Текст книги "Жизнь без шума и боли (сборник)"
Автор книги: Татьяна Замировская
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Воздух. New life, whatever[2]2
Новая жизнь и все такое (англ).
[Закрыть]
– У тебя нет денег, – говорит она. – У тебя никогда нет денег, но потом ты вдруг садишься в поезд и уезжаешь в Китай – и откуда берется билет, откуда? – и возвращаешься оттуда желтеньким письмом без единой буквы; и потом все эти буквы в пустые клетки вписываю лично я, всей семьей сидим и вписываем, пока ты… что?
Пока я лежу на алюминиевом столике и думаю о том, что ах как же бумажно хрупка человеческая оболочка, одного неосторожного глотка не с той стороны чашки хватает на то, чтобы выжечь себе все будущее до синих язв.
– Человек катастрофически ломкий, – отвечаю я. – Как богомол или еще какое-нибудь крупное нитевидное и жестковатое насекомое. Нажмешь сверху пальцем – все проваливается вовнутрь, голова уходит в грудную клетку, колени масляными комочками сползают в пятки, глаза вытекают сандаловой слезой сквозь скарификаторные отверстия в безымянных пальцах. Все это стоит какой-то непроницаемой стеной между мной и тобой, боже мой, боже мой.
– У тебя нет денег! – повторяет она. – Вот ты сейчас – что-то про неопознанные пальцы – ходила на опознание? ходила? и сколько тебе заплатили? сколько теперь опознание стоит? Моей соседки дочка ходит по субботам на опознания – там за двоих сразу двести платят, так она по семь-восемь пар за вечер; в Америку скоро поедет, там ей уже строят трехэтажный дом – полгода, и готов будет. Про тебя спрашивала – а ваша-то как, а где ваша-то, – а я что, я молчу, мы же тебя тоже отправляли в Америку, а ты что сделала, а ты что, ты вообще помнишь, что ты сделала тогда?..
Я скребу пальцами стол.
– Мммммм. Бытие завораживающе хрупкое, вообще все вокруг прямо в горло вцепляется этой притягательной хрупкостью. Слышишь меня? – Остальное произносится в полулежачем положении. – Руки вот возьмем… Мимо пролетает чужой велосипед – всё, руки как лезвием, лежат на обочине вместе со всеми украшениями. Ноги опять же – шаг правой, шаг левой, навстречу несется огромная жестяная собака, правую уносит с собой под мышкой, левая остается тебе на память, но уже отдельно. Череп человеческий – вообще как яйцо. По нему постучишь чуть-чуть ложечкой – трещины во все стороны, как круги на воде. Оцарапался гвоздем – сепсис. Рыл руками землю – анаэробная инфекция. Жарил шашлык – упал лицом на мангал. Прободение гайморовой пазухи – флегмона верхней челюсти. Сгонял в Индию – червь в глазу поселился. Сходил к парикмахеру – лишился слуха. Взял в руки гитару – потерял двадцать лет жизни. Нашел двадцать лет жизни – присмотрелся, а они не твои: чужие.
– У тебя нет денег, и с этим надо что-то делать, – отвечает она. – Согласись, я говорю вполне рациональные вещи. Почему бы тебе не уехать в ЮАР на заработки, сможешь купить себе машину, будешь потом катать меня по городу туда-сюда, в магазин опять же, мебель какую отвезти. Можно купить сразу фургончик, кстати, потому что и правда мебель. Опять вот, когда дети уже – если тройня, лучше фургончик, назад тогда всех посадишь – и вперед, развозить по школам.
К счастью, именно в этот момент столик со мной приподняли и куда-то понесли. Проверяю карманы – действительно денег нет.
– Школа с экологическим уклоном — один! – кричит она мне вслед. – Английская спецшкола номер двадцать семь – два! Юридический колледж — три! Надо, чтобы три – и не меньше! Выпрямись! Иди ровно, лежи тоже ровно, дыши ровно! За ровное дыхание платят в три-четыре раза больше!
Я стараюсь выдыхать в силлабической, синкопической манере. Вдох – тридцать четыре, тридцать четыре, одиннадцать, семь, семь. Выдох – четыреста семьдесят пять, четыреста три, четыреста просто. Раз, два, три, четыре – коридор сужается и расширяется одновременно, и перед тем как намертво застрять и раствориться, я снова проверяю карманы – действительно, я надышала на какое-то нереальное количество новеньких хрустящих купюр – правда, вот дерьмо, они в три-четыре раза больше обычных купюр, на которые можно купить автомобиль, дом, телевизор, new life, whatever.
