Текст книги "Темный инстинкт"
Автор книги: Татьяна Степанова
Жанр: Криминальные боевики, Боевики
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Глава 9
«Гнездо кукушки»
До «Гнезда» добирались довольно долго – сначала по шоссе, а затем по весьма живописной, но ужасающе ухабистой лесной дороге. «Хонда» то и дело подпрыгивала на рытвинах, кое-как присыпанных гравием.
– Тут у нас ремонт вечный, наверное, еще со времен варягов, – рассказывал Сидоров. Перекусив вместе с Кравченко и запив обед парой банок пива, он заметно оживился. И причина подъема его настроения стала для Кравченко скоро совершенно ясна. – У озера вашего стройка кипит, лес наш валят, роют, бетонируют, грызут природу точно колорадские жуки. А тут, – опер кивнул на сосны, на гранитные валуны, поросшие разноцветными мхами, – убогим и дорога вроде не нужна. И правда, куда им таким путешествовать? «Скорая» с грехом пополам из города доедет, хлеб с крупой тоже на попутке забросят, гроб – если кто скопытится – тоже: кладбище тут рядом.
– А персонал как же сюда добирается? – поинтересовался Кравченко.
– А персонал, считай, аборигены. Тут станция в двух километрах железнодорожная. Так половина персонала там в поселке живет. А сторож, повариха и старшая медсестра вообще при интернате постоянно. У них квартирки казенные во флигеле. Сторож, например, уж лет пятнадцать отсюда никуда.
– А завбогадельней? – улыбнулся Кравченко.
– У нее тоже там комнатушка. Она ж питерская сама. Ну, ее сюда по распределению в оные времена. Ничего, вроде прижилась. Седьмой год здесь.
– Одна?
Сидоров погладил мягкую обивку сиденья.
– Классная машинка, – заметил он. – Я иномарочку эту замечал тут на днях. И не только на шоссе. Это ведь айзергуд на ней катается, секретарь Зверевой?
– Он иранец. Вроде бы.
– Иранец? Чтой-то вдруг?
– А так вот, – Кравченко полуобернулся. – Я его пока еще не разъяснил.
– Ну так постарайся, поторопись, – Сидоров вальяжно раскинулся на сиденье. – Баш на баш – уговор состоялся. Да, хороша машинка. И дом у этой Зверевой – закачаешься. Хоромы.
– Они там как на Луне живут, Шура. – Кравченко прибавил скорость: дорога вроде стала поровнее. – В вакууме, как зеленые человечки. Там все совсем другое. Иная галактика.
– Брось, люди везде одинаковы. Что богатые, что бедные, что нищие – так же болеют, так же жрут, так же… – он запнулся, – словом, на гвозде в уборной у них тоже туалетная бумага.
– Но при этом унитаз золотой. Нет, Шура, кто на таком унитазе сейчас восседает, тот… Эх, да что там! Дольче вита. Она и есть дольче. Разница огромадная, особенно если со всем остальным нашим дерьмом сравнивать.
– Вообще-то, конечно, вертолеты вон как пылесосы покупают.
– Вертолеты – это муть, Шура. Железки. И тот банкир ваш с его конюшней тоже муть. Портяночник, дешевка. Зверева, если только захочет, то…
– Что? Шибко богатая? – Сидоров прищурился.
– Ты даже не можешь себе представить насколько.
– Муж, он ведь по закону у наснаследник первой очереди после жены, так – нет?
Кравченко покосился на спутника: как-то резко ты, Шура, мыслительный свой процесс ведешь. Все скачками, скачками…
– А затем идут братья-сватья, – продолжал Сидоров.
– У нее сватьев нет. И детей, заметь, тоже. Белобрысые – не родные ей. Считай, что седьмая вода. Но брат – родной.
– А я его по телевизору в дежурке вчера слыхал. Он за Траволту трепался. Фильм ночью показывали по кабельному. Э-э, сбавь, тут поворот направо, – Сидоров указал на узкую, поросшую травой колею. – А вон и избушка наша: к лесу задом – к нам фасадом. Ты погоди маленько, я с Наташей переговорю и тебя позову. Лады?
