Текст книги "Стрекоза"
Автор книги: Татьяна Герден
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
X
После смерти Берты Штейнгауз почувствовал себя осиротевшим, покинутым, брошенным. Он никогда не задумывался, насколько, оказывается, Берта заполняла его жизнь, помимо учительства и других важных занятий. Сначала он думал, что тоска – это чувство пустоты, наступающее после потери человека, который все время находился рядом и общение с которым воспринималось как данность, как часть себя самого. Поэтому, когда эта самая часть вдруг исчезает, становится плохо, так как человек опять пытается стать целым. И еще он думал, что тоска – это просто естественная реакция на резкое отсутствие многолетней привычки, которую не сам человек бросает, а ее у него отнимают силой, не спросив, и потому так больно. То есть истинная причина тоски – это порождение обыкновенного эгоизма, болезненный переход к выживанию в экстремальных условиях. Со временем происходит адаптация, пустота заполняется, создаются новые привычки, и вместе с ними – новое целое.
Но время шло, а он так же тосковал о Берте, как и раньше, и с каждым годом его тоска не то что не уменьшалась, а только росла. Она висела над ним большим черным облаком – тяжелым, роковым, не желающим пролиться ни всхлипываниями, ни беседами с окружающими о неизвестно где блуждающем духе Берты, ни прагматизмом быта дня прошедшего и дня настоящего, ни жалобами и ни протестами разума против зависшей черной тени. Через пару лет он вдруг понял, что это была никакая не тоска, а самая настоящая любовь. Это о ней и ради нее слагают стансы и идут на плаху. Нет, романтиком он никогда не был и всегда чурался выспренности и словоблудия, и даже когда ухаживал полгода за Бертой, не называл свое увлечение увлечением. Ему просто было скучно с другими женщинами, а в ней многое нравилось. Нет, не то – не нравилось, а удивляло и потому восхищало.
Во-первых, она была экзотичная. Трудно было предугадать ее настроение, особенно поначалу. Ее мнение всегда отличалось от того, что сам Витольд сказал бы или подумал по поводу услышанного или прочитанного. Но если противоположное мнение других его обычно раздражало, то Бертино – почему-то нет. И это было странно, но приятно.
Во-вторых, у нее было чувство стиля, и она всегда пыталась приподняться над бытом. Отсюда чуть манерная речь и пренебрежение хозяйственными делами или, по крайней мере, презрение к ним как к чему-то побочному в жизни – казалось, что она знала наверное, что люди не приходят в этот мир только для того, чтобы есть, спать, мыть посуду и стирать, а для чего-то другого, возвышенного, ускользающего в грубых тенетах быта, поддайся они ему совершенно, и оттого прекрасного и печального, заслуживающего сознательного к нему устремления.
Несмотря на преобладающий в ее настроениях минор, ей удавалось передать это чувство загадки жизни Витольду, и это ему несомненно нравилось и приподнимало над бессмыслицей повседневной суеты. А без Берты его обычные занятия стали обыденной процедурой, работа – не полным потаенного смысла полетом мысли и отточенного разума, а просто способом зарабатывать деньги, чтение книг – не попыткой интерпретировать чужие образы и слова, а потом увлеченно делиться с женой своими находками, сравнивая ее мнение со своим, а просто считыванием информации. Даже прием пищи в одиночестве стал не более чем он на самом деле был – скучным, механическим процессом пережевывания продуктов питания для того, чтобы выжить, а не еще одним поводом обменяться нюансами вкуса, удивления или удовольствия от какого-нибудь блюда.
В-третьих, он, оказывается, любил ее голос. Ее голос сразу появился в его памяти как часть музыкальной гармонии, и постепенно интонации этого голоса стали таким же привычным фоном его комфортного состояния, как и собственное отражение в зеркале во время бритья. Ви-ито-льд, звала его Берта, когда хотела что-то сообщить или попросить, и это был зов, на который надо было обязательно откликнуться и выполнить требуемое, чтобы понять, что день был прожит не зря. Ви-ито-ольд: в пойманных в сети трех согласных – мягкого «в» и твердых «т» и «д» – играли нотки «и» и «о», нотки просьбы, приказа и уже заранее прочувствованной и выражаемой благодарности. На душе сначала было тревожно, затем появлялось чувство важности сказанного и ответственности, а потом становилось хорошо оттого, что задание выполнено: все говорило о том, что он нужен, без него не могут, на него полагаются. Секрет Бертиной власти над ним был в том, что она давала ему почувствовать себя сильнее, умнее, увереннее – в общем, настоящим рыцарем, воином и победителем. А это может не каждая женщина. И поэтому он ее любил – потому что больше всего любил самого себя, а она развивала и подогревала это глубинное, почему-то считаемое всеми постыдным, великолепное чувство состоятельности своего «я». Возможно, парадоксальная суть любви как раз и заключалась в том, чтобы через любимого человека научиться ценить и любить себя?
