Текст книги "Любовь и безумства поколения 30-х. Румба над пропастью"
Автор книги: Татьяна Умнова
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)
4
Как ни странно, 1940-е были счастливейшими годами в жизни Константина Симонова и Валентины Серовой.
Тогда еще их любовь переживала первый страстный накал. И Симонов совершенно не был уверен, что эта женщина хоть когда-нибудь станет его женой, хоть когда-нибудь его полюбит… Она не любила. Но – принимала Константина во время кратких его возвращений с фронта, как не приняла бы в другое, мирное время. Окружала заботой и лаской. Играла для него такую себя, о которой он мечтал.
Военный корреспондент Симонов мотался по всем фронтам и постоянно писал стихи – для Валентины. Потом из этих стихов он составит сборник «С тобой и без тебя», и несколько десятилетий эта лирика будет очень популярна в СССР. Что-то из сочиненного он Валентине отсылал, что-то приберегал, чтобы прочесть лично: «…Все время борюсь с желанием послать тебе стихи – но все-таки не посылаю – слишком дороги минуты твоих внимательных раскрытых глаз и того чувства, с которым я тебе что-то читаю впервые, в самые впервые…»
Софья Караганова рассказывала: «Я помню, зашла к ней утром: война, Костя с фронта прислал ей дневники. Она в кровати, в Костиной пижаме, косички заплетены туго – в разные стороны. Сидит, грызет палец и с интересом читает эти странички. Ей было интересно с ним! Интересно видеть и читать, что он пишет…»
Валентине было интересно с Константином Симоновым. Однако – он не был по-настоящему мужчиной ее мечты. Таким, как Анатолий Серов. Да, Симонов был отважен. Но – никогда не был воплощением брутальной мужественности.
Весной 1942 года Валентина Серова выступала перед ранеными в госпитале. Ее попросили пройти в отдельную палату, где выздоравливал после тяжелого ранения в легкое маршал Константин Рокоссовский. Вот этот мужчина был тем самым идеалом, о котором Валентина грезила, и романтичности образу отважного полководца придавала тень его личной драмы: Рокоссовский ничего не знал о судьбе жены и дочери, оставшихся в Киеве… Валентина сделала все, чтобы его утешить. Влюбилась – практически с первого взгляда. Из госпиталя Рокоссовский переехал в ее квартиру. Три месяца прошли в непрерывном счастье. Но маршал рвался на фронт и – едва был признан врачами годным – уехал. Вот его Валентина собиралась ждать, верно ждать… Но узнала, что жена и дочь Рокоссовского – нашлись. И что маршал соединился с ними в совершенной гармонии и счастье, позабыв о московском «приключении с артисткой».
Сердце ее было разбито… И вот тогда она поняла чувства Симонова.
А Симонов, до которого известие об открытой связи Серовой с Рокоссовским донесли немедленно, проявлял самоубийственную отвагу, отправлялся в самые опасные места, присоединялся к рискованным рейдам разведчиков, практически – искал смерти. И писал, писал, писал. Переживаемая им мука ревности, переосмысление своей любви – все это вознесло его творчество на недосягаемую прежде высоту.
Я, верно, был упрямей всех.
Не слушал клеветы
И не считал по пальцам тех,
Кто звал тебя на «ты».
Я, верно, был честней других,
Моложе, может быть,
Я не хотел грехов твоих
Прощать или судить.
Я девочкой тебя не звал,
Не рвал с тобой цветы,
В твоих глазах я не искал
Девичьей чистоты.
Я не жалел, что ты во сне
Годами не ждала,
Что ты не девочкой ко мне,
А женщиной пришла.
Я знал, честней бесстыдных снов,
Лукавых слов честней
Нас приютивший на ночь кров,
Прямой язык страстей.
И если будет суждено
Тебя мне удержать,
Не потому, что не дано
Тебе других узнать.
Не потому, что я – пока,
А лучше – не нашлось,
Не потому, что ты робка,
И так уж повелось…
Нет, если будет суждено
Тебя мне удержать,
Тебя не буду все равно
Я девочкою звать.
И встречусь я в твоих глазах
Не с голубой, пустой,
А с женской, в горе и страстях
Рожденной чистотой.
Не с чистотой закрытых глаз,
Неведеньем детей,
А с чистотою женских ласк,
Бессонницей ночей…
Будь хоть бедой в моей судьбе,
Но кто б нас ни судил,
Я сам пожизненно к тебе
Себя приговорил.