Лесная школа-интернат показалась Кравченко кощунственно похожей на музей-усадьбу одного поэта, где прошлой осенью они побывали с Катей. Старый деревянный помещичий дом с гипсовыми колоннами, «бельведером» и подслеповатыми окнами, забранными толстой решеткой. Вековые липы и клены, полуразвалившаяся «господская» ограда, круглая клумба, а на ней георгины, львиный зев и душистый табак вперемешку с сочными сорняками. Бледнолицый, тихий с виду паренек в синем ватнике старательно подметал двор новенькой метлой. В песке у ограды рылись рябые куры. Серый кот – хвост трубой – шествовал по тропинке к пожарной кадке под навесом из шифера. Скрипнула дверь, обитая дерматином, – на крыльцо дома вышла старуха в белом халате, косынке и войлочных тапочках с охапкой скомканного постельного белья.
Узрев ее, парень вдруг бросил метлу, запрыгал на одной ноге, издавая низкое утробное гудение – точно шмель или мальчишка, изображающий самолет.
– Не пыли, голубь, – старуха вытряхивала белье и запихивала его в черный пластиковый мешок. – И метлу подбери. Тебе Наталья Алексеевна что наказала делать? Двор мести. Полоса-то твоя взлетная без сучка без задоринки должна быть. Во-от. А ты что ж? Как взлетать будешь, зацепишься. Вот истребитель твой и развалится. Как же это, а? Хорошо ли будет?
Парень послушно поднял метлу и снова принялся за работу. Кравченко запер машину и наблюдал за «дворником-истребителем», стараясь не ухмыляться. Старуха окинула его взглядом, но ничего не сказала. Из-за угла дома появился Сидоров, а с ним маленькая, точно Дюймовочка, женщина в сияющем белизной халате.
– Вот, Наталья Алексеевна, знакомься. Это Вадим, – Сидоров подвел ее к Кравченко. А тот не преминул подметить, какими именно глазами (само влюбленное ожидание) завбогадельней смотрела на приосанившегося опера.
Сидоров был выше ее почти на две головы. И, представляя Кравченко, все норовил приобнять невзначай, утверждая свое преимущественное владение: смотреть, мол, смотри, остальное – не моги. Иначе – в морду.
Наталья Алексеевна, врач-психиатр и заведующая этого скорбного заведения, была женщиной «ясной» – из породы тихих, улыбчивых и явно знающих цену своему уму. Крашеная, коротко стриженная блондиночка с нежной кожей, почти совсем не пользующаяся косметикой – ни к чему, свежесть и так – дар от бога, очень близорукие зеленые глаза, дымчатые очки-хамелеоны, тонкие длинные пальцы, полное отсутствие маникюра, а на безымянном пальце – серебряное колечко с бирюзой. И негромкий спокойный голос. Словом – прямая противоположность Сидорову (и тем наверняка ему и нравившаяся).
– Мы к вам за маленькой консультацией, – бойко выдал Кравченко. Надо же было что-то сказать, чтобы пресечь эту нежную идиллию. – Мы вам не помешали?
– Нет. Буду очень рада помочь.
– Наталья Алексеевна, там суточный анализ мочи готов! Сами будете смотреть результаты или мне заняться? – из двери высунулась рыжая медсестра.
– Товарищи из милиции приехали, Клавдия Петровна. Будьте добры, сделайте все сами. Я потом подойду.
Кравченко, зачисленный в «товарищи из милиции», кивнул на здание интерната.
– Серьезное у вас хозяйство, Наталья Алексеевна.
– Идемте в мой кабинет, – просто пригласила она.
Двери в «Гнезде кукушки» были что надо: внутри железные, снаружи обитые войлоком и дерматином – хоть лбом бейся. И все до одной без ручек! Наталья Алексеевна и весь медперсонал имели специальные ключи. Вставишь такой в замочную скважину, повернешь, откроешь. А без ключа даже ухватиться не за что. Коридор в этом доме скорби был узкий и весь сплошь пластиковый (казалось, что серый линолеум покрывал не только пол, но и стены, и потолок).
Лампочки – в проволочной сетке, палаты светлые и голые. Каждая на шесть коек. В конце одного из коридоров, точно неприступный бастион, путь преграждала металлическая решетка с массивным запором, отделявшая отсек на три палаты.
– Это для буйных, что ли? – полюбопытствовал Кравченко.
