Текст книги "Кассия"
![](/books_files/covers/thumbs_240/kassiya-101237.jpg)
Автор книги: Татьяна Сенина
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 33 (всего у книги 114 страниц) [доступный отрывок для чтения: 37 страниц]
20. «Свет Византии»
Вы говорите: «Тщетен труд ради Бога, и что пользы, что соблюдали мы постановления Его?… А ныне мы ублажаем чужих, и возвышаются все творящие беззакония…» И будет, говорит Господь… воссияет вам, боящимся имени Моего, солнце правды, и исцеление на крыльях его… и будете попирать беззаконных.
(Книга пророка Малахии)
Только в конце апреля, уже после Пасхи, студиты получили весточку от своего игумена – новое окружное послание рассеянным братиям. «Радуйтесь, желанные мои братия и отцы, – говорилось в нем, – ибо сообщаю вам радостные вести. Мы, недостойные, опять удостоились отстаивать благое исповедание, опять мы оба подверглись бичеванию за имя Господне». Феодор вкратце рассказывал, за что их бичевали, и, упомянув, что Николай поправился после истязания довольно быстро, писал: «А я, смиренный и слабый, подвергшись сильной горячке и невыносимым страданиям, едва не лишился и жизни. Впрочем, благой Бог вскоре, милуя, помиловал меня, даруя содействие брата во всем, в чем было нужно. Раны еще и сейчас остаются, не получив совершенного исцеления». Но эти немногие слова были далеки от того, чтобы выразить то, что претерпели вонитские узники. Николай действительно, благодаря молодости и природной крепости, поправлялся быстро, но игумен страдал так, как еще никогда в жизни: раны воспалились, его лихорадило, он не мог принимать почти никакой пищи. В первый день после истязания оба узника не могли ни встать, ни даже сдвинуться с места, а стражи словно позабыли про них – не приносили ни еды, ни воды. Когда Николай, наконец, с трудом смог подняться на ноги, он удивился, что они вообще еще живы. Узникам по-прежнему выдавали только хлеб, воду и немного дров. Николай размачивал хлеб в теплой воде и давал Феодору, игумен с трудом мог глотать. Еле выпросив у стражников свиного сала, узники промывали и смазывали друг другу раны. Руки у Николая после выкручивания болели невыносимо, но он старался не подавать вида. Постепенно он стал чувствовать себя лучше, раны на спине и груди затянулись. Но состояние игумена почти не улучшалось: он был слишком ослаблен предыдущими лишениями, и спина его не заживала – напротив, стала воспаляться, раны загнивали, кожа не прирастала, висела клочьями и мертвела или гнила. У Феодора начался сильный жар, временами он даже бредил, и, в довершение бедствий, возобновилась желудочная болезнь. Терзаемый болью и горячкой, игумен почти не мог спать, а вскоре стал неспособен проглотить даже кусочек размоченного хлеба. Наконец, однажды утром он прошептал склонившемуся над ним Николаю:
– Прости меня, чадо… Видно… пришло время… тебя покинуть…
– Нет! – воскликнул Николай. – Нет, отче, ты не умрешь! Ты не должен, не можешь умереть сейчас!
Сам не понимая, откуда взялись у него силы, он принялся барабанить в заложенную дверь так, что она задрожала и заскрипела. Появившийся в окошке стражник – молодой вихрастый стратиот – удивленно воззрился на узника.
– Господин, – сказал ему Николай, – ответь мне: если б ты где-нибудь на дороге наткнулся на истерзанного человека, помог бы ты ему?
– Да, – удивленно ответил страж. – Но что это за вопросы? Ты для этого, что ли, стучал?!
Он хотел было захлопнуть окошко, но Николай решительно просунул туда руку и остановил его.
– Нет, я сейчас объясню… Выслушай меня, молю! Скажи еще: если бы ты, ухаживая за ним, вдруг узнал бы, что этот человек – преступник, что бы ты сделал? Бросил бы его умирать?