Симонов в очередной раз приехал с фронта, выслушал покаянную исповедь любимой женщины, простил от души – и в очередной раз попросил Валентину выйти за него замуж.
И на этот раз она согласилась.
Возможно, от отчаяния. Возможно – осознав, что так, как Симонов, ее никто не любит и не будет любить.
Она стала для него идеальной женой и настоящей боевой подругой. Она даже в поездках на фронт сопровождала Константина – с радостью. Валентина Серова в своем патриотизме была совершенно искренней. И ей действительно хотелось сделать что-то для тех, кто – там. Пусть просто оказаться рядом и почитать им стихи. Или монолог из какой-нибудь драмы. Пусть просто просиять для них из-под ушанки своими голубыми глазами – цвета воды в проливе Лаперуза.
Симонов безмерно гордился своей знаменитой и отважной женой.
Давид Ортенберг, главный редактор «Красной звезды», вспоминал:
«Это была удивительная пара. Помню, зимой сорок второго года, в дни тяжелой битвы за Москву, я собирался в очередную поездку на Западный фронт. Предложил Симонову поехать со мной.
Договорились рано утром встретиться в редакции. В назначенный срок Симонов пришел вместе с женой. Я подумал, что Валентина Васильевна решила проводить мужа. Но одета она была по-походному: в полушубке, шапке-ушанке. Симонов, поймав мой удивленный взгляд, объяснил:
– Валя напросилась в поездку вместе с нами…
– Костя, – возразил я, – мы же не на прогулку…
Но тут в наш разговор вмешалась Серова:
– Я актриса. Мне нужно самой посмотреть и почувствовать, какова она, война! Без этого как можно играть на сцене?
Убедила. Отправились под Можайск впятером: я, Симонов, Серова, художник Борис Ефимов и фотокорреспондент Бернштейн.
Где бы мы ни появлялись: на армейском КП, в дивизии, в полках, – Симонов сразу заявлял: „Это актриса Серова. – И с гордостью добавлял: – Моя жена”. Она нам очень помогла – ее всюду узнавали по фильму „Девушка с характером”, который был тогда необычайно популярен».
Но еще более популярной сделал Валентину Серову фильм «Жди меня», вышедший на экраны в 1943 году по сценарию ее мужа Константина Симонова, по мотивам его стихотворения с тем же названием… «Жди меня» – написанное в первые дни войны (а некоторые считают, что даже раньше и посвященное вовсе не ушедшим на фронт, а оказавшимся в лагерях) – стало поистине гимном любви, его солдаты писали своим женам, а жены переписывали для мужей и отправляли на фронт в письмах-треугольничках, подписывая: «Жду и дождусь». «Жди меня» сделало Симонова знаменитым. Да что там – бессмертным, как бы ни критиковали его теперь. А фильм сделал знаменитой и бессмертной Валентину Серову. Образ Лизы Ермоловой, верной жены в скромном синем платье с белым воротничком, стал, пожалуй, самым ярким и запоминающимся образом в советском военном кинематографе. Это была именно такая женщина, о которой мечтали мужчины тех времен. И нежная и сильная одновременно. Вообще, о Валентине Серовой можно с уверенностью сказать словами Анны Ахматовой: она была со своим народом там, где народ к несчастью был… По крайней мере, во время войны.
Мария Симонова сокрушалась: «Как я жалею теперь, что не терзала вопросами маму, отца, людей, их знавших! Теперь почти и нет никого… Но у меня остаются письма, документы, те же стихи отца. Это ведь тоже документ. Я стараюсь представить себе их, тогдашних, понять, что стоит за теми или иными их поступками. Какими они были в этой страшной войне? Я знаю, например, что мама, имевшая возможность уехать с театром в эвакуацию, осталась в Москве и работала в Объединенном театре драмы под руководством Николая Горчакова. Спектакли, репетиции, поездки с выступлениями в действующую армию, по госпиталям. Ели тогда мало и плохо, а она и свой паек отдавала тем, кому было еще хуже. Но не она мне об этом рассказала, а актриса, работавшая с ней в театре. Не боюсь пафоса: горжусь своей матерью, которая во время войны была простой женщиной, одной из миллионов женщин страны. И как все люди, делала что было в ее силах для победы. Дежурила на крыше и сбрасывала зажигалки, копала картошку, отоваривала талоны и играла на выстуженной сцене перед солдатами… Когда по ходу пьесы летний день и летнее платье, актриса не может трястись от холода и не выговаривать текст сведенными от холода губами. Она накладывала побольше грима, а уходя со сцены, по глоточку пила спирт… ‹…› Недавно я говорила с одним человеком, он был летчиком во время войны, мальчишкой сел за штурвал, стал Героем Советского Союза. И вот этот человек мне сказал: „Маша, мне совершенно неинтересны сплетни о Серовой – с кем она жила и сколько пила. Мне важно, что она для нас, солдат, сделала. У меня была ее карточка. Перед полетом я смотрел на нее и говорил ей – ну что, Валя, полетим, дадим фашистам дрозда! – и мы летели с ней, и она была как мой ангел-хранитель…”
В одном из своих писем с войны отец писал: „Васька, пригрей и напои чайком человека, который передаст тебе это письмо. Он едет с фронта на фронт…” И мама встречала, и провожала, и кормила.
