имя прошение о присвоении ему фамилии матери, Резвой. Ходатайство было удовлетворено. В связи с этим ходила история о том, что начальник Санитарной части империи принц Александр Петрович Ольденбургский, при котором состоял Рейнбот, в минуту свойственной ему запальчивости кричал: «Подайте мне сюда этого урожденного Рейнбота!»
Зинаида Григорьевна, осложнившая свою жизнь нелепым браком, не забывала о своем здоровье и заботилась о сохранении уходящей молодости. Дети, обожавшие мать, были в конце концов предоставлены самим себе; хозяйственными делами ведал преданный семье черкес Николай, на руках которого умер Савва Тимофеевич. Года за два до войны Зинаида Григорьевна продала дом на Спиридоновке Рябушинскому и купила олсуфьевское имение Горки, ставшее потом известным благодаря пребыванию там В.И.Ленина.
Два раза я бывала в Горках, но главным преимуществом знакомства с Морозовыми оказалось то, что через них для меня открылись двери в Художественный театр. В благодарность за пожертвованный Саввой Тимофеевичем театру миллион рублей, его семье была предоставлена бесплатная литерная ложа с левой стороны от сцены. Надо было до 12 часов дня предупредить кассу от имени Морозовых, что ложа будет занята, и она уже не шла в продажу. Зинаида Григорьевна часто отдавала ложу в наше распоряжение, и мне удалось увидеть многие спектакли этого замечательного театра.
Тридцатого сентября 1908 года Москва впервые смотрела в постановке Станиславского «Синюю птицу» Метерлинка – зрелище поистине великолепное. Критика считала скучноватой постановку ибсеновского «Росмерсгольма» (все действие состояло в долгих разговорах на одном и том же диване) и ругала исполнение Самозванца Москвиным в «Борисе Годунове». Этим исчерпывались неудачи: все остальное было так хорошо, что дядя Коля не переступал порога Художественного театра, чтобы не быть принужденным признать его превосходство и этим изменить традициям Малого театра.
В своей ортодоксальности Николай Борисович был «plus royaliste que le roi»[30]30
«Больший роялист, чем король» (франц.).
[Закрыть]. Руководители Малого театра – Ленский, а потом Южин – восприняли многое из новаторств Художественного театра: стали более требовательны к вопросам мизансцены, начали включать в репертуар пьесы новых авторов и приглашать в труппу талантливых актеров со стороны. Большой удачей Малого театра на этом пути была сложнейшая постановка «Цезаря и Клеопатры» Бернарда Шоу с Бравичем и Гзовской в заглавных ролях. Как известно, Клеопатра изображена в этой пьесе пятнадцатилетней девочкой, своевольной и трусливой, хищной и вкрадчивой, преисполненной мистических суеверий Древнего Египта, а Цезарь – стоящим на вершине своей славы старым полководцем. Сцена первой встречи этих двух лиц в ночной пустыне, когда Клеопатра, убежавшая из дворца, спит, свернувшись клубочком между лапами громадного, озаренного луной сфинкса, потом просыпается и видит перед собой незнакомца в римской тоге с лавровым венком на голове (Цезарь, осадив войсками Александрию, вышел из лагеря в тишину ночи и набрел на Клеопатру), – была великолепна.
Вскоре после этой постановки Бравич умер, а Гзовская перешла в Художественный театр, где играла и Офелию в крегеровской постановке «Гамлета», и хозяйку гостиницы Гольдони, и Катерину Ивановну в «Братьях Карамазовых»; все три роли – прекрасно. Об уходе из Малого театра этой артистки Николай Борисович не сожалел, так как без всяких на то оснований считал ее конкуренткой своей любимицы Елизаветы Ивановны Найденовой и подозревал в интригах, особенно после того, как Гзовская вышла замуж за Владимира Александровича Нелидова, чиновника особых поручений при директоре Императорских театров Теляковском. Нелидов был сыном бывшего посла в Париже и типичным петербургским чиновником, что для Николая Борисовича являлось одиозным фактом.
Вполне возможно, что Гзовскую отличали честолюбие и даже хитрость, но считать ее соперницей Найденовой было смешно. Удельный вес этих актрис был слишком разный. Найденова могла быть хороша в пьесах Островского, но ни общей культурой, ни техникой Гзовской она не обладала и оставалась рядом с ней безнадежно провинциальной.
Кометой из другого мира промелькнула в Малом театре Екатерина Николаевна Рощина-Инсарова (дочь известного провинциального актера Рощина-Инсарова и сестра Веры Пашенной). Проиграв один сезон, она перешла в качестве примадонны к Незлобину. Вот ее уж никак нельзя было назвать «провинциальной». По технике и по внешности она являлась актрисой французского типа. Небольшого роста, худая до пределов возможного и как бы «невесомая», она обладала необычайно сильным, порой даже истерическим темпераментом, прекрасным голосом и большой выразительностью лица и жеста.