Виноградный человек
Анисия – известная славянская писательница; она даже получила какую-то премию и купила на эти шальные деньги карманный экскаватор и упряжку ездовых собак где-то далеко, в Сибири (приятно знать, что где-то по снегу мчатся твои личные, персональные собаки с подпиленными клыками и небесно-голубыми очами); более того – у нее взял интервью журнал «Шевченко», а ее фотографии напечатали в газете «Сто раз»; Анисия состоялась как личность и выступила по телевизору в передаче про наркотики («не надо, нехорошо это»), ее мама поставила на отдельную розовую полку с птицами ровно семь книжек, ее старшая сестра научила близнецов говорить «Анисия» сладким хором; ее отец воскрес ровно на пятьдесят секунд, чтобы подойти к Анисии в пригородной электричке, усталым грузом свалиться на лавку напротив и прошелестеть земляным ртом: «Гордость за собственных детей – это не совсем то, что имеет значение на небесах; вообще любая гордость там уже не имеет значения, но сила и мощь твоего послания настолько всеобъемлющи, что мне даровали воскресение на пятьдесят секунд, и скажу я тебе не тая: ничего хорошего я в этом не вижу; а матери твоей я изменил всего два-три раза, а не как она тебе наговорила тогда, когда мы газовую плиту через…» («Окно», – подсказала она пустой лавке – пятьдесят секунд истекли). В общем, Анисия была счастливый человек!
Тревожили ее разве что сердечные проблемы. Тело Анисии принадлежало вечно улыбающемуся увальню Борису. Борис обожал Анисию, дарил ей засахаренные детские колясочки, поил ее хризантемовым чаем, возил в Гданьск купаться в холодном янтарном море, при этом абсолютно не воспринимая ее как творческую личность – другое дело руки в узелках, вязкие медовые колени, аппетитный родничок на голове (туда запросто входил мизинец), природная доброта, жалостливость, хорошая наследственность (была недавно эпидемия гриппа – нет, не задела крылом, иммунитет!). Анисия страдала: неужели мой роман – говно? Не говно, утешал ее Борис, хороший роман, но я его не читал, зачем? Борис конечно же читал интернет-дневник Анисии, но всякий раз спрашивал: а это про кого? а тут о ком? Да не про кого, да не о ком, выла Анисия, это же литература, это же образы! Борис не понимал – а где там я? Анисия жутко страдала – Борису был безразличен этот серебристый луч, бивший напрямик из разверстых небес прямо к ней в мозг, через этот вот пустой канал-родничок; Борис не читает ее книг, пьес, рассказов, повестей и стихов даже, о господи, и вот уже приволок в дом какой-то антикварный фонтанчик, прелесть ты моя.
«Хочу быть пятисантиметровой карлицей. Утону пьяная в этом фонтанчике», – написала она в дневнике, и снова ссора, и снова разборки, да не про меня, да не про тебя, это литература! Это не литература, шепчет Борис, опуская руки в фонтанчик, – и брызги на полу в форме сердца.
Сердце, сердце же Анисии было отдано звукорежиссеру Григорию, потому что звукорежиссер Григорий понимал суть звука (с ним работали какие-то очень важные группы, их показывали по телевизору буквально сразу же за тем ток-шоу про наркотики!) и восхищался всем, что делает Анисия. Он даже выучил ее последний роман (тот, который получил собачью премию) наизусть и цитировал его Анисии на кухне, вкушая омлет с кровью, кровью ее измученного сердца, ибо Анисия мечтала быть этим омлетом, острой вилкой, которую облизывал скорый на комплименты малиновый язык Григория, скрипучим табуретом, на котором ёрзала от восторга жилистая задница Григория, – да хватит же, думает она, хватит этих вот дискуссий о роли подсознательного в спонтанном словотворчестве, возьми меня прямо здесь, на столе, пусть омлет, пусть дверь нараспашку, пусть вдоль нас маршируют солдаты и сходят ледники; но нет – Григорий смотрит на нее восторженно-естествоиспытательским (будто она – редкая личинка жука-носорога) взором и спрашивает: моя девушка пишет рассказы, их даже взяли в журнал «Плоть» (плоть, конечно же плоть, мрачно думает Анисия), ты можешь почитать и честно сказать, что там не так?