Стратиот помолчал, опустил глаза и тихо сказал:
– Нет… Я бы вылечил его всё равно… А если он действительно преступник, то потом сдал бы его властям, чтоб они с ним разбирались.
– У тебя милостивое сердце! Тогда… заклинаю тебя: ради Христа, смилуйся над нами, достань где-нибудь ячменного отвара, и принеси еще побольше воды, прошу тебя! Очень нужно! Иначе отец умрет!..
– Ох! – стратиот покачал головой. – Хорошо, я попробую.
– Благодарю! Господь да наградит тебя за милосердие! А, еще чуть не забыл: нужен небольшой ножик, поострее!
– Это еще зачем? – подозрительно спросил страж.
– Сгнившую кожу со спины срезать, – усмехнулся Николай.
Когда окошко в двери закрылось, монах опустился на колени и принялся горячо молиться. Еще никогда в жизни он не молился так, никогда ничего так не просил для себя, как теперь просил помощи своему игумену…
Стражи сжалились над узниками и сообщили об их нуждах начальнику крепости, и тот сказал, что хотел бы, насколько возможно, облегчить страдания заключенных; его жена собственноручно взялась изготовлять ячменный отвар и посылала исповедникам. Отваром Николай поил игумена; правда, тот поначалу мог пить не более одной чаши в день. Николаю пришлось стать кем-то вроде лекаря: он промыл раны Феодора теплой водой, согретой тут же в маленьком котелке на жаровне, а затем принялся срезать омертвелые и сгнившие куски кожи и плоти со спины игумена. Феодор терпел молча, стиснув зубы, но несколько раз терял сознание, поэтому вся операция заняла несколько дней. После этого игумену стало легче, но выздоравливал он очень медленно и только к концу Великого поста нашел в себе силы продиктовать ученику письмо для братий. Как ни страдало тело Феодора, дух его ничто не могло поколебать.
«Итак, убоимся ли мы и будем ли молчать, из страха повинуясь людям, а не Богу? – говорил он в окружном послании. – Конечно, нет». Он ничего не боялся, и мысль, что послание может опять попасть в руки властей и навлечь на него новые мучения, не устрашала игумена: он всё готов был претерпеть ради Христа. «Вслушаемся в слова Его, последуем за Ним, – писал Феодор. – “Кто Мне служит, – говорит Он, – тот слуга Мой будет”. А где Он? На Кресте. И мы, смиренные, как ученики Его, там же».
Пятидесятница уже близилась к концу, наступило жара, а игумен всё еще не вполне оправился после бичевания. Но тут узников опять постигли испытания: в конце мая из столицы прибыл спафарий в сопровождении воинского отряда, с приказом от императора перевести Феодора и Николая на новое место ссылки – в Смирну. Монахов вывели на улицу и потребовали «сдать все деньги». Игумен ответил, что никаких денег у них нет. Спафарий выругался и велел обыскать темницу, осмотреть все стены и щели. Приказ был исполнен, но денег действительно не нашли, равно как чего бы то ни было еще заслуживающего внимания: все приходившие письма – а их в последнее время удалось получить очень мало, вследствие строгого надзора, – заключенные предусмотрительно сжигали. Разгневанный чиновник немедленно велел связать узникам руки и под конвоем вести в Смирну. Несмотря на то, что Феодор был совершенно изнурен и походил на мертвеца, его с Николаем повели пешком по жаре, причем с большой поспешностью, а протоспафарий ехал сзади верхом на лошади и время от времени изрыгал в адрес исповедников хулы и насмешки. Переход длился несколько дней, по ночам останавливались на постоялых дворах в расположенных вдоль дороги селениях, причем узникам каждый раз забивали ноги в колодки, «чтобы не сбежали», в результате чего наутро игумен едва мог идти от боли. На второй вечер пути Николай попросил не надевать на них колодки на ночь, поскольку Феодор так слаб, что всё равно не может никуда бежать, если б и захотел, да и сам он бежать не собирается. Ответом ему стал удар по лицу.