Еще было приятно, что он почти никогда ее не ревновал и редко опускался до мелочных выяснений отношений. Он замечал, что не только его, Штейнгауза, Бертин голос мог властно призвать к верному служению, а многих других – коллег, ее учеников, которым она давала уроки музыки на дому, аптекарей, библиотекарей, таксистов, почтальонов, гардеробщиков в театре, и даже по лицу непроницаемого доктора Фантомова иногда пробегала еле заметная волна желания подчиниться или угодить ей. К счастью, Берта пользовалась своим властным, чуть металлическим «зовом» только в пределах бытовой надобности, и повода злиться на нее у Витольда не было. Наоборот, когда очередной кавалер услужливо пододвигал ей стул или подносил пальто после спектакля в то время, как сам Витольд где-нибудь замешкивался, ему было приятно осознавать, что его жену ценят и оказывают ей почтительное внимание. Но принадлежала-то она не им, а ему.
Тем не менее существовал один персонаж, при упоминании о котором Витольд морщился, как от физической боли, как если бы он провел ладонью о гвоздь и оцарапался до крови. Это, конечно, был Бертин бывший друг, знаток женщин и лошадей, тапер кинотеатра «Гаврош» Жора Периманов. Его уникальность была в том, что он был единственный, кто сумел подчинить Берту себе, а не наоборот, как было со всеми остальными. Штейнгауз ломал себе голову, как такой пустой и никчемный человек, практически без образования и особых внешних данных (Берта хранила выцветшую фотографию своего друга на столике у кровати), сумел заставить гордую и холодную Берту повторять без устали его пассажи, сомнительные шутки и хлесткие выражения. Хотя Витольд находил их остроумными, но не настолько, чтобы их цитировали, и кто – такая рафинированная дама, как его Берта.
А поди ж ты!
В начале первых лет их брака она цитировала Периманова практически постоянно, что часто звучало грубо и пошло, но она почему-то не замечала пошлости этих фраз. Например, когда Витольд должен был что-то принести и спрашивал, срочно это или может подождать, она ничего не объясняла, а говорила: «Срочно, дорогой, аллюр три креста!» Да, это было по-армейски, что в принципе должно было бы ему нравиться, но в ее устах звучало глупо и грубо, и ей совсем не шло. Он обижался и просил объясниться, а она простодушно упоминала имя Периманова, и оттого Витольд еще больше злился.
По тематике цитаты из Периманова подразделялись на две пространные категории: те, что относились к лошадям и скачкам, и те, что имели прямое отношение к приему крепких напитков. Когда, например, Берта скучала, она со вздохом произносила: «И вечер плыл осадком от портвейна» и, поеживаясь, закутывалась в шаль. Когда же смотрели кинокартину, где герой подводил героиню, Берта могла укоризненно пробормотать: «Как не попасть впросак, поставив на Шалота?» Витольд спрашивал, кто такой Шалот, и Берта говорила, что это был чубарый рысак, один из фаворитов Периманова на бегах, который, впрочем, часто его подводил, но Жорж, как и все игроки, был упрям, сумасброден, сентиментален и верен Шалоту, из-за чего страшно проигрывался.
Тень Периманова следовала за Бертой и Штейнгаузом и в быту. Если что-либо из одежды было черного цвета с коричневым отливом, она непременно называла это караковым, а если светло-серым, то неизменно называлось мышастым. Таким был любимый костюм Витольда, в котором он мог раствориться в массе педсостава училища и, оставаясь незамеченным, не слушать выступающих, а спокойно мечтать о чем-то своем на длинных, скучных собраниях. Единственное, что можно было еще хоть как-то выносить «из Периманова», были рубаи Омара Хайяма, но и они раздражали Витольда из-за ссылки на тот же пресловутый первоисточник и беспрестанную декламацию, например, строк, которые Берта произносила на вечерах у Фантомова, если ей предлагали бокал вина:
Ах, сколько, сколько раз, вставая ото сна,
Я обещал, что впредь не буду пить вина…
Или если Витольд предлагал отобедать в ресторане, что нередко случалось до рождения дочери, шло неизменное:
Я утро каждое спешу скорей в кабак
В сопровождении товарищей-гуляк.