«Всё не так, всё там не так», – бормочет Анисия. Всё везде не так. Он записывает в блокнот «всё везде не так», это афоризм, он восхищен. Григорий восхищен, Анисия в трауре, идеальная катастрофа. Ну посмотри же на меня, воет она всем телом, выплескивая в прозрачную пиалу грубый, грохочущий кипяток. «Тот твой последний текст гениален, жаль, они все этого не поняли», – пылко скребет Григорий скатерть длинным пальцем. Внимание Анисии переключается на длину пальца – всё, я сейчас упаду в обморок, думает она, смерть моя пришла, пустой кипяток и недосягаемые сантиметры.
Анисия разрывается между этими чувствами – между необходимостью принадлежать
а) Борису, который не видит в ней Творца;
б) Григорию, который не видит в ней Женщину.
Я и Женщина, и Творец, понимает Анисия.
Как это страшно, как это прекрасно. «Что же мне выбрать?» – спрашивает она у мудрых книг в переплетах из бледных совьих кож.
Ей тяжело выбрать, ей тяжело определиться, она страдает.
В итоге конечно же к ней в дверь стучится Виноградный Человек, ничем иным это не могло закончиться.
– Давай одевайся и пойдем, – сообщает Виноградный Человек.
Он в принципе по форме вполне человек, однако его контуры определяются странным нагромождением плотных кистей черного винограда – будто из винограда какой-то опасной силой притяжения, ветром каким-то потусторонним сложило человека, но нет ни рта, ни носа, ни глаз – только налитой, спелый, черный виноград.
– Идти далеко, – говорит Виноградный Человек, – но по дороге ты можешь питаться виноградом.
Анисия послушно идет за Виноградным Человеком – неделю, две, месяц. По дороге (которая иногда проходит через не очень уютные места – лес, болото, католическое кладбище слонов, сад пионерских скульптур) она отщипывает от Виноградного Человека сочные ягоды и утоляет ими голод и жажду.
В итоге, когда они наконец-то дошли до реки, от Виноградного Человека остался только каркас, полупустой скелет мягких виноградных ветвей, голеньких сетчатых кисточек: Анисия съела весь виноград.
– Ну давай, – шепчет она взволнованно, – давай теперь говори, кто я.
– В общем, посмотри сама, – указывает Виноградный Человек в сторону реки.
Анисия смотрит на свое отражение – вместо головы, глаз, рук и ног, спины и живота у нее виноград. Черный, спелый виноград, загляденье! Впрочем, сюрприз не из приятных – Анисия тоже стала Виноградным Человеком, вот уж кто бы мог подумать!
– Теперь твоя очередь быть Виноградным Человеком, – сообщает ей компаньон, бывший Виноградный Человек, состоящий из веточного каркасика. – Такие уж правила, не фиг выть. – (Анисия начала немного подвывать от ужаса.) – Теперь ты должна найти такого же идиота, который не может определиться между двумя божественными предназначениями, ни одного из которых он не достоин, провести его к этой реке и позволить ему съесть тебя во время пути полностью, сожрать до последней ягоды – кстати, это очень больно, когда ягоды отрывают, ужас какая боль, я вначале тебе не говорил, – и когда он это сделает, ты, как и я, освободишься от всего вообще.
– А без этих ягод, – всхлипывая, спрашивает Анисия, все еще верящая в очищение и самореализацию через страдания, – ну, когда ягоды уже съедены и от тебя остается только каркас, ты наконец-то понимаешь, кто ты? Наконец-то все открывается, да?
– Да нет, ничего не открывается, – пожимает плечами бывший Виноградный Человек. – Просто становится немного легче. Ягоды тяжелые, весят килограммов пятьдесят. А когда их съедают, становится легче.
И он перешел реку прямо по воде, такой он стал легкий – как облачко!
Забыл, как выглядят женщины
Ковалицын проснулся весь липкий от ужаса: он забыл, как выглядят женщины.