Путь их проходил через Хоны, где узников отвели к местному епископу, и там они неожиданно увиделись с игуменом Афанасием, которого епископ тоже вывел из заключения и пригласил на эту встречу. Епископ просил всех трех монахов вкусить вместе с ним пищи, но они решительно отказались; тогда он позволил им трапезовать втроем и побеседовать, – правда, в его присутствии. В целом епископ обращался с ними мягко и, видя, что они даже вкусить пищи с ним не хотят, усмехнулся и сказал, что в таком случае они, вероятно, вести с ним беседы об иконопочитании тем более не расположены. Феодор улыбнулся и ответил, что весьма расположены, но только ради того, чтобы убедить противную сторону в истинной вере, «но с этим господин, вероятно, заранее не согласен». Епископ развел руками, и монахи простились с ним, а на другой день были отправлены в дальнейший путь.
В Смирне исповедников передали в распоряжение архиерея, убежденного иконоборца, и он велел заключить их в мрачном подвале на митрополичьем дворе, давать им в пищу только хлеб и воду и запретить всякое сообщение с внешним миром. Посмотреть на приведенных «еретиков» сбежались клирики и прислужники митрополита, и многих разжалобил вид узников, особенно Феодора. Нашлись такие, кто стал тайно передавать заключенным еду, а потом и писчие принадлежности: несмотря на запрет митрополита, Феодор продолжал писать и получать письма, хотя и не часто.
Вскоре по переезде в Смирну пришло письмо от Навкратия. Эконом, в конце Великого поста переправленный из столицы в Дорилей и заключенный там в одиночной темнице, сообщал новости, которые смог узнать. Главной из них было известие, что в мае в Константинополь прибыло ответное посольство из Рима. Апокрисиарии привезли письмо от папы Пасхалия императору Льву. В этом послании Римский епископ защищал иконопочитание, и апокрисиарии делом подтвердили его слова: они не захотели вступать ни в какое общение, ни сослужить, ни даже вкушать пищу вместе с иконоборческим духовенством. Это, впрочем, никак не повлияло на позицию императора и патриарха, но радость православных была беспредельна.
«Я, смиренный, – писал Феодор в ответ Навкратию, – воспел благодарственную песнь, ибо не оставил Господь до конца Церковь Свою, но показал, что она имеет в себе силу, подвигнув братий наших с запада на обличение безумия здешних и на просвещение сражающихся во мраке ереси».
Другая весть, сообщенная Навкратием, порадовала игумена не меньше: Леонтий, которого студиты уже сочли окончательно отпавшим и погибшим в своей злобе против иконопочитания и собственных братий, неожиданно вернулся к православию. Случилось это так. Поскольку Леонтий не смог сломить сопротивления трех студитов, заключенных в обители, как ни притеснял их, то он не только не получил епископства, первоначально посуленного Феодотом, но вызвал в конце концов недовольство и патриарха, и императора. Неприятный разговор произошел после Преполовения Пятидесятницы, когда Леонтий в очередной раз явился во дворец засвидетельствовать почтение василевсу и доложить патриарху о том, как идут дела в Студии. По-видимому, до его прихода разговор у Льва с Мелиссином шел нерадостный, потому что, когда о Леонтии доложили и он вошел, поклонился и произнес обычное приветствие, устремившиеся на него взгляды императора и патриарха выражали почти одинаковое раздражение.
– А, отец игумен, – сказал Лев чуть насмешливо, – что скажешь, почтенный? Неужели тебе до сих пор не удалось убедить отступников покаяться?
– Увы, августейший государь! – воскликнул монах, склонив голову. – Они упрямы, как некогда иудеи!
– Ну, иудеев, по крайней мере, устрашали казни, – усмехнулся патриарх. – Этих же, как ты докладываешь, и смерть не пугает, не так ли?
– Что делать, святейший! – ответил Леонтий еще более сокрушенно. – Они, по своему великому безумию, готовы умереть, но не хотят отступить от богохульного заблуждения.
– Вот как? – спросил император.