Ничего тут нет особенного. Но ее дом был домом всех друзей отца».
В 1942 году, когда до Победы было еще бесконечно далеко, Константин Симонов во фронтовом блокноте писал для Валентины стихи:
Подписан будет мир, и вдруг к тебе домой,
К двенадцати часам, шумя, смеясь, пророча,
Как в дни войны, придут слуга покорный твой
И все его друзья, кто будет жив к той ночи.
Хочу, чтоб ты и в эту ночь была
Опять той женщиной, вокруг которой
Мы изредка сходились у стола
Перед окном с бумажной синей шторой.
Басы зениток за окном слышны,
А радиола старый вальс играет,
И все в тебя немножко влюблены,
И половина завтра уезжает.
Уже шинель в руках, уж третий час,
И вдруг опять стихи тебе читают,
И одного из бывших в прошлый раз
С мужской ворчливой скорбью вспоминают.
Нет, я не ревновал в те вечера,
Лишь ты могла разгладить их морщины.
Так краток вечер, и – пора! Пора! —
Трубят внизу военные машины.
С тобой наш молчаливый уговор —
Я выходил, как равный, в непогоду,
Пересекал со всеми зимний двор
И возвращался после их ухода.
И даже пусть догадливы друзья —
Так было лучше, это б нам мешало.
Ты в эти вечера была ничья.
Как ты права – что прав меня лишала!
Не мне судить, плоха ли, хороша,
Но в эти дни лишений и разлуки
В тебе жила та женская душа,
Тот нежный голос, те девичьи руки,
Которых так недоставало им,
Когда они под утро уезжали
Под Ржев, под Харьков, под Калугу, в Крым.
Им девушки платками не махали,
И трубы им не пели, и жена
Далеко где-то ничего не знала.
А утром неотступная война
Их вновь в свои объятья принимала.
В последний час перед отъездом ты
Для них вдруг становилась всем на свете,
Ты и не знала страшной высоты,
Куда взлетала ты в минуты эти.
Быть может, не любимая совсем,
Лишь для меня красавица и чудо,
Перед отъездом ты была им тем,
За что мужчины примут смерть повсюду, —
Сияньем женским, девочкой, женой,
Невестой – всем, что уступить не в силах,
Мы умираем, заслонив собой
Вас, женщин, вас, беспомощных и милых.
Знакомый с детства простенький мотив,
Улыбка женщины – как много и как мало…
Как ты была права, что, проводив,
При всех мне только руку пожимала.