И уж полной дикостью было от нее иногда услышать что-то типа «как говорил Жора: не держи меня вертикально, я готов к подаче». Штейнгауз ужасался пошло-мещанской двусмысленности этой фразы, багровел, выходил из себя и в отчаянии восклицал:
– Как, как ты можешь повторять за ним эту пошлость?! Ну что он такое сделал для тебя, что ты никак не можешь его забыть?
На что Берта возводила на него свои чуть выпуклые карие с холодком очи и бесстрастно произносила:
– Наверное, то, что мне так и не удалось его приручить…
– А! – восклицал от бессилия Витольд, махал рукой и запирался в своем кабинете.
Ах, с каким наслаждением разрядил бы он целую обойму одного из своих кольтов в пустопорожнюю голову этого жуира, бездельника и подлеца Периманова, окажись тот сейчас где-нибудь поблизости, но Периманов оказаться поблизости никак не мог, так как давно женился на дочери «миллионщика» Рите Крешневич и вскоре уехал за границу – то ли в Турцию, то ли во Францию, разумеется, по подложному паспорту и каким-нибудь подпольным коком на корабле, следующем из одесского порта в Стамбул.
Злые языки говорили, что, он когда в пух и прах проигрался на скачках, таки бросил Риту ради чьей-то богатой дочки, а потом ушел и от той, запил и почил в бозе в полной нищете, подметая улицы Марселя или Авиньона, мечтательно бормоча себе под нос клички рысаков чаще, чем имена любимых женщин. Последнее обстоятельство удивительным образом всегда успокаивало нервы Штейнгауза, он приходил в себя, конфузился от собственного неразумного поведения, виновато обнимал хрупкие плечи Берты и горячо извинялся:
– Прости меня, я был не прав.
И даже не обижался, если она ему отвечала чем-то вроде:
Любовь, конечно, рай, но райский сад
Нередко ревность превращает в ад.
Ах, как же она была права: это все была любовь, полнота переживаний и разнообразие ощущений, но по своей природе он не был приучен их выражать, и поэтому ему казалось, что любви, как это представляют в искусстве, вообще не бывает. Как же он был не прав!
Теперь, когда жены давно не было рядом, он вспоминал даже перимановские цитаты с каким-то новым, почти дружеским чувством, и потому решил не выбрасывать с ее столика фотографию Жоржа – вальяжного, лысоватого пианиста с наглой улыбкой и сигарой, небрежно прикушенной в уголке чуть кривого рта. Часто, проверив все работы курсантов и подготовившись к лекциям, маясь от никак не уходящей из сердца тоски, Штейнгауз садился в кресло, брал с Бертиного столика фотографию и внимательно вглядывался в хитрые щелки глаз Периманова, пытаясь понять его тайну. А в уме, словно чтоб посмеяться над его стараниями, как будто по заказу, почему-то все время крутились по кругу строчки Хайяма:
Много лет размышлял я над жизнью земной.
Непонятного нет для меня под луной.
Мне известно, что мне ничего не известно,
Вот последний секрет из постигнутых мной.
XI
Севкина дурная репутация коварного сердцееда была, конечно, сильно преувеличена. Как правило, сердцееды и записные донжуаны непомерно увлечены дамским полом, начинают свой амурный марафон в довольно юном возрасте и реагируют на каждую смазливую мордашку как потенциальное прибавление к своей коллекции, независимо от амплитуды чувств. Но для Севки это было совсем нехарактерно. Он потому и бросал своих подруг, что не получал именно этого – амплитуды чувств.
В первый раз Севка влюбился очень поздно, уже почти в шестом классе. И не в девчонку-одноклассницу, как все нормальные люди, а, стыдно сказать, в пионервожатую летней площадки Веру, Веру Маркелову. Она была высокой, статной, громкоголосой. В ней все пело, звенело и рвалось куда-то ввысь – от кончиков длинных ресниц, чуть загнутых по краям, до красиво очерченной груди, тревожащей волной вздымающейся каждый раз, когда она принимала рапорты председателей отрядов на утренней и вечерней линейках и отдавала пионерам салют. Севка всегда стоял рядом, поднимал и опускал знамя лагеря и потому был свидетелем этой волнующей картины по два раза на дню.