За окном все было тяжелыми белым – пока Ковалицын спал и забывал, валил снег и помогал ему забывать; теперь снег жирно и как-то по-польски уговаривал деревья и троллейбусы постоять, отдохнуть, отдышаться, а у Ковалицына волоски на подбородке дрожали – забыл!
Поставил чайник, открыл журнал «Симфония» и трет пальцем глянец: возможно, вот так? Или даже так? Страничка мод – самая показательная, на ней женщин одевают в звериные шкуры и пускают на арену танцевать кровавый парад, здесь должно быть все понятно – нет, Ковалицын видит что-то пестрое и угрожающее, он ничего не узнаёт, все здесь – чужое. Руки, ноги, темные полосы внутри живота – все это когда-то могло быть на этих страницах, но он ничего не узнаёт, все ему – чужое.
Ковалицын выбежал в подъезд и от безысходности дежурил три часа под лестницей. Когда мимо шли заснеженные мужчины и женщины в треугольных шляпах, он выскакивал весь всклокоченный и пытался рассмотреть их, пока они неуютно прошмыгивали мимо. К сожалению, он так и не вспомнил, как выглядят женщины. Одну из них ему даже посчастливилось затянуть под лестницу и дотла раздеть, зажав ей рот оранжевым шарфом, – ноги опять же, какие-то темные полосы внутри живота, кошмарные железные складки из детских сказок про смерть, маслянистые волчьи глаза где-то в глубине, если насильно развести пальцами, стройный куриный сустав с клочьями чего-то насекомого и разноцветного – всё чужое, всё неизвестное ему, и ни одной зацепки, ни одного луча света не выбивается из этих одиозных отверстий, чтобы помочь ему вспомнить, осветить его жизнь и вывести его из сумрака.
Ковалицын вернулся домой (пострадавшую женщину он как-то умудрился одеть и вытолкать из подъезда назад во двор, чтобы она отдышалась и постаралась не думать о плохом) и включил радиоточку.
– Три угла, – сказали в радиоточке, – три кольца – это как три слона: кольца с живыми подвижными хоботами и размножаются через лень и грязь. Посередине – живая кукла матрешка. Открываешь ее – и так четыреста раз. Приблизительно вот такое зрелище.
– Спасибо, – прохрипел Ковалицын. – Я не могу вспомнить, но верю вам на слово.
– Еще у тебя воспаление оболочек мозга, – добавило радио, – поэтому ты и забываешь такие простые вещи. Но это ничего, иногда помогают антибиотики.
Ковалицын повалился на паркет и, взмахивая руками, точно отгоняя невидимого медведя, уснул. Ему снились прозрачные гибкие ампулы с антибиотиками, пахнущие чем-то больничным и революционным – когда одну из ампул внедрили в алый мраморный шприц и поднесли к его уху, чтобы он услышал, как антибиотик внутри перекатывается, он приблизительно понял: ну да, женщины какие-то вот такие же, все как-то вот так теперь будет, как-то так.
Совершенно другое
Фармацевту Вешникову нравится пловчиха Маша. Он приглашает ее в кафе, он приходит к ней домой поиграть в настенный теневой бильярд, он даже дарит ей подшивку газеты «Око». Маша выглядит умной, много молчит, по вечерам выбрасывает в форточку одноразовые контактные линзы.
Фармацевт Вешников очень хочет узнать все о пловчихе Маше. Он изучает содержимое ее шкафов, читает ее блокноты и менструальные календарики («Маша не каждый день может плавать, оказывается», – удивился Вешников), пьет чайное вино с ее подругами и заражается от них неизлечимыми вирусами красноречия и пустословия.
И все ему мало; кажется ему, что Маша что-то скрывает.
«Давай попробуем встретиться раньше», – однажды предлагает он.
Маша кивает и вынимает из головы небольшую пластмассовую уточку, потом аккуратным движением вставляет ее в слот в форме уточки, расположенный глубоко в затылке Вешникова.