Он задумчиво поглядел на Леонтия, поднялся из-за стола, прошелся по зале, остановился перед монахом и сказал довольно сурово:
– А я думаю, отче, что дело тут не столько в их безумии, сколько в твоем нерадении. Достопочтенный игумен Иоанн убеждал в правоте нашей веры и не таких упрямцев! Но ты, может быть, скажешь, что не так силен в риторике и не так образован? Но вот другой пример: отец эконом успел переубедить весьма и весьма много еретиков и обратить их на истинный путь. Что же мешает твоему почтенству подражать ему? Думаю, ничего, кроме душевной лени. Как ты полагаешь, святейший, прав ли я? – повернулся он к Феодоту.
– Полагаю, что совершенно прав, трижды августейший, – ответил тот.
– Вот видишь, – опять обратился император к Леонтию, – а в божественном Писании, как мы знаем, сказано, что «двух человек свидетельство истинно». Я же думаю еще и вот что. Ты, отче, видно, стремился не столько к торжеству веры, сколько к епископскому омофору. Ведь святейший, я знаю, сулил тебе кафедру в случае, если ты обратишь этих еретиков, вот ты и надавал нам обещаний, что сделаешь для торжества православия всё возможное и невозможное… А на деле – что ты совершил? Ты не смог обратить даже каких-то трех жалких монахов! И вот что я тебе скажу: никакого епископства ты не получишь, даже если обратишь этих еретиков, а тем более, если не обратишь. Полагаю, святейший того же мнения? – Феодот с готовностью кивнул. – Вот и прекрасно! Значит, таково наше последнее слово.
Леонтий возвратился в Студийскую обитель, чувствуя себя оплеванным. «Что же? – думал он. – Правда ли я так нерадив, как они считают?» Он вспоминал все мучения, употребленные против заключенных братий, и беседы, которые он пытался с ними вести, и думал, что если б император с патриархом посмотрели на дело по справедливости, они бы никогда не сказали того, что ему сегодня привелось услышать… Пройдя в игуменские кельи, Леонтий сел на лавку прямо у двери и пригорюнился. Как ни странно, он не жалел, что ему отказали в епископстве: откровенно говоря, не очень-то и хотелось! Точнее, в первое время после того, как его сделали игуменом в Студии, мысль о епископском омофоре и вправду действовала на него воодушевляюще, но потом это желание притупилось, особенно когда он поразмыслил о том, что вряд ли ему дадут какую-нибудь знаменитую кафедру в большом городе, а стать епископом в каком-нибудь захолустье… Нет, такая возможность не прельщала Леонтия: его вполне устраивало и место игумена – зато в столице. Но и это игуменство – принесло ли ему сколько-нибудь счастья или хотя бы покоя, ради которых он отказался страдать за иконы?.. Телесно – да: он ни в чем не нуждался, жил в хороших условиях, питался «пространно», как сказал бы, возможно, Феодор… Феодор! До Леонтия доходили вести о том, что его бывшего игумена переводили с одного места ссылки на другое, бичевали… Монах, правда, старался не думать об этом – воспоминания о прежней жизни, о том, как он некогда пребывал в послушании и подвизался вместе с братиями за иконопочитание, были ему неприятны. Но как бы он ни старался уверить себя, что эти мысли неприятны для него потому, что то была жизнь «в заблуждении», сейчас в нем сверкнуло ясное сознание того, что дело было не в этом: воспоминания о прошлом были мучительны потому, что совесть осуждала его за отступничество… Леонтий встал, открыл книжный шкаф, вынул оттуда деревянную шкатулку, порылся в ней и извлек свернутый в трубочку лист папируса. Это было письмо игумена Феодора трем заключенным в Студии братиям, ими так и не полученное: Леонтий перехватил послание, прочел и хотел тут же сжечь, но передумал и просто спрятал. И вот, теперь он развернул лист и стал читать.
«Радуйся, троица братская, богатая благодатью Святой Троицы! – писал Феодор. – Вы поистине достойны таких приветствий, потому что ради Христа мужественно переносите тягчайшее заключение под стражей, мучимые злодеем Леонтием». Игумен ободрял братий словами апостола Павла: «Верен Бог, который не попустит вам быть искушаемыми сверх сил, но при искушении даст и облегчение, так чтобы вы могли перенести».