Все упомянутые мною актеры (за исключением Гзовской) и многие другие (среди них и самые знаменитые) бывали на Пречистенском бульваре – некоторые часто и запросто, а другие раз в год, 5 декабря, когда праздновался канун именин Николая Борисовича и за ужином пела Татьяна Константиновна Толстая с «капеллой», состоявшей из представителей семейства Шереметевых и Обуховых. Главным гитаристом капеллы был Павел Сергеевич Архипов, тихий человек с грустными глазами, молчаливо влюбленный в Надю Обухову.
Празднование именин назначалось не 6 декабря, в Николин день, а накануне, потому что в этот вечер, по случаю торжественной Всенощной, спектаклей в Императорских театрах не полагалось и все актеры оказывались свободны. Съезжаться начинали в 11 часов вечера, когда в зале уже стояли столы с холодным ужином. Расходились гости не раньше рассвета. Попасть на этот вечер было нелегко, так как Николай Борисович сам составлял списки приглашенных. Им охотно допускались все деятели театра и посетители Давыдовских четвергов. Мне обычно удавалось протащить несколько человек своих сверстников, но маминых «светских» знакомых дядя Коля подвергал строгому отбору, что иногда порождало обиды.
С половины ужина начинали раздаваться звуки гитарных аккордов, Татьяна Константиновна отставляла в сторону рюмку с «кроновской» (ссылку давать или бог с ним?) мадерой (единственное вино, которое она пила), сама брала в руки гитару и запевала «Снова слышу голос твой, слышу и бледнею». По правую руку от нее обычно садился Александр Трофимович Обухов и с большой музыкальностью вторил ей своим высоким, несколько сдавленным тенором.
Татьяна Константиновна пела много и не заставляла себя просить. Лишь изредка она просила дать ей передышку, и тогда выступали «канарейки» – так звал Александр Трофимович своих племянниц Надю и Аню. Они пели дуэтом неаполитанские песни и романсы сочинения их дядюшки, из которых наибольшим успехом пользовалась «Калитка». Надя Обухова в ту пору училась в Консерватории по классу профессора Мазетти. Доказывать, что у нее был чудесный меццо-сопрано, – это ломиться в открытые двери. Теперь об этом знает вся страна и – благодаря радио – весь мир. Я же, когда слышу ее пение (тоже, к сожалению, лишь по радио), «слышу и бледнею» от наплыва воспоминаний.
Пока пела Татьяна Константиновна, я наблюдала, как все присутствующие поддавались постепенно очарованию ее исполнения и как это выражалось на их лицах. Лопатин одобрительно качал головой, поглаживал бороду, Ключевский в восторге закрывал глаза, а Иван Михайлович Москвин, подперев по-бабьи свою широкую щеку, повторял: «Да! Вот это настоящее!» В конце ужина, когда бывали пропеты величания имениннику, хозяйке дома и знатным гостям вроде Ермоловой, все просили сплясать Алексея Викторовича Ладыженского: помню его узкое, смуглое, породистое лицо охотника и лошадника, он ходил всегда в поддевке и с серебряной серьгой в ухе. Ладыженский был близким другом Татьяны Константиновны, друзья звали его «заяц», и ни один цыган не мог соперничать с ним в цыганской пляске. Благодаря исключительному чувству ритма и четкости движений он на пространстве в два-три метра добивался огромного эффекта, и его выступление всегда вызывало овацию.
Вспоминая вечера на Пречистенском бульваре и сравнивая их с «пиршествами» последующих времен, я удивлялась, насколько чинно и благопристойно люди тогда умели веселиться. Публика была самая разнообразная, вино текло рекой (особенно шереметевский «Карданах»), и все же самым шокирующим инцидентом, о котором с ужасом вспоминали долгое время, оказалось то, что суфлер Зайцев, в ответ на просьбу актера Васенина передать ему сыр, отрезал кусок сыра, положил себе на ладонь, подбросил в воздухе и только потом передал приятелю. Теперь мне кажется, что это преступление против хорошего тона было совсем безобидным.
Помню, как однажды часов в 6 утра Татьяна Константиновна решила наконец ехать домой, а Борис Борисович Шереметев, находя, что расходиться еще рано, встал во весь свой саженый рост, сделал повелительный жест рукой и тоном, не допускающим возражений, произнес: «Tulon! chantez!» Тюля со смехом подчинилась и пела еще час.
Из всех гостей, бывавших на Пречистенском бульваре в канун Николина дня, меня особенно радовал своим появлением дядя Никс Чебышёв. Он мне был мил, как университетский товарищ отца и как человек, с которым у меня были связаны детские воспоминания (неодолимую тягу к прошлому я ощущала с ранних лет).