– Это инфекционный изолятор, – последовал ответ.
– Все владения бывшего ЛТП, – пояснил Сидоров. – Принудильщики не здесь кукуют. Да их там и осталось всего с гулькин нос, трое гавриков – тихие вроде, однако себе на уме.
– Я запретила Пятакову смотреть телевизор, – сообщила вдруг Наталья Алексеевна, возвращаясь, видимо, к какой-то уже прежде обсуждаемой с Сидоровым теме. – У него снова проблемы. Я посчитала, что ему лучше пока отдохнуть от потока информации. Увы, ошиблась: спровоцировала припадок. Сейчас он изолирован. Это наш пациент, – обернулась она к Кравченко. – Интереснейший случай: бред отношения. Все, что происходит вокруг, относит исключительно к себе. Особенно остро реагирует на телевизионные передачи.
– Чуткий аж жуть этот Пятаков, – ухмыльнулся Сидоров. – Как трава растет, слышит. И реагирует не всегда адекватно, как Наталья Алексеевна скажет. Его соседи из коммуналки выперли. Житья никому не давал: сказать ничего нельзя было – все стрелки на себя переводил. И чуть что – в драку. Мы с участковым его сюда эвакуировали. Так он, подлюга, чуть палец мне не отхватил. Кусается как пиранья. А по пути все переговоры по рации патрулей слушал и комментировал. У нас прямо уши завяли, как маргаритки.
Кравченко оглянулся на двери палаты:
– И сколько же у вас таких?
– Пятнадцать человек, раньше было больше. Теперь наши возможности этим и ограничиваются, – ответила Наталья Алексеевна.
– И женщины есть?
– Нет, только мужчины.
– А персонал у вас исключительно женский?
– Девочки мои прекрасно со всем справляются.
– И не боятся? Не жутко им тут жить в лесу с шизиками? Ведь глушь, придушат, извините, и поминай как звали.
– Это люди, Вадим, – Наталья Алексеевна поправила очки. – Здесь никто этого не забывает. Никогда. И они это чувствуют. Многие сюда сами пришли, им здесь хорошо, лучше, чем там. – Она посмотрела на окна, залитые солнечным светом.
– Ну, не знаю. – Кравченко ухмыльнулся. – Мне б золотом платили – я б тут работать не смог. А жить…
– Отец мой был психиатром, дед тоже. Это наследственное в нашем роду. Я привыкла. Да и для научной работы условия здесь просто идеальные. Хотя по части зарплаты…
– Наталья Алексеевна диссертацию защитила. – Сидоров хвастался так, словно это он стал светилом психиатрии. – Глядишь, и докторская не за горами уже.
– Вот мой кабинет, прошу. – Она открыла ключом белую дверь.
В кабинете она извлекла из шкафа пухлую папку и положила ее на стол перед собой.
– Я внимательно ознакомилась с материалами, Александр Иванович, которые вы привезли мне в прошлый раз. – Голосок ее звенел официальным холодком, а глаза – что твой малахит – так и влеклись к Сидорову, расположившемуся на кушетке напротив.
Кравченко ощутил себя тут явно лишним, но лишь крепче угнездился на клеенчатом стуле сбоку от очаровательницы. «Всюду жизнь, – мысль мелькнула сентиментальная и добрая, а следующая земная, греховная: – И где ж это он с ней в прошлый раз?»
– Ну и что ты мне о Пустовалове Юрии Петровиче можешь теперь сказать, Наталья Алексеевна? – Сидоров скрестил на выпуклой груди руки. Его темные глаза ласкали (а точнее, раздевали) милого медика.
– Из представленного можно извлечь не так уж и много. Наше первое предположение о владеющей этим больным некой бредовой идее…
– Бредовой? – Сидоров нахмурился. – Что-то я позабыл, напомните.
– Я говорила в прошлый раз тебе… вам… – она порозовела, – что бредовые идеи – это суть ошибочные суждения, вытекающие из болезненного состояния пациента и не поддающиеся коррекции.
Сидоров кивал, а сам посматривал на кушетку и чему-то улыбался.
– Все, вспомнил! Ну… и что же?