– И они перенесли, переносят до сих пор! – прошептал Леонтий.
«Мрак темницы, – читал он чуть ниже, – доставит вам вечный и неприступный свет, голод – райское наслаждение, нагота – одежду бессмертия, одиночество – жизнь с Богом, нестрижение волос – боговидное благообразие, так что вы с открытым лицом будет созерцать славу Господню. Не радость ли это? Не веселье ли, высшее всякого веселья?»
Леонтий положил письмо на стол, снял с крючка на стене связку ключей и вышел из кельи. Пройдя по длинному коридору, с рядом дверей по обе стороны – каждая дверь вела в келью, но почти все они теперь были пусты, – он свернул в узкий переход и через несколько шагов оказался в другом коридоре в конце которого взял на столике светильник, зажег его, открыл последнюю боковую дверь и по узкой лестнице спустился в полуподвал. Здесь было темно и сыро, свет проникал только через небольшое окно под потолком в конце прохода. Леонтий поставил светильник в стенную нишу и, поднеся связку ключей к огню, нашел нужный ключ, вставил в скважину первой справа двери, дважды повернул и потянул за ручку. Дверь со скрежетом открылась. Леонтий взял светильник, вошел и остановился у порога. Монах, сидевший, скрючившись, в углу на каменном полу, вопросительно посмотрел на него.
– Выходи, брат, – сказал Леонтий.
Спустя немного времени трое монахов стояли в коридоре, недоуменно переглядываясь. Леонтий вновь запер все три кельи, где содержались узники, и сделал студитам знак следовать за собой, приложив палец к губам. Когда, наконец, все четверо оказались в игуменских покоях, Леонтий запер входную дверь и, повернувшись, оглядел братий. Они были бледны, страшно истощены и грязны, одежда их превратилась почти в лохмотья, но на лицах по-прежнему читалась непреклонность, которую за столько времени Леонтий так и не смог преодолеть.
– Простите меня, братия! – сказал он тихо и поклонился им в землю.
Пораженные студиты в первый момент словно застыли. И вдруг услышали, что Леонтий, всё так же склоненный перед ними на полу, глухо всхлипывает.
– О, Господи! – вскрикнул Агапий и бросился к нему. – Брат? Брат, встань! Господь да простит тебя!
Леонтий поднял голову, и когда студиты взглянули в его залитое слезами лицо, никаких сомнений больше не осталось, и остальные два брата протянули к нему руки. Он хотел подняться, но силы внезапно оставили его, и Агапий помог ему встать. В следующий миг Леонтий бросился в объятия Аффония и Картерия, а Агапий, глядя на них, сел на лавку и тихо заплакал от радости. Через полтора часа трое освобожденных узников, наскоро вымывшись и надев новые хитоны и мантии, вместе с их бывшим тюремщиком захватили еды из монастырской кладовой, перелезли через стену в известном Леонтию месте, и покинули Студий – до тех пор, пока Бог не благоволит восставить православие в Империи.
Обращение Леонтия поразило всех студитов, особенно же Навкратия, который, будучи лучше других осведомлен о том, как шли дела в покинутой ими обители, не находил достаточно сильных слов, чтобы рассказать в письмах к Феодору о всех издевательствах, каким «самозванный игумен» подвергал заключенных братий. Феодор, узнав от эконома о случившемся, назвал это «величайшим чудом Божиим». Трем освобожденным братиям Феодор написал послание, где выражал радость о происшедшем, призывая и дальше подвизаться за православие, не расслабляться, но бодрствовать, трудиться, не бросать молитвенного правила, подвизаться вместе с прочими гонимыми.
«К вам, – писал игумен, – обращена вера находящихся вне, мужей и жен, монахинь и монахов. И справедливо, ибо вы, по благодати Христовой, – свет Византии или, можно сказать, всего мира».
