Текст книги "Любовь и безумства поколения 30-х. Румба над пропастью"
Автор книги: Татьяна Умнова
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)
6
Летом 1949 года была достроена дача в Крыму, в Гульрипши. Осенью Валентина забеременела. Константин уехал на несколько месяцев в только что провозглашенную Китайскую Народную Республику, встречался с Мао Цзэдуном. Валентина носила тяжело, сильно располнела.
«В 1950 году она снялась в фильме „Заговор обреченных” в роли американской шпионки Киры Рейчел. Нужно было сыграть роскошную стерву, обольстительную тварь. И хоть сценарий был чудовищной ерундовиной, роль была характерная и весьма занятная. При всех внешних совершенствах Серовой в этот период роль не получилась совершенно! Перебираю в памяти ее работы – не играла она стерв. Дур играла, а такой твари – нет. Но ведь актриса же – изобрази! – Нет. Плохая актриса? А может, ей просто мешало то, что она была уже на шестом месяце. В таком положении негодяек не сыграть», – говорит Мария Симонова.
Перед рождением дочери Валентина ушла из Ленкома: она чувствовала себя усталой и не собиралась возвращаться на сцену, когда станет матерью.
Симонов отчаянно мечтал о ребенке. Беременность Валентины была для него воплощенным счастьем.
Вспоминает актриса Лидия Смирнова, жена оператора Владимира Рапопорта:
«Когда Герасимов, Симонов и Рапопорт возвращались из Китая в Москву, мы их встречали втроем – Тамара Макарова, Валя Серова и я.
Поезд немного опаздывал. Мы волновались – давно не видели своих мужей.
В то время Валя была беременна. Позже мне Рапопорт рассказал, как его поразило, что Костя восхищенно говорил:
– Какое счастье, когда тебя встречает беременная жена. – Он развивал эту тему особого мужского ощущения. И все повторял: – Я еду, а меня ждет моя жена! Она беременна.
То, что Костя любил Валю, я знала. Не только потому, что он посвятил ей свою лирику. Он был способен любить».
Константин хотел обязательно девочку, и обязательно – беленькую, как Валентина. Но из роддома Валентина лукаво сообщила ему: «Костя, я родила Маргариту Алигер!» То есть – смуглую, темноволосую… «Раз чернявенькая, значит – точно моя!» – обрадовался Симонов.
Назвали дочь Машей, это решено было еще до ее рождения: если мальчик – Иван, если девочка – Марья. Отец обожал ее. Называл: «Манька-франт, белый бант».
Во время беременности Валентина сильно располнела, да так и не сбросила вес. Но даже такая – пышнотелая кустодиевская баба – она восхищала мужа. А когда он видел их вместе – Валентину и крохотную Машу в ее объятиях, – он умилялся чуть ли не до слез.
Маша в младенчестве много болела. Возможно потому, что во время беременности Валентина продолжала пить… Она была беспокойным ребенком, много плакала, и взятая из деревни нянька подливала в ее бутылочку маковый сок. Это заметил Толя, рассказал матери и отчиму. Няньку прогнали, Маша пошла на поправку, но все равно оставалась слабенькой. Да и Валентина часто болела. Тревожные, нежные, реже – шутливые письма Симонова из очередных командировок частенько адресовались в больничную палату:
«…Трудно даже сказать тебе, какую радость мне доставили Машенины многочисленные мордашки, складочки и прочие части тела, полученные мною вчера. Видимо, я до конца не испытывал еще такого чувства, во всяком случае, я уже второй день делаю то, над чем всегда смеялся у других: вытаскиваю Машкины карточки и неприлично хвастаюсь ими, заглядывая при этом в лица людей – достаточно ли сильно они восхищены видом нашего с тобой несравненного создания. Что до меня – то по мне она душенька, особенно когда смотрит грустно-вопросительным, чуть-чуть удивленным взглядом, ну и, конечно, когда смеется, да в общем, и во все остальные моменты своей жизни. Меня очень разволновало то, что, оказывается, Машутка серьезно болела, ты только говорила невнятно, что она немножко простужена, а оказывается вот оно что. Я тебя благодарю за милое бережение моего отдыха и спокойствия, но ты больше так не делай, родная моя. Если Маша больна, а я в отлучке».