– Насколько я уяснила из материалов комплексной судебно-психиатрической экспертизы, проведенной Юрию Пустовалову в августе 1996 года, целый ряд специалистов действительно выявили у него наличие устойчивого ипохондрического бреда. Если говорить кратко, бред этот базируется на самовнушении Пустоваловым себе мысли о том, что он неизлечимо болен. Отчасти эта идея объективно подтверждается болезненным состоянием пациента. Ему кажется, что он должен скоро умереть от этого недуга. И его постоянные слова – цитирую: «Мне жить осталось минуту. Я знаю, скоро червей кормить меня отправят» – прямое этому подтверждение.
– А почему он тогда на людей с топором кидается? – не выдержал Кравченко. – Если мнит себя умирающим?
– Видите ли, в подобном состоянии больные ведут себя двояко. Одни подчиняются идее – ложатся на кровать, перестают двигаться, есть, следить за собой. Другие, напротив, бунтуют, – Наталья Алексеевна сняла очки. – Бунт вызывает присущая живому организму жажда жизни. Больной Пустовалов убежден, что умрет. Но умирать-то он не хочет! Вот в чем дело. Все внутри его протестует против воображаемого приговора судьбы.
Далее, в том реактивном состоянии, в котором он в настоящее время находится, любое, я подчеркиваю, любое, даже самое незначительное ущемление его свободы для него нетерпимо. Я читала выкладку из материалов уголовного дела. Он набросился на соседа по лестничной площадке с топором, после того как тот в грубой форме приказал ему освободить место у входной двери, где у Пустовалова лежали старые вещи, – сосед хотел поставить туда мешок с картошкой. Пустовалов нанес ему три удара топором, повредил руки, лицо, черепную травму причинил. Хорошо, вмешались соседи, иначе было бы убийство.
Второе нападение Пустовалов совершил уже в больнице, где проходил принудительное лечение. Там он убил лечащего врача. То есть человека, по его мнению, несущего непосредственную ответственность за ограничение его, Пустовалова, личной свободы. Первый удар – опять-таки в лицо – врач получил крышкой металлического мусорного бачка. Следующий удар был нанесен в висок. Нынешний побег Пустовалова из больницы – прямое стремление к свободе, которой его лишили, и…
– Ясно, отчего шизики из дурдома бегут, – нетерпеливо перебил ее Сидоров. – А почему он всем своим жертвам именно в лицо метит?
– Думаю, Пустовалов очень остро реагирует на всякую постороннюю реакцию в отношении себя. Концентрирует все внимание именно на мимике тех, кого встречает, кто с ним вступает в контакт. Что-то в облике других людей его пугает, заставляя думать, что те могут приблизить для него неминуемый конец. Лицо таким образом становится определенным символом, фетишем всего ненавистного. И он жаждет уничтожить его во имя своего спасения. Прежде в практике бывали случаи, когда подобными фетишами становились половые органы, но лицо… Уничтожая его, он более не видит исходящей угрозы. Это очень для него важно.
– Мы подозреваем его в двух убийствах в нашем районе. В первом случае он воспользовался топором, во втором – ножом, – Сидоров скривился. – Выходит, он более не довольствуется тем, что попадается ему под руку? Он носит оружие с собой, понимаешь, Наташа? Почему, как на твой взгляд?
– Угроза конца ощущается им сейчас реальнее, чем прежде. Он отдает отчет в ряде своих действий: побег из больницы, убийство, знает, что его ищут. Ну и пытается обезопасить себя, избрав средства защиты.
– Но это ведь вполне разумные действия. А его признали невменяемым.
– Он не бессмысленное животное, Саша, – тихо сказала Наталья Алексеевна. – Он человек, который страдает, которому страшно. Я же говорила тебе, они – люди, только другие. Вот что я пытаюсь тебе объяснить. Их надо попытаться понять. Пусть не сразу получится, но надо. Пустовалову необходим контакт. Но парадокс весь в том, что этот нужный ему контакт представляется ему неким апокалиптическим актом: СМЕРТЬ сидит на его плечах. Он чувствует ее. Это надо представить себе.
– Да боже избави, – Сидоров хлопнул ладонью по колену. – А почему он караулит жертвы именно у дороги?
– Я не думаю, что он целенаправленно караулит жертвы. Это может быть простое совпадение. Случай.