Между тем жизнь в Смирне самого Феодора была довольно суровой. Стражи боялись передавать ему письма; только одного из них время от времени удавалось уговорить, да и то с помощью денег, приносимых студитами, изредка пробиравшимися проведать игумена, что было теперь крайне затруднительно. В этих обстоятельствах Феодор поддерживал личную переписку почти только с одним Навкратием, а прочим братиям писал окружные послания, призывая не унывать от продолжающихся гонений и не спешить призывать кары небесные на головы еретиков. «Те, кому кажется, что Господь медлит посетить нас, пусть представляют, что гонителей “благость Божия ведет к покаянию”, а страждущих – на испытание. И пусть не падают духом и не исследуют судеб Божиих. Благоразумным рабам не свойственно говорить: “Доколе?”» – писал Феодор и напоминал, что «кто торопится видеть смерть грешника, тот не может иметь мира с Богом, а хуже этого нет ничего, ибо в душевном смятении постоянно находится ищущий того, от чего отвращается Бог, и желающий того, чего Он не хочет. Отсюда сетования, уныние, ропот и прочие плоды нечестия». Но Бог «не поспешит, хотя бы мы и молились об ускорении, и не замедлит, хотя бы мы умоляли о том, но посетит тогда, когда это полезно…»
– Чадо, – сказал игумен загрустившему в очередной раз Николаю, – Сам Христос, которого исповедуют, подвизается с каждым исповедником и радуется его подвигам. Не смей унывать! – и он улыбнулся такой светлой улыбкой, что у его ученика сразу стало радостно на душе.
– Отче, – дрогнувшим голосом сказал Николай, – я грешник и ропотник… Но если я за что всегда благодарю Бога и всегда буду благодарить, так это за то, что Он даровал мне подвизаться рядом с тобой!
…Хотя церковные дела и беспокоили императора, всё же со временем Лев несколько отошел от них в сторону, предоставив патриарху и Грамматику с Антонием Силейским самостоятельно заниматься утверждением соборных решений. У василевса хватало других забот: окончив строительство новой городской стены в районе Влахерн, он принялся объезжать границы Империи, отдавая приказы об укреплении городов и старых крепостей и возведении новых, прежде всего во Фракии и Македонии, постоянно упражнял войска и никому не позволял быть в праздности. Лев также повелел выдать из государственной казны суммы на вспоможение пострадавшим от болгарского нашествия гражданам. Кое-кого из фемных архонтов он снял с должностей за нерадение и корыстолюбие и предал суду. Новый болгарский хан попытался было продолжить военные действия по примеру своего предшественника, но после нескольких поражений понял, что с новым ромейским императором лучше не ссориться. В результате с болгарами был заключен тридцатилетний мир, и по этому случаю на ипподроме состоялись торжественные церемонии. Некоторые осуждали Льва за то, что он при заключении мирного соглашения дал клятву по языческому обычаю, а варварам позволил клясться по обычаю христианскому, но императора мало заботили подобные разговоры.
Сергие-Вакхов игумен тоже несколько отстранился от церковных дел: слабые падали, сильные противились, и их уже не выпускали из тюрем и ссылок, время от времени кого-то еще хватали и бичевали, но вести философские беседы было почти не с кем.
– Эконом превратил соленую воду в пресную, – сказал как-то Иоанн Антонию Силейскому.
– Что ж, – улыбнулся тот, – это неплохо: на озере не бывает таких бурь, как в море.
– Для государства это неплохо, конечно, – согласился игумен, – но для меня скучно.
Грамматик не пренебрегал обязанностями, которые налагало на него игуменство, но в целом на вопрос, чем занят Иоанн, можно было ответить кратко: зарылся в книги. Порой ему казалось, что вернулись времена его молодости, когда он был чтецом и вел жизнь ученого анахорета, – с той лишь разницей, что теперь к его услугам были не только императорское и патриаршее книжные собрания, но вообще все книги, какие можно было отыскать в столичных обителях: никто не посмел бы отказать ему в доступе ни в одну из монастырских библиотек.