«Скажи мне как есть – и так всякий раз вместе с тобой решим, приезжать мне или нет. Ну, дал бы бог, чтоб эта дилемма была пореже, чтоб долгожданная дочка у нас с тобой не болела и росла красивая, как ты, и жилистая, как я».
«Скучаю я вдвойне и по тебе, и по маленькой привереде нашей Машке, которая где-то, по моему глубокому убеждению, в конце концов, здорова – и все ее привередства – чистая интеллигентщина дитяти двух сильных, хотя и по-разному нервных родителей».
«Милая Машутка! Спасибо, маленькая, вам с мамой за твои фотографии. Они пришли как раз вовремя – через несколько часов будет как раз пять месяцев, что ты родилась и в первый раз закричала: „Не хочу кушать!” Ты, мать моя, здорово соблазнительная на фотографиях, даже страшно, что ты там без отцовского руководства, а я тут без возможности целовать разные там ямочки и перевязочки. Когда вынешь из ящика эту открытку, немедленно побеги поцелуй маму, а вслед за ней брата и бабушек. И пожалуйста, завтра в день рождения не закладывай, птичка, за галстук ничего, кроме молочка!»
«Как там наши глазоньки??? Как ее худая шейка и ручонки? Поцелуй ее крепко, родная, и скажи – пусть сделает мне глазки и напугает на расстоянии, чтоб как следует лечился и к ее первому балу оставался престарелым, но еще молодцеватым папашей. Поцелуй Толю, скажи ему, что я верю в его слова и в его стремление исправиться. Обними наших стариков. Целую твои руки».
…Упоминание о Толе не случайно. Ему исполнилось двенадцать. Он плохо учился, плохо себя вел, был, что называется, трудным подростком, а возможно, имел какие-то проблемы с психикой… Пережитый во время Валентиной беременности стресс мог сказаться на состоянии ребенка, ведь она так убивалась после гибели Серова! А может быть, Толя был просто избалованным, а может просто неприсмотренным. Так или иначе, он был трудным. Ни у Валентины, ни у Симонова не хватило воспитательского таланта и души на то, чтобы его выправить. И мальчик оказался словно в стороне от их семейного счастья. Кончилось для него все плохо: Толя Серов начал пить, ограбил и поджег чужую дачу, оказался в колонии. Потом мыкался по провинции, спивался и, видимо, все-таки был не в себе, потому что был пироманом – регулярно устраивал поджоги, и его снова сажали. Близкие Анатолия Серова пытались позаботиться о нем, но не справились. Винили во всем Валентину, но ее собственная жизнь тоже летела под откос и ей было не до Толи…
Впрочем, пока еще до этого далеко.
Пока еще главные проблемы в семье Симоновых – что Константин получил «понижение» по службе, был назначен главным редактором «Литературной газеты», и это отнимало у него очень много времени, а Валентина скучала без работы, маялась с детьми и все больше пила.
Борис Панкин в книге «Четыре Я Константина Симонова» писал:
«Странная это была у него и Фадеева, да и у всех их коллег по руководству союзом жизнь, если посмотреть со стороны. Что-то среднее между пиром и каторгой, как горько острили они с Сашей в редкие часы, когда можно было посидеть вдвоем, отложив в сторону, хотя бы на миг, казенные заботы… Он как-то подсчитал, что „Литературка” отнимала у него не меньше двух третей рабочего времени, когда он был в Москве. Остальное – маята в союзе. Только-только ты склонишься над газетным листом – звонок. Либо из ЦК, либо – с Воровского… Столы письменные, обеденные, праздничные – еще один непременный атрибут этой жизни, как и залы заседаний и кабинеты. За рабочим – сочиняли статьи, романы, докладные, пьесы, письма, отчеты и справки „наверх”. Когда особенно подпирало, бросали все, уходили „в подполье”, то есть в творческий отпуск – в Переделкино, в Ялту, в Гульрипши, в Малеевку…»
Константин любил принимать гостей. Любил пышные застолья. Пил много, но практически не пьянел: такая особенность организма. А Валентина пила – и хмелела, но он ее не удерживал: во хмелю она была нежнее, мягче, шутила и пела, была той очаровательной хозяйкой, которую он мог с гордостью представить своим друзьям.