– Дважды? Так не бывает. Если это он, то… – Сидоров покосился на Кравченко. – Ну, скажем, шабашник мог ему действительно попасться под горячую руку. Пьяный ведь был, ну и не понравилась ему физия. А вот вторая жертва…
– А кем была вторая жертва? – спросила врач.
– Так, дачник один. Ну ладно, тут пока все мутно как-то… Так ты говоришь, сначала мог быть просто случай… Ну а искать-то нам его где, а? Что на этот раз посоветуешь?
– Свобода для таких, как Пустовалов, значит почти все. Я ознакомилась с курсом лечения, которое назначалось ему в том учреждении, где его прежде содержали. Введение больших доз инсулина – именно этим препаратом воспользовались – спровоцировало у него ряд судорожных припадков. Пустовалов, не испытывавший прежде подобных симптомов, еще более укрепился в мысли, что, цитирую: «его гробят врачи». По сравнению с перспективой снова оказаться в месте, где его «гробят», то есть ускоряют и без того близкий конец, жизнь, полная дискомфорта, лишений, голода и холода, для него гораздо предпочтительнее. Я думаю, он даже не замечает сейчас всего этого. Больные в реактивном состоянии вообще малочувствительны к подобным вещам. Вы, наверное, читали о юродивых, живших в старину при храмах, – обратилась Наталья Алексеевна к Кравченко. – Они сидели голыми в лютый мороз на паперти, питались сухой коркой. Нечто подобное – и наш случай. Пустовалов может жить где угодно: в заброшенном сарае, в стоге сена, в лесу. Для него в этом нет проблемы.
– Как для Маугли, – процедил Сидоров.
– Лишения таких не пугают, – повторила она. – Они даже и не сознают, что лишены чего-либо. Главное при них – их свобода. И больше всего они хотят, чтобы их оставили в покое.
– Ну да, и бросаются на первого встречного. Ладно, Наталья Алексеевна, спасибо за лекцию. Кое-что мы поняли, кое-что потом поймем. Оцепить весь район и выставить на каждом углу, у каждого дерева в лесу по милиционеру я все равно не смогу: нет у нас таких возможностей. – Опер поднялся, давая понять Кравченко, что время истекло. – Так что будем исходить из наших скромных возможностей. Материалы пусть пока у тебя побудут. Я потом заберу.
– Был рад познакомиться, спасибо. – Кравченко, уже теснимый к дверям, спешил откланяться.
У «Хонды» он распрощался и с Сидоровым. Тот явно намеревался немножко подзадержаться в «Гнезде» уже без «товарища по службе».
– Когда я смогу ознакомиться с медэкспертизой? – нагло осведомился Кравченко на прощание.
– Когда? – Сидоров смотрел на паренька в ватнике (тот по-прежнему неутомимо взмахивал своей дворницкой метлой). – Может, и завтра. Звякни мне с утра, часиков этак в десять, после оперативки. Телефон мой ты знаешь, кажется. Мне анатом наш сегодня звонил. Кое-что там действительно есть. Любопытное. И даже весьма.
Кравченко тут же подумал о реплике Алисы Новлянской в адрес Шипова за тем памятным завтраком. Однако то, что ему предстояло узнать и увидеть на самом деле, было… Эх, если бы он только догадывался в тот миг, насколько увиденное в морге повлияет впоследствии на весь ход этого странного и трагического происшествия, он бы непременно… Но дельные мысли приходят к нам с досадным опозданием. И даже самые мудрые, самые проницательные и осторожные из нас от этого терпят удары судьбы.
– Я позвоню, – пообещал Кравченко бодро. – За мной не заржавеет.
– Баш на баш, – напомнил опер. – Первое, что я хочу услышать от тебя завтра при встрече, это как именно домочадцы Зверевой реагируют на смерть ее мужа. Меня интересуют все без исключения. Так что учти. – Он круто повернулся и зашагал к своим колоннам с «бельведером».
«Бабник, – осудил его Кравченко. – У него два убийства, а он… Хотя, эх, и вправду – всюду жизнь. А мы-то… а я-то… Эх!»
Глава 10
О кастратах, бабочках, кинозвездах и смутных подозрениях
Часы показывали уже без малого половину первого, когда Сергей Мещерский, слонявшийся без всякой видимой цели по дому, решил, что надо хоть что-нибудь да предпринять в отсутствие приятеля.
