Читать книгу "Украсть покойника"
Автор книги: Тайниковский Тайниковский
Жанр: Юмористическое фэнтези, Фэнтези
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
Украсть покойника
Глава 1
– Мне нужно, чтобы вы украли моего мужа.
Я дописал цифру столбик в очередной раз не складывался, а затем поднял глаза.
Колокольчик над дверью ещё качался. Женщина стояла у порога, не дойдя до скамьи для клиентов, – так стоят люди, которые заготовили первую фразу и не придумали вторую.
Лет сорока. Серое шерстяное платье хорошей работы, перекрашенное из чего-то более светлого: на швах краска легла гуще. Подол промок на ладонь. В такой дождь от Арочной площади до нас берут коляску за три петли; она шла пешком, и, судя по грязи на подоле, шла от реки.
– Садитесь. Его держат силой или он ушёл сам?
– Какая разница?
– В цене. Если сам, это называется «вернуть», и мы считаем как за сложное. Если держат, это «выкрасть», а после такого стража приходит с вопросами к нам, а не к вам.
Бор у камина перестал скрести шилом ремень. Он чинил пряжку с самого утра, и я подозревал, что она давно готова, просто у огня сидеть лучше, чем у двери.
Женщина села на край скамьи. Перчатки она держала в левой руке, сложив одну в другую.
– Он умер семь лет назад.
Я положил перо.
За три месяца, что на доме снова висела вывеска, к нам приходили с разным. Просили найти сбежавшего компаньона, собаку с родословной, вексель, зашитый в чужое пальто. Один человек хотел, чтобы мы доставили его тёще письмо и проследили, что она дочитала до конца. Украсть покойника пока не просили. Я прикинул, сколько берут могильщики за ночную работу, и вышло, что дело скорее дешёвое.
– Соболезную. Где он лежит?
– Нигде. Он у моей сестры.
– В каком… – я поискал слово, которое не обидит вдову. – В каком виде?
– Разговаривает.
Про оттиски я знал то, что знает всякий, кто десять лет ходил по старым камням. Возле них иногда остаётся эхо человека, который там умер. Эхо твердит две-три фразы, пугает новичков и за год-другой выцветает, как вывеска на солнечной стороне. В Дом Меры о таком положено сообщать, оттуда приходит мерный отец с весами, сводит расчёт, и на этом всё. За эхом не идут пешком через полгорода под дождём и не называют его мужем.
– Простите, госпожа…
– Морн. Эльза Морн.
– Рик Вельд. Госпожа Морн, откуда вы знаете, что он разговаривает? Вы его слышали?
– Нет. Сестра меня не принимает, – она сунула руку за ворот, вытянула шнурок с маленьким ключом, а из кармана на юбке достала сложенный вчетверо листок. Листок она положила на стол передо мной, ключ оставила в кулаке. – Он написал.
Бумага была в мелкую клетку, из полевой книжки, какие носят землемеры: с одного края остались зубцы от корешка. Писали свинцовым карандашом, быстро, с сильным наклоном вправо.
«Эльза. Я на Мызе. Забери меня отсюда, К. не отпустит. В Ортене, на Старых Весах, двенадцать-бис, есть бюро: там берутся. Прости за всё. Ю.»
Я прочёл дважды. Двенадцать-бис – это мы. Тринадцатых домов в Ортене нет, как нет тринадцатого места за столом: после двенадцатого идёт «бис», и городской землемер уверен, что этим кого-то обманул.
На сгибе бумага была влажной и шершавой, будто её складывали мокрыми руками, в которых перед тем держали песок.
– Когда вы это получили?
– Девятого числа Девятого. Месяц без двух дней.
– С почтой?
– В бюро, – она увидела моё лицо и поправилась: – В моём. В письменном бюро, у меня дома. В запертом ящике. Ключ один, и я его не снимаю.
– Даже на ночь?
– Даже в бане.
– Кто ещё бывает в комнате?
– Хозяйка, когда я плачу за месяц. При мне.
– А почерк точно его?
– Я шесть лет переписывала набело его планы, господин Вельд. Я знаю, как он пишет двойку, – она ткнула пальцем в «двенадцать-бис», не коснувшись бумаги. – С петлёй внизу. Так больше никто не пишет, это неудобно.