Трезвая – она и на него смотрела трезво и жестко. Осуждала его за участие в политических репрессиях. Спорила. Даже скандалила. Могла узнать о том, что он готовит новую разоблачительную речь, – и встретиться с будущей жертвой, чтобы предупредить… Это, конечно, от разоблачения не спасало, но она чувствовала, что так правильно, что она делает хоть что-то. Ведь часто жертвами симоновского карьеризма становились ее, Валентины, близкие друзья! И трещина между супругами росла. Несмотря на желанную дочь и достигнутое благосостояние. Несмотря на всесоюзную славу обоих.
7
Впрочем, слава Валентины Серовой в 1950-е годы пошла на спад. Она была уже не так красива, не так молода, она была ненадежна: могла напиться и сорвать репетицию, а то и спектакль. Она еще чувствовала себя звездой, но ее свет начал гаснуть.
Мария Симонова рассказывала: «Серову звали обратно в «Ленком» – ей писала Софья Гиацинтова, там все еще работала Серафима Бирман, любимая наставница. Еще были планы вернуться, чтобы, по словам Гиацинтовой, „опять создавать театр”. Она вернулась, хотела работать. Ведь именно в «Ленкоме» она сыграла свои главные роли… В нашем архиве хранилась толстая тетрадь в коричневом коленкоровом переплете – пьеса о Софье Ковалевской с дарственной надписью от авторов, братьев Тур. В тетради были не только пометки актрисы, работавшей над ролью, – там, на свободных страничках, она делала свои личные записи: „Жизнь! Вот она какая, оказывается. Господи, помоги мне найти правильный путь! В омут или – работать, работать без конца и края. В награду что? Не деньги, славу, ордена – любви и понимания и заботы немного… Благослови, Господи, «Его» за столько зла, за столько добра… Больше не могу, нужно выбрать. Нужно, нужно, нужно… Зачем?…”
В тот же год мама ушла из Театра Ленинского комсомола, где прослужила 17 лет, и попала в Малый – ненадолго, там она была занята в единственной роли Коринкиной в „Без вины виноватых”. Это был не ее театр: традиции, отношения – все другое, чужое. Дома – маленькая я, с какими-то непонятными болезнями, Толя, как тогда было принято говорить, „трудный подросток”, и мой отец, вечно отсутствовавший дома – командировки, поездки, заседания. Старые друзья зудят-подзуживают: „Это не для тебя, давай выпьем, забудь…” Мама не была святой, а ее мягкость, податливость, неумение взвешивать и оценивать служили ей плохую службу. Спасение она искала в том, от чего другая женщина, другая актриса заставила бы себя отказаться напрочь…
Потом был Театр Моссовета, где она с блеском сыграла роль Лидии в пьесе Горького „Сомов и другие”. Вот что писал критик Ю. Юзовский о ее работе: „Кто остро почувствовал горьковскую мысль – это Серова… Она ловит слово, оттенок, что скрыто за словом, лихорадочно работает мысль… Очень хорошо поняла Горького Серова…” На этой сцене ей повезло встретиться с Раневской, Пляттом, Михайловым. Мама очаровала Фаину Георгиевну добротой, отзывчивостью. Эта великая актриса была очень одиноким человеком, поэтому дружбу поддерживала, часто была у нас на даче в Переделкино. Я помню ее в 1954 году – тетя Фуфа смешила меня, изображая Бабу-ягу.