Утверждение о том, что Мещерский беспутно бездельничал все это время, было бы клеветническим. Прогуливаясь среди сосен и подстриженных кустов, качаясь на подвесных диванах, роя случайно найденной палочкой ямку в песке, наблюдая за полетом стрекозы, он прилежно размышлял. О чем? Догадаться было нетрудно. Мысли текли все прежние, уже малость ему поднаскучившие: две основные версии по делу – либо убийство Шипова совершено Пустоваловым, либо кем-то из членов семьи певицы. И это самое «либо» завладевало его воображением всякий раз, как он замечал кого-то из зверевских домочадцев.
И тогда чувство тревоги сменялось острым, почти болезненным любопытством: «Кто же из вас, а? Ты? Вдруг я разговариваю с убийцей?» Все это терзало его всякий раз, как он следил взглядом то за Файрузом, то за Майей Тихоновной, то за Новлянским и его сестрой. Потом что-то изнутри его словно одергивало эти домыслы: чушь, чушь, чушь. Не может такого быть в ее семье. Ведь они все, кроме нее, такие обыкновенные, такие… А убийца должен быть такой… Правда, каким именно должен оказаться убийца, перерезавший горло такому воздушному созданию, как певец Шипов, Мещерский так-таки и не мог себе ясно представить. На это воображения не хватало.
Более того, когда солнце начало припекать сильнее и мечталось скинуть с себя все до плавок, насладиться как следует последними погожими деньками: лечь где-нибудь в затишье за песчаными дюнами, куда не добирался свежий ветерок с озера, и позагорать всласть, мысль о том, что Сопрано скорее всего действительно прикончил беглый сумасшедший, которого ищут и скоро, быть может, найдут, представлялась чуть ли не спасительной. А посему единственно возможной и главное – самой удобной. Жаль беднягу, но что же поделаешь? Судьба. Она порой поступает с нами жестоко… Вам так не кажется?
– Что? – Мещерский с трудом очнулся от своих детективных грез.
Напротив него на качающемся диване расположился Корсаков – в голубых джинсах и черной майке с надписью «Гринвуд». Выглядел он, как и все в этот печальный день, плохо – мрачный, потерянный, однако изо всех сил храбрился. Но общая тоска окутывала и его плотной пеленой: взгляд вопрошающе-тревожный, жесты нервные, и даже крашеные волосы как-то враз потускнели, походили теперь на прошлогоднюю солому.
– Судьба поступает порой жестоко, – повторил Корсаков свою фразу, которая померещилась Мещерскому продолжением своих собственных невеселых дум. – Древние верили в силу рока, владеющего каждым из нас. Невольно тоже начинаешь верить.
– В рок? – Мещерский покорно кивнул. – Да, да, кажется, ничто не предвещало – такой молодой талантливый парень. И такая страшная смерть. Дико! Действительно, кому что на роду написано.
– Знаете, я много думал об этом.
– О чем?
– О судьбе, – Корсаков тяжело вздохнул. – Своей. Смешно звучит, да?
– Почему? Это сейчас большая редкость, Дима. Я могу вас простой Димой называть?
– Конечно.
– Редкость чрезвычайная. Марина Ивановна вообще утверждает, что наше поколение совершенно не способно задумываться: времени, мол, на это нам не хватает.
– Она ошибается, как все женщины.
– Вы давно ее знаете?
Корсаков тряхнул волосами:
– Вроде не очень. А кажется – всю жизнь. Она из тех женщин, которые втягивают вас в свою орбиту.
– Не совсем понимаю, – Мещерский пошевелился, меняя позу.
– Поймете со временем. Вообще-то она редкая женщина. Жаль, что сука-судьба так с ней поступила. Такая грандиозная работа пошла теперь насмарку!
Мещерский вздрогнул: слух резануло словечко «сука», вроде бы не к месту грубое после сентиментальных фраз о «судьбе». И еще то, что Корсаков вдруг вспомнил о какой-то работе. Сейчас?
– Ну, до похорон все планы, естественно, придется отложить, – осторожно заметил он.
– До похорон! Все теперь рухнуло, – Корсаков откинул голову, волосы рассыпались по его плечам, густые, ухоженные. – Я о постановке в Малом Камерном говорю. Столько сил потрачено и вот… Театр теперь не захочет ставить «Дафну» с кем-то другим, кроме Марины. Это вообще теперь крамольная идея, табу.