Территория их лагеря или, точнее, детской площадки находилась за городом, почти в лесу, но главным отличием ее от настоящего пионерского лагеря было в том, что пионеров после шести часов вечера каждый день отвозили в город на стареньком урчащем автобусе, а утром привозили назад, потому что лагерь не был оборудован ни палатками, ни спальными местами в стационаре, как говорили взрослые, кроме медпункта с одной жесткой койкой, да и с питанием было не густо: постные щи да каши – лагерь был бесплатный, в основном для детей-сирот и отличников учебы. О том, что расходовалось много бензина, никто не думал – им щедро обеспечивали шефы с завода металлолитографии.
Вере было тогда, наверное, лет восемнадцать, она только поступила в педучилище и для стажа пошла на лето подработать пионервожатой. Но всем она казалась взрослой, и воспринимали ее пионеры, Севкины приятели, как очень симпатичную, но все-таки «тетку». Он поэтому тоже не сразу понял, что влюбился. Он заприметил сначала совсем другой объект романтического внимания – Аню Летянскую. Аня хорошо пела, ее все время заставляли участвовать в самодеятельности, и она была на виду – яркая, пригожая и со звонким пионерским голосом. Когда она пела «Там вдали за рекой зажигались огни, в небе ярком заря догорала…», ее голос вызывал дрожь, взрослые сосредоточенно и серьезно слушали, девчонки ее ненавидели, а все мальчишки представляли себя бойцами буденновской армии и мечтали вынести Аню из горящей избы, подожженной белогвардейцами, или зарубить саблей всякого, кто захотел бы ее обидеть.
Севка тоже так мечтал, и поэтому думал, что в Аню влюблен. Вот он ловко спрыгивает с коня, врывается в избу казацкой станицы, хватает саблю из ножен, замахивается на врага, схватившего Аню, и бросается на белогвардейца. Вжик! – сабля звенит, и белогвардеец падает замертво на пол, а освобожденная Аня бросает на него, Севку-красноармейца, восхищенный и благодарный взгляд. Романтика!
Но скоро выяснилось, что она ему нравилась только на сцене, пока пела. В остальное время она была, как и другие девчонки, глупой, болтливой и вредной. Один раз даже больно шлепнула Севку по руке, когда он нетерпеливо схватил кусок черного хлеба из большого алюминиевого таза, в котором дежурные разносили хлеб на завтрак и горкой выкладывали на плоские тарелки с зеленой полустертой надписью «Общепит».
– Ты что, Чернихин? – крикнула звонким голосом Аня. – Думаешь, тебе можно, когда другим нельзя? – И бац его по руке. Хлеб выпал прямо на пол, Севка поднял его и виновато положил обратно в таз, но Аня еще больше завопила:
– Ты что, совсем того? Он ведь уже с микробами! – Она тут же брезгливо вытащила злосчастный кусочек и выбросила его в мусорное ведро.
– Сама ты с микробами, – пренебрежительно сплюнул сквозь зубы Севка, сунул руки в карманы штанов и враскачку вышел из столовой. «Вот дура, – думал он, – никакого чувства у нее нет». А ведь он только утром на нее на зарядке пялился! И то правда, что ноги у нее короткие, с толстыми коленками, а из-под синих тренировочных штанов белые трусы торчат. Дура, да и только.
А Вера Маркелова была совсем другая. Внимательная, отзывчивая и… жутко красивая. Он понял, что влюбился, после того как сильно расшиб ногу, играя в футбол – Студебекер, как всегда, стоял на воротах и, вместо того чтобы отбить Севкин удар, плюхнулся своей нехилой массой ему на ногу. Мяч все равно в ворота вкатился, отрикошетил от планки, но Севка больно ушибся при падении, про забитый гол уже не думал, а думал про то, что, скорей всего, Студебекер сломал ему ногу.
Мальчишки притащили Севку в медпункт и положили на противный холодный кожаный топчан. Нога опухла, почернела и ныла свинцовой тягучей болью. Позвали Веру, как старшую по смене. Она играла с кем-то из вожатых в бадминтон, но тут же игру бросила, прибежала как была – с ракеткой в руке, запыхавшаяся, раскрасневшаяся, неподдельно встревоженная. Положив ракетку на стул, с широко распахнутыми глазами она наклонилась к Севке:
– Чернихин, ты как? Живой?