С тех пор, как я в последний раз видела дядю Никса на похоронах дедушки Сиверса в 1902 году, прошло много лет. После службы в Смоленске он в 1908 году был назначен товарищем прокурора в Москву и пришел повидать меня. Я сидела на ступеньках террасы и усердно готовилась к экзамену по истории. Дядя Никс был поражен, когда «маленькая Танюша» (которая успела вырасти) с места в карьер сообщила ему, что жирондисты были за местное самоуправление, а монтаньяры – за централизованное. Этими умными словами я завоевала его дружбу. Мою дружбу и восхищение он завоевал, когда на следующий день, проходя со мной по Борисоглебскому переулку, указал на дом, в котором поселился со своим приятелем Иваном Леонтьевичем Томашевским, и сказал: «А вот здесь находится хижина дяди Тома-Шевского!»
Дядя Никс, как мне теперь кажется, был очень умен, но никогда не говорил заведомо умных вещей и был склонен к шутке, подчас злой. Внешне Чебышёв был некрасив лицом (заметно косил на один глаз), но высок, широкоплеч и, по моим наблюдениям, имел успех у женщин (после развода с тетей Лилей он уже больше не женился). В юридическом мире дядя Никс считался блестящим оратором с явно либеральным уклоном. Его обвинительные речи были изданы отдельной брошюрой. Среди них выделялась речь по обвинению убийцы Ваймана (дело слушалось в Московском окружном суде) и позднее выступление на процессе представителя кутящей купеческой молодежи Прасолова, застрелившего в ресторане Стрельны свою жену. Имя Николая Николаевича еще встретится на страницах моих воспоминаний, а пока я с ним расстаюсь и перехожу к другим сторонам моей жизни в гимназические годы, позволяя себе предварительно небольшой экскурс в область социологии (в порядке дискуссии!).
Когда я слышу, что Россия пережила, наподобие западноевропейских стран, период «господства буржуазии», это мне кажется малоубедительным. Во всяком случае, этот период был очень кратковременным. Известные мне три поколения торгово-промышленного класса – смекалистые стяжатели, их дети, уже ничего не приобретающие, и их внуки с явными признаками вырождения – никак не могут быть поставлены в один ряд с организованным и вполне осознавшим себя классом западноевропейской буржуазии, которая, как у Голсуорси или Пруста, настойчиво атакует самые неприступные цитадели аристократии и постепенно проникает в них.
Период существования русского торгово-промышленного класса был слишком коротким, чтобы процесс слияния буржуазии с дворянством мог совершиться в сколько-нибудь значительных размерах, и, несмотря на то, что русская аристократия была далеко не так неприступна, как, скажем, английская, и что в послереформенные годы многие представители дворянства сами брались за промышленные дела, расстояние между этими классами в культурном отношении оставалось значительным вплоть до начала XX века, когда между дворянством, купечеством и буржуазией (вернее ее столичными кругами) перебросился золотой мост – блистательно расцветшее в то время русское искусство. Выставки «Союза русских художников» и «Мира искусств», московские симфонические концерты, Художественный театр, Балиевская «Летучая мышь», Рахманинов, Скрябин, Шаляпин, русский балет, Александр Блок, Гумилев – вот что наметило пути объединения двух классов, создало общность интересов. Одни зрители являлись ценителями по существу, другие восхищались потому, что это модно, но никто не оставался равнодушным к этим поистине чудесным явлениям русской жизни. Совершенно различные люди находили общий язык, когда речь шла о портретах Серова или тургеневских пьесах на сцене Художественного театра.
Я вдалась в эти, совсем не подлежащие моей компетенции, рассуждения, чтобы перейти к частному случаю – дому Харитоненко, где благодаря художественному чутью хозяина происходил весьма удачный сплав разнообразных человеческих элементов. За время с 1904 по 1914 годы я видела в доме на Софийской набережной так много красивого и интересного, что «эстетической зарядки» хватает по сей день.
В Москве говорили: «Хари – тоненьки, но карманы – толстеньки». Карманы были действительно толстеньки, но и овалы лиц милейших Павла Ивановича и Веры Андреевны были скорее округлыми, чем тонкими. Это не мешало Павлу Ивановичу иметь свой приятный стиль, и когда он, небольшого роста, плотный, с пушистыми усами, седыми волосами «щеточкой» и выпуклыми глазами стоял во фраке у подножья своей знаменитой обитой гобеленами темно-дубовой лестницы и радушно принимал всю Москву, я всегда вспоминала Кота в сапогах, который тоже принимал когда-то короля и маркиза Карабаса в вестибюле средневекового замка.
Вера Андреевна Харитоненко, несмотря на свое дворянское происхождение (она была дочерью курского помещика Бакеева), производила простоватое впечатление. Ходила она переваливаясь с боку на бок и заводила долгие тягучие разговоры, которые неизменно заканчивались словами: «Ну, что Вы на это скажете?» Собеседник обычно ничего не мог сказать, так как плохо следил за нитью разговора, и последний вопрос ставил его в тупик.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?