5
Заканчивался победный 1945 год. Константина Симонова включили в состав ответственной делегации, ехавшей в побежденную Японию. Он возглавил группу журналистов. И с ним ехал его давний друг Борис Горбатов, что делало путешествие не только ответственным и захватывающим, но и приятным. Уезжал Константин в конце декабря, до Владивостока – поездом. С Валентиной прощался на платформе. С ней пришли несколько актеров, ее коллег из Ленкома: проводить знаменитого драматурга. Пили на перроне шампанское. Константин и Валентина целовались. А потом из Японии полетели к ней нежнейшие письма…
«Милая моя, дорогая, ненаглядная, любимая. Час назад прочел твои дорогие нежные письма – все сразу, – и у меня то же чувство щемящего стыда и горечи за все ссоры, за все грубые слова, за все издержки той нескладной, но сильной и большой любви, которою я люблю тебя. Те радостные вещи, которые я узнал с премией и кандидатством обрадовали меня как-то задним числом сейчас, когда я прочел твои письма. Я счастлив, что исполняется сейчас, когда ты меня любишь (как хорошо писать и выговаривать это слово, которого я так долго и упрямо ждал), то, о чем я тебе самонадеянно и тоже упрямо говорил давно, кажется, сто лет назад, когда был Центральный телеграф и несостоявшееся Арагви и когда ты меня не любила и, может быть, правильно делала – потому что без этого не было бы, может быть, той трудной, отчаянной, горькой и счастливой нашей жизни этих пяти лет. Что-то странное произошло со мной. Я почти трусливо берегу себя для встречи с тобой. Я потащусь во Владивосток на пароходе. Да, позже на три дня – но увидеть тебя без „если”. Нет, Алеша из „Обыкновенной истории” не прав – я хочу и буду говорить тебе прекрасные слова любви и буду повторять, потому что для чего, как не для этого, устроена страшная и удивительная жизнь. Я люблю тебя, моя дорогая, – вот в чем все дело, если говорить коротко то, что мне хочется сейчас сказать бесконечно длинно. Я бы солгал, если бы сказал, что мне грустно. Мне не грустно и не скучно, я просто, как часы, отстукиваю часы и минуты, отдаляющие меня от встречи с тобой. Два месяца отстучали, осталось столько же. Я не живу, я жду. Я работаю много и упорно, как вол, я это умею, я не психую и не пью больше, чем обычно, и не курю папиросу от папиросы, но жду упрямо и терпеливо. Мы увидимся, моя родная, так, как не увидится никто другой. У меня чувство в этой поездке такое, словно это какое-то неизбежное испытание временем, которое только к счастью, за которым сразу начинается счастье с первого твоего объятья, с первого поцелуя, с первой минуты вместе. Ты спрашиваешь, почему нет стихов в письме… Нет и не будет. Будут только вместе со мной, потому я ничего не хочу украсть у нашей первой ночи, ничего, в том числе ни одной минуты из счастливых минут чтения того, что ты еще не знаешь (так долго пишется – так коротко читается)…»
«А сегодня день твоего рождения, и в девять часов мы все тут четверо в доме и Муза соберемся, чтоб выпить за тебя. Если ничего не напутали в Москве, ты получишь от меня сегодня цветы и записку. Дай бог. Если хочешь себе меня представить точно, как я есть сейчас, – открой альбом и найди хату в медсанбате – где я лежу и ко мне пришел Утвенко. Так же не брит, так же обвязан компрессами и в той же безрукавке, и ты еще дальше от меня, чем тогда. Может быть, и не надо все это писать в письме, но вот так подошло, девочка моя, что хочется до смерти, чтоб ты пожалела. Знаешь, мне иногда казалось, что тебе в твоем чувстве ко мне не хватает возможности помочь, пожалеть, поддержать. Я в этом чувстве всегда ершился, и в начале нашем, принятый тобой слишком за мальчика, раз навсегда поднял плечи, закинул голову и, присвистывая, старался быть слишком мужчиной – больше, чем это нужно, и больше, чем это правда по отношению ко мне. И в этом часто у меня было отсутствие искренности и открытости души для тебя до конца, что порой обижало тебя, и сильно, я знал это. Сейчас что-то повернулось в моей душе, повернулась какая-то дверь на неслышных ни для кого петлях. Сейчас напишу тебе вещь, над которой, если хочешь, улыбнись, это мелочь, но сейчас вдруг ужасно важная для меня – я с какой-то небывалой нежностью покупаю от времени до времени милые безделушки для нашего дома – я не знаю, где он будет, надеюсь, вместе с тобой, что не там, где сейчас, – но он мне отсюда представляется впервые каким-то небывалым и прочным (на целую Библию) Ковчегом Счастья. К чему написал это – наверное, просто чтоб ты улыбнулась своей вдруг застенчивой тихой улыбкой – бывает у тебя такая, именно такая, и я ее люблю больше всех других, эта улыбка – ты, какой тебя иногда знаю один я и больше никогда и никто. Родная, нет сил больше писать – устал от муки видеть тебя и не видеть, говорить с тобой и не говорить, – сейчас лягу и попробую заснуть, но я не прощаюсь – последние строчки завтра перед самым отъездом на пароход – утром, а пока, господи, как я тебя люблю и как мне сейчас недостает твоего желанного милого тела рядом со мной, и пусть было бы плохо, как бывает всегда, когда слишком хорошо! Родная моя девочка, целую тебя всю от кончиков пальцев до кончиков волос, хочу тебя, люблю, стосковался по тебе до безумия. Все. Жди меня…»
«…Что сказать тебе? Во-первых, работаю как вол, глушу тоску как могу. Написано уже больше тысячи страниц, делаю все, чтобы к 25-му кончить все и быть готовым лететь или плыть первой оказией. Во-вторых и главных – нет жизни без тебя. Не живу, а пережидаю, и работаю, и считаю дни, которых по моим расчетам осталось до встречи 35–40. А в-третьих, верю как никогда в счастье с тобой вдвоем. Нет причин вне нас самих для того, чтобы его не было – были и уменьшились, и сейчас кажется мне, что нет их и не смеют они быть. Скажи, что так, скажи, что я прав. Я так скучаю без тебя, что не помогает ничто и никто – ни работа, ни друзья, ни попытки трезво думать…»
«Нет жизни без тебя».