В Фомаитском триклине он иногда сталкивался с матерью Феофила. Императрица продолжала дружить с Феклой и попросила мужа даровать ее подруге титул зосты. Узнав об этом, Фекла смутилась, не уверенная, понравится ли это мужу, ведь зоста имела право на торжественных обедах садиться за один стол с императором, что больше не было позволено никаким другим женщинам, кроме августы, а из мужчин даже не все высшие сановники имели такую привилегию, не имел ее и Михаил, бывший турмархом федератов. Но муж вполне одобрил такое чиноповышение супруги, сказав, что «должен же и от баб быть какой-то толк, а увеличить влияние при дворе не помешает». Впрочем, титул был пожалован Фекле, скорее, как знак дружбы: никаких обязанностей во время церемоний она не исполняла, зато получила свободный доступ во дворец и в покои императрицы. Ей также было разрешено пользоваться книгами из патриаршей библиотеки, и нередко Фекла брала там что-нибудь почитать. Однажды, когда она пришла, а библиотекаря не оказалось на месте, сидевший тут же за рукописями Иоанн сказал, что, если ей нужна какая-то книга, он может помочь. После этого случая она иной раз спрашивала у него советов относительно выбора чтения; Грамматик отвечал кратко, но вежливо и исчерпывающе, хотя Фекла видела, что он разговаривает с ней без особой охоты. Чтобы посмотреть, как и чему учат ее сына, она посетила несколько занятий Иоанна с императорскими детьми и Феофилом, и эти уроки прямо-таки восхитили Феклу: каких бы тем они ни касались, они захватывали ее не меньше, чем детей, которые слушали учителя, раскрыв рот. Когда дело касалось познаний в какой бы то ни было области, Иоанн становился вдохновенным, в его глазах появлялся особенный блеск, а голос звучал почти завораживающе… Фекла не отказалась бы и сама посещать уроки Грамматика вместе с детьми, но стеснялась – с одной стороны того, что могут по этому поводу болтать при дворе, а с другой – самого Иоанна, подозревая, что ему не понравится присутствие женщины на занятиях, и, кроме того, понимая, что будет смущать детей. В итоге она составила себе мнение, что игумен чрезвычайно умен, знает поразительно много в самых разных областях, очень сдержан, довольно горд, но в общении приятен. Как-то раз она заговорила о Грамматике с императрицей.
– Я так рада, – сказала Фекла, когда однажды летним вечером они вдвоем сидели на террасе, примыкавшей к покоям августы, – что Феофил учится у Иоанна! Я ведь посетила несколько его уроков, так, из любопытства. Они просто великолепны!
– Да, – улыбнулась Феодосия, – это правда. Я тоже бывала на его уроках, когда он только начал заниматься с нашими мальчиками. У него явный дар к учительству!
– А мне знакомые про него говорили всякое – что он гордый, холодный, чуть ли не жестокий… Но я ничего такого не замечаю. Гордость в нем есть, конечно, но в меру, по-моему… Было бы даже странно, если б в таком ученом человеке ее не было, – Фекла улыбнулась. – Он, конечно, очень сдержан… Но ему положено – монах!
– Иоанн – загадка, – ответила Феодосия. – Думаю, что сдержанность в нем – не следствие монашества. Он вообще никого к себе не подпускает.
– Но всё же если бы в нем были только холод и гордыня, то дети не любили бы его так. А Феофил почти каждый день рассказывает мне об Иоанне и его уроках, и с таким восторгом!..
– Тут некое взаимное притяжение… Дети любознательны, любят учиться, узнавать новое, а для учителя это приятно и вызывает ответную симпатию.
– В нем есть… какой-то магнетизм, – задумчиво сказала Фекла.
– Да, магнетизм – подходящее слово, пожалуй. Мои мальчики тоже в восторге от Иоанна… Но они сейчас в том возрасте, когда хочется познать все, а взрослые не так уж часто сохраняют детскую тягу к знаниям. Иоанн обычно холоден и надменен с недалекими и глупыми людьми… точнее, с теми, кого считает таковыми. Нельзя не заметить, правда, что к ним относится подавляющее большинство человеческого рода, – Феодосия чуть усмехнулась.