Вешников встречается со студенткой Машей на втором курсе, но она бросает его ради возможности плыть вдаль и получить медаль; Вешников дарит Маше-первокурснице букет гангрен, ганглий, гранатов – Маша смеется и уплывает за горизонт бороться с испанцами за стальной вымпел; Вешников подстерегает шестнадцатилетнюю Машу в подъезде, прижимает ее к белой, сыплющейся кальциевой перхотью стене и целует в прозрачные зубы, но Маша мотает головой и хихикает: «Нет, я тут не могу… нет, ой, ты что…»; Вешников подбрасывает школьной Маше в портфель живого ежа, но еж оказывается мертвым (причем давно, вот ужас-то); в детском саду Вешников отдает Маше свою порцию молока, а оно оказывается отравленным – смерть, смерть; Вешников и Маша встречаются в мире растений, и одно растение без остатка сжирает другое – стоп, остановить.
«Нет, – говорит Вешников, вынимая из головы гудящую и нагревшуюся уточку. – Раньше не получается никак».
«Зато смешно же», – уныло отвечает Маша, но ей как-то не по себе. Теперь ей больше нечего скрывать от любопытного влюбленного Вешникова – и теперь он может надеть пальто, поцеловать ее в левое весло и уйти навсегда, потому что если в прошлом у них как-то не складывается, какой смысл пытаться делать вид, что сложится в будущем?
Так все и случилось. Какое мудрое изобретение все-таки, думает уходящий Вешников, и правда – если ты хочешь знать, стоит ли тебе пускать что-то в свою будущую жизнь, вначале проверь это прошлой, все равно она уже растрачена, потеряна, исхожена, израсходована; ее можно терзать сколько угодно – непаханое поле!
Правда, он забыл, что на самом деле хотел узнать совершенно другое.
Балкон
Молодые и талантливые литераторы Алефьева и Сельницкая сидели на кожаном диване и ели соленых рыбок из пакета. Алефьева на днях выиграла душу какого-то пятилетнего мальчика («Возможно, того самого мальчика, фобии которого когда-то выиграл Фрейд в алкогольную лотерею», – удовлетворенно думала она, и эта мысль крошечным олененком резвилась внутри ее мягкого живота) в рамках конкурса молодых и талантливых литераторов, а Сельницкая не выиграла в конкурсе ничего, но это из-за неучастия, а вообще Сельницкую недавно взяло под крыло издательство «Кудри» и посулило ей экранизацию и сериал. Сельницкая написала ногтем на пепельнице «Экранизация» и показала пепельницу Алефьевой.
– Когда я влюбляюсь, я вообще ничего не могу написать. Какая-то ерунда выходит, – улыбнулась Алефьева, разламывая пепельницу пополам.
Подошел официант и заменил пепельницу.
– А я наоборот! – улыбнулась Сельницкая внутрь себя («Ого, у нее синие зубы!» – подумала Алефьева, за спиной запуская пальцы внутрь обивки дивана, стараясь нащупать сердечный бриллиант вдохновения). – Когда влюбляюсь, начинается дикая пруха. Я постоянно что-то пишу. А потом читаю – будто это была не я. Перечитываю и восхищаюсь, потому что даже и не узнаю толком себя. Уже потом узнают – но это уже другие люди себя там узнают и меня за это презирают.
– Меня тоже презирают, – вздохнула Алефьева. – Вначале восхищаются, потом встречают там что-то о себе и начинают презирать. В постели презирают крепче всего – жуют плечо неземной болью, тайно обрезают мне волосы ножом и кладут их под подушку, от же ж сюрприз наутро: отрезанная коса и лужа ржавой крови под подушкой, волосяная фея приходила и накровоточила в подарочек; а утром вместо кофе несут в постель живого дикобраза. Я так однажды проснулась – обняла дикобраза, сморщилась вся, как воздушный шар, и сижу. И чувствую, как иглы эти чертовы насквозь мозг и печень, как орел Прометею, – больно, да. Но я терплю и думаю: да, эта боль мне поможет, в моем творчестве любая боль – верный проводник. Я потом просто беру эту боль, как любовника, за руку – и веду ее в другую, чистую и бескровную, постель, которая находится в моей голове, куда иглы не достают. Там все белое вокруг – и мы с этой болью играем на белом, как котята, и засыпаем в объятиях, а наутро я подхожу к компьютеру на цыпочках – а в нем уже пылится новый рассказ. Мой новый рассказ для конкурса.
Сельницкая запускает пальцы в волосы Алефьевой.