Тогда и правда не было для него жизни без нее, без этой женщины…
Без женщины, которой он писал в 1941 году «Жди меня, и я вернусь, только очень жди…», которой повторял «Жди меня» в каждом письме, а в 1946 году в разлуке с ней грезил и бредил стихами, сравнивая свою возлюбленную – с Родиной.
Еще кругом был пир горой,
Но я сидел в углу,
И шла моя душа босой
По битому стеклу
К той женщине, что я видал
Всегда одну, одну,
К той женщине, что покидал
Я, как беглец страну,
Что недобра была со мной,
Любила ли – бог весть…
Но нету родины второй,
Одна лишь эта есть.
А может, просто судеб суд
Есть меж небес и вод,
И там свои законы чтут
И свой законов свод.
И на судейском том столе
Есть век любить закон
Ту женщину, на чьей земле
Ты для любви рожден.
И все на той земле не так,
То холод, то пурга…
За что ж ты любишь, а, земляк,
Березы да снега?
А Валентина в Москве тосковала: нет, не могла она его любить, псевдотрубадура, и посмеивалась – как можно быть одновременно поэтом и чиновником? Выбери уже что-то одно, чтобы быть – честным… Валентина не хранила ему верность. Валентина пила… Не с тоски – просто так. Потому что уже без алкоголя не могла.
Константин трудолюбивым скворцом таскал веточки в будущее гнездо, в котором надеялся жить со своей любимой долго – всегда! – растить птенцов, если повезет. Покупал в Японии все то красивое и не всегда нужное, чего не было в послевоенном СССР… Биограф Серовой Наталья Пушнова писала: «Симонов задумал построить дачу в Переделкино и фантазировал вдали о ее экзотическом убранстве. Закупал всевозможные восточные диковинки – куски вышитых шелком и золотом тканей, кимоно и смешные женские туфельки для Вали, Аленьки, Роднуши, лакированные шкатулочки, наборы для чайных церемоний, фарфоровые чашечки, рюмашечки для саке, фарфоровые вазочки, веера, шелковые картины с изображением цветущей сакуры, тростниковые занавески, маски, куклы. Он воображал, что устроит их жизнь, похожей на мечту, что создаст для Валентины дом уютным и экзотическим гнездышком любящих людей…»
Константин окружал свое будущее гнездо «зоной безопасности», истово делал карьеру. Не только для себя – для нее тоже. Чтобы она за ним – как за каменной стеной.
В Японии он узнал, что его выдвигают в Верховный Совет СССР. Узнал об успехе своей пьесы «Под каштанами Праги», которую он писал для любимой, чтобы она там играла, сразу после войны: за пьесу он получил очередную Сталинскую премию. Едва вернувшись из Японии, еще во Владивостоке получил известие о новой престижнейшей командировке – в США. Срочно. Самолетом – в Москву и, едва обняв жену, – в Америку… Константин радовался и гордился, и думал, что Валентина тоже будет рада и горда за него.
Но – нет. Она тосковала все сильнее. Ей было одиноко. О том, как блестяще движется карьера мужа, Валентина не могла думать: она привыкла к тому, что рядом с ней – выдающиеся мужчины, будь то Анатолий Серов или Константин Рокоссовский, и Симонов до своих соперников пока еще не дотягивал… Симонов взял ее другим – любовью, преданностью, нежностью, постоянством. А теперь его не было рядом. И ей было грустно, и ей было пусто, и она пила, и это было уже начало алкоголизма.
«Что с тобой, что случилось? Почему все сердечные припадки, все внезапные дурноты всегда в мое отсутствие? Не связано ли это с образом жизни? У тебя, я знаю, есть чудовищная русская привычка пить именно с горя, с тоски, с хандры, с разлуки», – встревоженно писал Константин Симонов в 1948 году.
Он понимал. Но изменить ничего не мог.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.