– Не знаю, я как-то не замечала в нем особенной холодности… Надменен, да, но в меру, – Фекла улыбнулась. – По-моему, он очень любезен.
– Любопытно… – императрица взглянула на Феклу. – Вообще-то не так уж много людей считают его любезным! А женщин, мне кажется, он вообще презирает, – августа помолчала и добавила с усмешкой: – Передо мной он, конечно, сдерживается, но… Я недавно обратилась к нему с вопросом по поводу одного места у святого Григория Богослова, и он всё разъяснил прекрасно, но при этом от него веяло таким холодом, что мне, если честно, не очень-то хочется обращаться к нему в другой раз… Он умеет быть очень вежливым, это правда, но любезным я бы его не назвала!
– Ну, вряд ли я могла его чем-то покорить, – рассмеялась Фекла. – Знаешь, быть может, тут дело в моей сестре.
– То есть?
– Иоанн однажды спросил у Феофила, нет ли у меня сестры, еще в самом начале их занятий. А нас было трое сестер – Мария, Агния и я. Мария была старшей и самой красивой. Отец говорил, что я, когда выросла, стала на нее похожа… Но судьба ее сложилась несчастливо и странно. Я до сих пор не могу понять, в чем тут было дело. В пятнадцать лет она переехала от нас к брату… Старший брат, он женился, но жена умерла молодой и оставила его с двумя маленькими детьми. И вот, Мария стала помогать ему воспитывать мальчиков, только иногда приезжала к нам погостить. Она прожила у брата два года и, кажется, была очень довольна…
Феодосия слушала, а сама, искоса поглядывая на подругу, думала, что Фекла очень даже могла бы «покорить»… но Грамматика? Это вряд ли! Кажется, он из тех людей, у которых большой ум, но, как говорится, нет сердца… Императрица побаивалась его, хотя признаваться в этом подруге не стала: ей иногда казалось, что он относится к людям, точно игрок к шашкам или костям…
– Потом брат снова женился, – продолжала Фекла, – а Марию отец выдал замуж за сына одного своего друга. Только этот брак не принес ей счастья. То есть… муж ее любил, можно даже сказать, всячески ублажал… Но она всё грустила и чахла, и на второй год после свадьбы умерла. Мы с сестрой к ней приезжали, гостили, и я видела, что она страдает отчего-то, но она ничего не рассказывала. В ней словно иссякла жизненная сила… или воля к жизни… Не знаю, как это назвать…
– Бедная!
– Но Феофил, конечно, этих подробностей не знает. Он знает только, что у меня была сестра, «тетя Мария», которая умерла десять лет назад. Так он и ответил Иоанну, а потом рассказал мне. Когда мы после этого встретились с Иоанном, он сказал, что, возможно, был знаком с моей сестрой. И представь, оказалось, так и есть! Как раз когда Мария жила у брата, он пригласил Иоанна учить детей – им в то время было по семь лет, близнецы. Там они с Марией и познакомились.
– Ах, вот что! Интересно… Но самому-то Иоанну сколько тогда было лет? Наверное, не больше двадцати?
– Да, вероятно… Он сказал, что в то время только начинал преподавать, и сыновья моего брата ему хорошо запомнились. Он был тронут судьбой Марии. Оказывается, он не знал, что с ней стало после замужества.
– А Мария не рассказывала вам про Иоанна, когда гостила?
– Нет, никогда. Мы знали от нее, что с детьми брата занимается молодой учитель, и только. Но мы и не расспрашивали… Правда, теперь я вспоминаю, как Агния один раз спросила: «Он, наверное, умный, этот учитель?» Мария ответила: «Да, очень». Тогда я спросила: «А он красивый?» Она улыбнулась и сказала: «Не особенно». Но, кажется, это был единственный раз, когда она говорила про него. Мария вообще была очень молчалива…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?