„Неповторимая Валя! – писала она маме. – Я все время о Вас думала и так же, как и Вы, желаете мне добра, я для Вас хочу только хорошего. Еще раз благодарю за теплые ко мне чувства и за желание избавить меня от денежных забот…”
С самого начала «Ленкома» мама дружила с завeдyющeй бутафорским цехом Елизаветой Васильевной Конищевой. Ее собственная судьба драматична, но мама много раз приходила ей на помощь, та не оставалась в долгу, и в конце концов Лиля стала членом семьи. Ее свидетельства для меня бесценны. Она рассказывала, как однажды на спектакль „Софья Ковалевская” мама пришла с температурой, которая к концу второго акта поднялась до 39,8. Вызвали врача – дифтерит. Но спектакль она доиграла, упала, когда занавес закрылся. Вокруг нее всегда толпились люди. Это были и настоящие ее друзья, и мнимые, которые просто вытягивали из нее деньги, пили, гуляли за ее счет. Она никогда никому не отказывала в помощи. Часто долгов ей не возвращали, а она и не спрашивала. Ее дом был приютом для тех, кому некуда было приткнуться…
Но после возвращения в «Ленком», если не ошибаюсь в 1959-м, она уже была не та Серова, на которую „ходило пол-Москвы”. Да и для театра это было не лучшее время – классику не ставили, театры мучил соцреализм».
8
Усталость от постоянного душевного дискомфорта у Симонова рано или поздно должна была наступить. Никакая любовь не выдержит испытаний постоянным напряжением, постоянным ощущением «прогулки по минному полю», когда не знаешь, какой шаг будет роковым, какое твое слово вызовет негативную или истерическую реакцию. Да еще и алкоголизм Валентины… Симонов еще долго продержался.
Он осознал, что разлюбил Валентину, в 1954 году, и тогда же было написано последнее стихотворение, посвященное ей:
Я не могу писать тебе стихов
Ни той, что ты была, ни той, что стала.
И, очевидно, этих горьких слов
Обоим нам давно уж не хватало.
За все добро – спасибо! Не считал
По мелочам, покуда были вместе,
Ни сколько взял его, ни сколько дал,
Хоть вряд ли задолжал тебе по чести.
А все то зло, что на меня, как груз,
Навалено твоей рукою было,
Оно мое! Я сам с ним разберусь,
Мне жизнь недаром шкуру им дубила.
Упреки поздно на ветер бросать,
Не бойся разговоров до рассвета.
Я просто разлюбил тебя. И это
Мне не дает стихов тебе писать.
Пожалуй, роковым для их брака стало знакомство Константина с Ларисой Жадовой. Она была дочерью генерала Алексея Семеновича Жадова. И вдовой фронтового поэта Семена Гудзенко. Симонов с Гудзенко дружил. Уважал его. Знал историю его любви к дочери генерала, который не желал их брака. И когда Лариса – гордая, умная, самостоятельная Лариса, искусствовед, специализировавшийся по истории западной живописи, – все же вышла за Семена, Жадов отказал дочери от дома. И даже когда Гудзенко умер в 1953 году от полученных на фронте ран, Жадов не желал помогать дочери и внучке Кате. Они бы бедствовали, если бы не Симонов.
Симонов приглашал Ларису с Катей отдохнуть к себе на дачу. Без всякой задней мысли. Как вдову друга. Как человека, нуждающегося в помощи. Но потом – пригляделся к ней. И влюбился.
Нет, она не была обольстительницей или соблазнительницей, она не пыталась «увести» чужого мужа – да и разве можно «увести» взрослого человека, если он сам не решит уйти? А Ларисе это еще и не было нужно, она еще не пережила смерть своего любимого мужа, она даже не думала о Симонове как о возможном партнере. Зато Константин видел в ней все то, чего ему так не хватало в Серовой: интеллигентность и ум, спокойное достоинство и железный характер, безупречные манеры и тихую нежность, которая так отличалась от порывистой, жаркой, а в последнее время – пьяной нежности Валентины.