– Когда я кого-то бросаю из своих мальчиков, выходит похожее. Но не так. – Она понимающе смотрит на Алефьеву, отмечая крошечные шрамы на ее детских ушах. – Бросаешь человека и все равно звонишь ему каждый вечер, чтобы узнать, кто там теперь вместо тебя заполняет ему клеточки в кроссвордах. После каждого такого звонка садишься и пишешь роман. Потом отправляешь роман куда-нибудь в Интернет и ждешь реакции. Как правило, она приходит – но уже не от этого человека. От другого. И клеточки как бы заполнены. Но потом случилось вообще страшное. Они все – брошенные мальчики эти – собрались под моим балконом и написали на асфальте синей краской что-то такое. Что-то такое непонятное. Видимо, они тогда под балконом и познакомились, но все до этого, автономно то есть, пришли с синей краской и огромными малярными кистями, чтобы написать под окном. У меня был день рождения тогда, и все хотели, видимо, написать синим «С добрым утром, солнышко», будто я вернусь к ним после такого, хотя я же такая, что никогда не возвращаюсь, да, я такая. А что синий я люблю, так я про это пишу всегда. И вот они там стояли до утра, а потом я вышла на балкон покурить, а там такое написано, что я офигела просто.
– Ну да, ну да, – вынимает Алефьева из сумочки глазной карандаш, чтобы нарисовать себе глаз на тыльной стороне ладони. Когда нервничает, она рисует себе глаза по всему телу. «Издержки популярности», – задумчиво сообщает она случайным людям, бесстыже пялящимся в эти неловкие, нежные очи плеч, локотков и мягких масляных коленок с ресничками.
Подошел официант и заменил прокуренную и грязную пепельницу на чистую, но заклеенную изолентой. Это была та пепельница, которую разломала Алефьева полчаса назад.
– Нет, просто написали же вот. Подумать только. Я чуть не спрыгнула с балкона в ночной рубашке, как есть, и с сигаретой в руках, потому что там было написано название того романа, который я в ту ночь начала. Название придумала, начала роман – а они утром пришли и написали именно это название. И тоже с маленькой буквы и z английское всюду. Трындец, Марина. Это просто трындец.
Алефьева берет холодную ладонь Сельницкой и рисует на ней закрытый глаз.
– Твой глаз все еще закрыт, – говорит она подруге. – Мой, наверное, тоже закрыт. И когда эти мальчики приходят к тебе под балкон, они всего лишь хотят открыть тебе глаза. Потом они и вовсе тебя распнут – так случается с каждым гением, его распинают именно такие, непонявшие, которые видят только волны тела, но не грохот таланта – им наплевать на тексты, им наплевать на талант, они видят только то, где там у тебя какой изгиб, платье новое, свинка в трусах, овсяные хлебцы под мышками, тьфу. Именно такие распинают потом, да. Которые вначале восхищались и всякое такое. Вот, например, вчера фотограф Гернадо сидел у меня на кухне мрачный как сфинкс и ел кофе из банки ложкой. Растворимый кофе. Выел всю банку. Думала, потом встанет и убьет меня.
– Фотограф Гернадо? Подожди-подожди, – хмурится Сельницкая, – так ты с ним знакома?
– Всю банку выел, – мрачно отвечает Алефьева.
– Марина, блин. – Сельницкая лижет свою ладонь и начинает деловито вытирать дергающийся глаз о диван. – Какого хрена ты с ним общаешься? Он же подонок, каких свет не видывал! Это единственный человек, который – да это же – о господи – ты разве не читала?.. – Тут Сельницкая кладет дрожащие ладони на стол и начинает плакать.
– Так. Стоп. Подожди-подожди, – начинает кое-что понимать Алефьева. – Это тот самый «фотограф», про которого ты мне столько рассказывала?
Сельницкая плачет так безутешно, что вот к ней уже подходят какие-то незнакомцы и начинают предлагать ей всякое дерьмо: носовые платочки, бумажные салфеточки и даже карамельки в красных бумажках, очень уж она трогательная – совсем маленькая, заплаканная, по-настоящему разочарованная в жизни, бедный бледненький солдатик чужого несостоявшегося будущего. И каждый, уходя в этот вечер домой, унес с собой в сердце образ безутешно плачущей девочки; никогда они не купят ее книгу, никогда не заметят ее имя в магазинах на обложках, вообще ничего теперь не увидят, кроме этой плачущей девочки во сне, – и с этого момента, представьте себе, каждую ночь.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?