– Вы режиссер, Дмитрий? – осведомился Мещерский, радуясь, что наконец-то отгадал занятие этого молодого человека. – Вы в театре работаете?
– Нет, таланта бог не дал.
– А я-то думал… А кто вы, простите? По профессии кто?
– Я? – Корсаков закрыл глаза. – Да как вам сказать… Сейчас считайте, что безработный.
– Но вы ведь музыкант?
– Учился музыке когда-то. Давно это было. Даже ухитрился окончить Гнесинское. Потом как-то все изменилось – мода или скорей компания хорошая подобралась – ушел в подполье. Может, и зря сделал, а может… – Корсаков повествовал лениво, видимо, думал о чем-то своем.
– В подполье? Это как же… вы поете где-нибудь сейчас или…
– Мы с ребятками играли джаз, – Корсаков первый раз за весь разговор улыбнулся. – И не только. В стиле Джерри Ли Льюиса даже пытались.
– А, знаю, в институте, когда учился, предки из загранки привозили, потом записи сам на Кузнецком покупал.
– И я тоже. А потом долбил себе на рояле. Только на джазе в нашем отечестве далеко не уедешь, Сергей.
– Это точно, – согласился Мещерский. – А сейчас вы…
– Сейчас? Ну, группа-то наша кое-как еще держится на плаву, даже деньжонки иногда заводятся. В Штаты вон ездили они зимой, во Франкфурт на фестиваль, компакт выпустили. А я… Ну, так жизнь моя сложилась, отошел я вроде от всего. Может быть, вернусь потом, а может… В общем, судьба. Вторым Джерри Ли Льюисом мне уже не стать. Вот в чем вся штука.
– А сейчас вы с Мариной Ивановной работаете?
– Нет, – Корсаков покачал головой, – я просто вплотную занимаюсь сейчас Рихардом Штраусом, вернее, трактовкой античных мифов в его творчестве. Хочу написать одну любопытную работку – ну, пока деньжонки еще не все спустил. На себя, так сказать, потрудиться хочу, для души. И возлагал громадные надежды на постановку «Дафны». И вот пожалуйста.
– Не повезло.
– Ну ничего. Будем надеяться, что второй наш проект увенчается большим успехом, – Корсаков, почти не щуря глаз, смотрел на солнце, которое в эту самую минуту скрывалось за легкой, похожей на серую пену, тучкой.
– Тоже опера?
– Почти что. Весьма любопытная, знаете ли, опера. Поучительная по части превратностей судьбы. «Царь Эдип». Слыхали?
Мещерский кивнул, хотя, по-честному, прежде он вообще никогда не слыхал ни о каких там операх Рихарда Штрауса. Вальсы, конечно, знал, но ведь их написал совершенно другой Штраус, так что… Но показывать свою неотесанность перед этим вежливым, ленивым и явно очень хорошо образованным сверстником никак не хотелось.
– Мне Тихоновна шепнула, вы ее об Алессандро Морески спрашивали, – Корсаков с усилием поднялся с дивана. – Так я там вам записи кое-какие подобрал: компакты на рояле, в зале лежат. Так что, если, Сережа, хотите…
– Неудобно сейчас. Такой день…
– Почему? Наденьте наушники, и все. И запомните: музыку в этом доме исполняют и слушают, а также обсуждают и критикуют всегда: в горе и в радости.
– Это я заметил.
– Вы очень наблюдательны, наверное.
– Не очень.
– Ну, значит, я ошибся, – Корсаков снова улыбнулся, а глаза остались тревожно-грустными.
– Морески ведь был последний кастрат? – выпалил Мещерский.
– Говорят, что был. Я этими тонкостями мало как-то интересуюсь. Кстати, там же есть записи и Альфреда Деллера. Это нынешняя звезда в Европе.
– Тоже сопрано?
– И недурное, насколько я слышал. Сравните, если пожелаете, очень даже любопытно. У обоих чрезвычайно редкая техника барочного пения. Андрей Деллеру в чем-то подражал. А в чем-то даже превосходил его. Он пел бельканто, и у него был редчайший тембр: критики говорили, ангельский голос. Но это в Италии говорили, а у нас…
– Там есть записи Шипова? – встрепенулся Мещерский.