Мария Симонова рассказывала: «Я могла родиться у мамы и раньше, еще в 1945, сразу после войны. Может быть, тогда многое в нашей с ней судьбе сложилось бы иначе… Но случилось то, что случилось, и мне теперь остается память – отчасти горькая. Больно оттого, что не сделала для нее ничего, не помогла. Живу теперь тем, что копаюсь в небольшом слое записок, архивных фотографий, чудом уцелевших. Мама сама многое уничтожила. Я люблю своего отца, но любовь моя к нему, к сожалению, не была взаимной. После развода с мамой в 1957 году он больше исполнял свой отцовский долг в отношении меня, чем был отцом. Не мне судить его за это. Так сложилось. Не сужу, но пытаюсь понять, почему в течение двадцати лет имя матери вычеркивалось из газет, на выставке, посвященной юбилею театра, где она играла, не было ее фотографий. Отец, ставший большим литературным и советским функционером, никогда не „запрещал” ее имени. Но все, от кого зависело это имя произносить или писать, знали, что Симонову это не понравится. Почему? Ее болезнь влекла за собой скандал? И в этом скандале могло прозвучать что-то такое, что он категорически хотел забыть? Зачем он попросил мамин архив перед смертью и сжег его дотла? Архив, который мать прятала в только нам двоим с ней известном месте. Я читаю, читаю, сравниваю. Не могу не думать над судьбой своей семьи. И одно знаю теперь точно: при всех своих слабостях мать была великодушна и не терпела фальши. Что-то случилось, чего она по-человечески пережить не могла, не могла согласиться с тем, с кем была согласна, кому доверяла, кем гордилась…»
Симонов и Серова развелись в 1957 году.
В первый класс Машу они отвели еще вместе, но жили уже порознь.
Симонов решительно изменил свою жизнь. Он женился на Ларисе Жадовой. Принял ее дочь Катю как свою. В том же 1957 году родилась их общая дочь Саша.
Машу отдали бабушке. Валентину пытались лечить…
К себе Симонов дочь не взял. Потому, что не готов был воевать с решительной тещей. Потому, что не хотел привносить осколочек былой дисгармонии в его новый, прекрасный и гармоничный мир… Он даже никогда не приглашал Машу в гости. Потому что Лариса как-то раз сказала: «А ты уверен, что вслед за Машей в нашем доме не появится Валя?» Он не был уверен. И он этого отчаянно не хотел.
Мария Симонова отца искренне пыталась понять. И даже против Ларисы Жадовой никогда не держала зла: «Лариса Алексеевна была удивительным человеком. Она сделала для отца очень много, она создала ему те условия, при которых он мог работать как писатель… И все-таки мне кажется, что эта боль, которая была у отца, эта любовь, которую он пережил, – все это он унес с собой в могилу…»
Однако с прошлым Симонов расправлялся очень сурово. Он уничтожил почти все письма Серовой. Мало что сохранилось.
Например, чудом уцелело вот это, отчаянное, горькое письмо того периода, когда Валентина боролась за право даже не воспитывать, а хотя бы изредка видеть их дочь:
«Костя! Твой ответ по меньшей мере удивителен. Где чувства человека, доводы твоего разума, где твои глаза? Все потеряно, замусорено, развеяно посторонним влиянием, ведь не могло же все это исчезнуть само по себе… По-видимому, поведение и информация Клавдии Михайловны в данном случае убедительнее и сильнее всех других для тебя. Я говорю о Клавдии Михайловне потому, что она здесь играет первую скрипку и ни от кого другого, как от нее, ты черпаешь сведения о всем, что происходит, о ее методе „воспитания” нашей дочери и ее поведения по отношению ко мне. Ты считаешь все это настолько правильным, справедливым и непогрешимым, что ни разу за последний год не потрудился поинтересоваться и выслушать другую сторону. Вот и получилось у тебя однобокое и слепое отношение к этому делу.
Я не устраиваю пожара с возвращением дочери. Я с ужасом и горечью увидела и почувствовала, что сделали с Машей за те 3 месяца, что я ее не видела, и с ней самой и с ее отношением ко мне. Маша стала маленькой старухой. Девиз «у нее все есть», внушенный Клавдией Михайловной ребенку не только к материальным условиям ее жизни, но и, что гораздо страшнее, в отношении ее к людям, – ужасен. Это вредительский девиз. Больше такого положения я ни одного дня терпеть не могу и не хочу потому, что каждый такой день это много дней уродования человека…
Я отдала Машу „матери”, когда у меня началась ломка в квартире, после того как ты вселил в нее новых жильцов, когда Толя в связи с нашим разводом особенно стал плохо вести себя, когда мне еще было тяжело и трудно справиться с собой, когда еще была слишком захвачена своим горем, – я согласилась поэтому с Вами оставить ребенка временно у Клавдии Михайловны, не предполагая, чем это обернется для меня и моего ребенка. Дальше все непереносимее стало быть без моего ребенка, невыносимо чувствовать и видеть, как его уродуют там, отрывают от меня, и приходить на Никитскую, где все, начиная с Клавдии Михайловны до домработницы, ее все больше восстанавливают против меня (при Маше) и без меня в мое отсутствие.