От нее пахло солнцем, ветром, разгоряченным телом и душистым мылом.
– Живой, – хрипло сказал Севка, почему-то покраснел, как помидор, и никак не мог сообразить, что сказать еще.
– Покажи ногу-то, – велела Вера и, не дожидаясь, пока он сам подтянет штанину на ушибленной ноге, ловко отдернула и закатала ее сама. Севка вздрогнул от резкой боли, а Вера так и ахнула: гуля на голени была большая, сине-фиолетовая, а снизу почти черная (это там, где Студебекер брякнулся на нее). «Тоже мне отличник учебы, – подумал Севка. – Он вообще не должен был быть на площадке – учится еле на тройки и не сирота. Просто его мамаша работает у нас в школе на пищеблоке, вот путевку и дали».
У Веры потемнело в глазах, она часто задышала, схватилась за красный галстук на груди и села рядом с Севкой на топчан, чуть подвинув его своим горячим телом к холодной стене.
– Как же это ты так, Сева, а? Осторожнее иг-рать нужно.
Голос у нее сейчас стал мягкий, тихий и очень ласковый, Севка прямо растаял от него. Но виду не подал, небрежно скосил глаза на ушиб и сказал:
– Да это Студебекер, гад, силу своего веса не рассчитал, прямо мне на ногу – хрясь, а я…
Но тут зашел фельдшер Трофимцев с трубкой на шее и с порога зашумел:
– Тэ-э-к, посторонние, а ну-ка в коридор, тэ-эк, посмотрим, посмотрим, где тут наш покалеченный футболист? – И приблизился к Севке.
Вера поспешно встала и вышла, а из коридора крикнула:
– Сева, я обед твой принесу сюда, не волнуйся. Хорошо, Прохор Борисович? – обратилась она к Трофимцеву.
– Хорошо, хорошо, – кивнул фельдшер.
И принесла. После того как Трофимцев шлепнул ледяной пузырь на ушибленное место и потом наложил на него давящую повязку, ногу чуть отпустило, но двигаться Севка мог с трудом. Вера помогла ему кое-как опереться на спинку кровати, куда его перетащил Трофимцев с помощью убитого горем Студебекера, в подоткнутые рядом подушки, а потом стала кормить его супом из ложки, потому что Севка то ли от боли, то ли от волнения, как ни старался, сильно расплескивал юшку на казенное одеяло, и, когда она ушла, он долго не мог заснуть. Он понял, что смутное волнение, которое он раньше испытывал к Ане Летянской, было полным смехом и что самой большой для него теперь радостью стало ожидание завтрашнего дня, когда Вера Маркелова приедет с ребятами назад в лагерь из города и принесет ему завтрак в кровать и опять будет наклоняться к нему, горячо дышать, кормить кашей из ложки, и от нее будет пахнуть летом, солнцем и душистым мылом.
Но детство, как и то лето, быстро прошло, а вместе с ним и романтические влюбленности. После того как на одной из дурацких вечеринок, перед самым окончанием школы, нахальная рыжая девица, незнамо откуда там взявшаяся, изрядно подвыпив, повисла у него на шее и затащила в темную соседнюю комнату, он, хотя наутро долго отплевывался и отмывался, тем не менее понял, что в его одиноком сердце могут играть глухие страсти, однако почувствовал, что способен на гораздо большее, чем банальные поцелуйчики в пьяном угаре.
Еще пара подобных эпизодов почему-то вызвала у него безотчетную тревогу и предчувствие опасности, и, повинуясь глубоко сидящему внутри инстинкту самосохранения, близко к своему сердцу он никого не подпускал. Ухаживать за девушками – ухаживал, в кафе приглашал, в кино водил, мороженым угощал, портреты на салфетках писал, но все это словно было частью какой-то игры с рядом запрограммированных и ожидаемых с обеих сторон условностей, которые почти никак не затрагивали чего-то глубоко внутреннего в его душе, того, что притаилось и с прохладным любопытством всматривалось в очередную спутницу, но, не находя чего-то в ней главного, заставляло любую попытку сей временной избранницы перевести отношения в более личное русло тут же приостановить и поглубже спрятаться в свою раковину.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?