– Сносные: с концертов в Милане и Венеции. Только наденьте наушники, Сережа. Хорошо?
– Конечно, – Мещерский покраснел. – Спасибо.
– Не за что, – Корсаков собрался было отчаливать. – А вы Егора не видели? Я, собственно, его разыскивал.
– Нет. Правда, собака лаяла. Но где-то далеко, у озера, наверное. И это давно было, еще утром.
– Парень горюет.
– Да.
Они помолчали. А потом Корсаков сказал:
– Странно все-таки, что Андрея убили на какой-то стройке.
– На шоссе.
– Ну да, я и говорю.
– Почему странно?
– Они же собирались на озеро. С Егором. Мотор подвесной проверять на лодке.
– Нам Марина Ивановна сказала, – осторожно заметил Мещерский.
– Они и меня с собой звали.
– А вы?
Корсаков пожал плечами.
– А я отказался. Хотел на машине в город смотаться, крем для бритья купить, еще кой-какие мелочи, а в результате и туда не поехал.
Мещерский подумал: вот удобный случай понастойчивее выяснить, а что делал этот джазмен, крашенный под Джерри Льюиса (ну, конечно, Корсаков напропалую подражал своему кумиру!), с одиннадцати до половины второго, когда, по свидетельству эксперта, Сопрано нашел свою смерть в придорожных кустах. Однако ничего, естественно, настойчиво выпытывать не стал: отчего-то накатила прежняя нерешительность: успеется. А будь Корсаков убийцей, все равно ведь солжет, так зачем стараться, нервы себе портить?
– Шипов тогда, наверное, просто передумал. Может, ветрено оказалось на озере. Он и ушел оттуда. Ему и голос надо было беречь, – предположил он нарочито простодушно.
– Этот парень не любил менять своих планов даже в мелочах. А потом, я отлично помню, как он радовался этому Петькиному подарку. Говорил, что мы лишаем себя колоссального удовольствия, не используя катерок. Этот мотор его прямо покорил.
– Почему? Не могу представить – Шипов и вдруг возится с гайками, болтами, промасленной ветошью. – Мещерский тоже поднялся с дивана, надоело смотреть на собеседника снизу вверх. – А почему его должна была покорить такая обычная вещь, как лодочный мотор?
– Потому что он бесшумный, – усмехнулся Корсаков. – Значит, рыбу не распугал бы.
– Шипов увлекался рыбалкой?
– Он убеждал всех, что увлекается любыми чисто мужскими видами спорта. Когда в Италии учился, рассказывал, что не пропускал ни одного футбольного матча в Милане, на ралли ходил, даже на бокс.
– Он – на бокс? Ну, видимо, я действительно его мало знал, – Мещерский тоже усмехнулся. – Вернее, совсем не знал. Мне так и сказали.
– Кто это вам сказал? – Корсаков вдруг нахмурился.
– Не помню уже, кто-то из ваших.
– Егор спортом серьезно занимается, – Корсаков вернулся к прежней теме разговора. – Так что ничего удивительного: родственные гены. Ну, теперь-то все это уже не важно. Ладно, пойду.
– Спасибо, Дима.
– За что?
– За Морески.
– Не за что, не за что.
Его ленивая скороговорка звучала в ушах Мещерского, когда он поднимался по ступенькам террасы, проходил комнату за комнатой, направляясь в музыкальный зал. «Вот, предположим, сейчас я беседовал с убийцей, – думал он с каким-то даже смаком. – Здоровый малый этот джазмен, такому прирезать мальчишку ничего не стоило бы. Но какой-то он неживой, словно мешком ударенный. Точно спит на ходу. И наследство ему тут вроде не светит. Так что, не снимая с него подозрений, следовало бы заняться выяснением его собственного возможного мотива. Где-то вне корыстных замашек, а может… Впрочем, корыстный мотив пока также трудно отнести и к иранцу. Интересно, а сколько ему платят? И к братцу Шипова. «Парень горюет» – ишь ты, вроде да, а вроде… Сначала истерику закатил, а теперь от всех прячется.
Кто же из вас действительно горюет об убитом? Притворяться-то все мастера».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?