Довольно. Прошу знать твердо до конца, что я выздоровела, прозрела совершенно. Я ясно разобралась во всем и поняла, что произошло со мной за все 19 лет, что мы с тобой знаем друг друга, включая 15 лет, что я была твоей женой. Разобралась во всем, что делается сейчас с моим ребенком и для чего, что делается со мной и что хотелось бы сделать, – на этот раз не выйдет.
Я возвратилась к себе такой, какой я была давно, пусть поздно, но лучше поздно, чем никогда. Зато не поздно еще вырастить и воспитать моего ребенка человеком, у которого пока не „все есть”, а все будет и не то будет, которое нужно Клавдии Михайловне, а то будет, которое нужно для большой и хорошей жизни моей дочери.
Клавдия Михайловна и сейчас заявила совершенно постороннему человеку, что я спешу „потому, что все пропила и мне нужны симоновские деньги”. Вот, как говорят, с больной головы на здоровую. Поистине вся она тут в этом „высказывании”, с позволения сказать. На свой аршин мерить легче всего. И вправду, жаль будет ей лишиться ежелетних выездов на море, а там ты, глядишь, оплатил бы и заморское путешествие. Ведь не важно, что ребенок хрупок, худ, как тростинка, – пусть для удовольствия бабушки попечется на жарком солнышке.
Мне твои „ассигнования” не нужны. Мне вернули то, что принадлежит мне и что было тобой беззаконно арестовано. На эти деньги я приобрела для Маши домик и сад такой, какой Вы постарались с Клавдией Михайловной отнять у нее. На этой приобретенной даче под Москвой в умеренном мягком климате в хорошем фруктовом саду, на свежем воздухе ребенок действительно может легко дыша отдохнуть и хоть немного прибавить в весе.
В самое ближайшее время я начинаю работать, так что Ваши денежные блага меня не прельщают. Сходясь с тобой, я была обеспечена лучше тебя, если тебе не изменяет память, и тогда у меня был сын, я воспитывала его, не нуждаясь, и воспитывала неплохо до того, как вышла за тебя замуж.
Ваши с Клавдией Михайловной беспокойства о судьбе Маши меня не убеждают. Особенно твое, которое ты выражаешь, сидя в Ташкенте и поручая на деле беспокоиться о судьбе нашего ребенка твоему адвокату, которая, кстати сказать, идет по Вашей линии и не хочет говорить ни со мной, ни с врачами, мнение которых, кажется, до сих пор было Вашим главным и основным условием возвращения мне дочери.
И последнее – я думаю, что не тебе – человеку, бросившему трех жен и трех детей, женившемуся на четвертой жене и приобретшему еще двух детей (ведь дети, живущие с тобой хоть и не тобой зарожденные, тоже твои. По крайней мере Толя считал тебя отцом с трех лет и ты относился очень нежно к нему, по-отцовски, пока добивался меня), повторяю – не тебе говорить о том, что „ребенок не мячик”…»
Война за ребенка длилась долго и, конечно, не лучшим образом сказалась и на Маше, и на взаимоотношениях бывших супругов, и на отношениях Валентины с матерью. В конце концов Валентина отвоевала Машу и забрала ее к себе. На какое-то время даже прекратила пить. Но потом все началось сызнова…
Спасти Валентину пытался ее отец, Василий Васильевич Половиков. Он не решался появиться в жизни дочери, пока она была на гребне славы и – как он считал – счастлива. Но узнав, что Валентина спивается, пришел к ней. Собственно говоря, это он вел с Симоновым переговоры о том, чтобы Маша вернулась к матери. Одновременно с этим он строил для Валентины и Маши дачу, или даже скорее – деревенский дом. Он считал, что вдали от городских соблазнов, на чистом воздухе, в тишине, на молоке и яйцах Валентина успокоится и перестанет пить, а Маша наконец перестанет болеть. Пока отец был рядом, Валентина и правда держалась. Когда он умер, снова сорвалась.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.