Двойка была с петлёй. Доказательством это не служило: за шесть лет чужую руку выучит кто угодно, а самый простой способ положить письмо в запертый ящик – иметь второй ключ. Я начал с того, что проще.
– У вашей сестры мог остаться ключ от этого бюро? Оно из дома?
– Из дома. Его подарил мне муж, когда мы уезжали с Мызы, – она помолчала. – Я думала об этом. Неделю считала, что Катрина так шутит. Потом поехала в Вязель.
– И что там?
– Меня не пустили дальше ворот. Управляющий сказал, что госпожа Орвик не принимает. Он это говорил, а за его спиной, в окне второго этажа, стояла моя сестра и с кем-то разговаривала. С кем-то в комнате. И смеялась, – госпожа Морн разгладила перчатки на колене. – Моя сестра не смеётся с тех пор, как я вышла замуж.
И это ни о чём не говорило. У женщины тридцати с чем-то лет, которая одна держит усадьбу, может найтись с кем посмеяться и без покойного зятя. Но последнюю фразу госпожа Морн произнесла тем же голосом, каким называла числа, и я отметил её как сведение: между сёстрами стоит не только покойник.
– А наш адрес ему откуда известен?
– Бюро Гая Вельда семь лет назад знали все, – она огляделась: карта на стене, доска, шкаф, Бор. – Я считала, что его больше нет. В листках писали, что Вельд пропал.
– Пропал. Контора осталась.
– А вы ему?..
– Совладелец конторы.
– Брат, – поправил Бор от камина. – Младший.
Бор двадцать шесть лет заполнял в протоколах графу «кем приходится» и не видел причин оставлять её пустой. Я посмотрел на него. Он посмотрел на ремень.
– Тогда вы знаете, как он работал.
– Я знаю, сколько он брал. Давайте по порядку. Тихая Мыза – это где?
– Три дня по Плёсскому тракту. Мельницы моего отца под Вязелем, теперь сестрины. Юлиан утонул там в запруде, девятнадцатого Десятого, семь лет назад. Так мне сказал отец.
– Сказал. Сами вы не видели?
– Я была здесь, в Ортене. Приехала на четвёртый день.
– Расчёт сводили при теле? – спросил Бор.
Она повернулась к нему. До этой минуты Бор был для неё частью обстановки, вроде кочерги.
– Гроб был закрытый. Отец не позволил смотреть: неделя в воде.
Бор отложил шило на колено.
– Вы приехали на четвёртый день.
– Да, к вечеру.
– А в воде он был неделю.
Госпожа Морн открыла рот и закрыла. По-моему, за семь лет она ни разу не сложила эти два числа.
– Бывает, – отозвался Бор и опять взялся за шило. – Люди путают, когда горе.
Он так не думал. Я тоже.
Дверь кабинета распахнулась без стука, как всегда, потому что стучат в чужие двери, а Адель Рейн считает кабинет своим. В одной руке она держала мерную иглу в стеклянной трубке, другой придерживала фартук, чтобы не сыпать на пол. На рукаве у неё белела соль, на щеке тоже. Стены в этом доме тонкие; я не сомневался, что она слышала всё с первого слова и терпела сколько могла.
– Семь лет?
Здороваться с клиентами Адель не научилась и за три месяца. Я пробовал объяснить, зачем это нужно; она выслушала и ответила, что приветствие не несёт сведений.
– Моя партнёрша, Адель Рейн. Она занимается всем, что нельзя потрогать.
Адель смотрела только на гостью.
– Оттиск такого возраста не описан. Самый долгий достоверный случай – три года и два месяца. Нижний Керн, смотритель маяка. Он повторял одну фразу про масло для лампы. К концу первого года от фразы осталась половина. Ваш узнаёт людей? Отвечает на вопрос или говорит своё? Повторяется?
– Я его не видела.
– Тогда на чём основано утверждение, что он разговаривает?
– Адель, – остановил я.
– Это существенно. Если он не повторяется на седьмом году, значит, это не остаточная мера, а что-то, чего…
– Адель. Письмо.
Она увидела листок, и остальное перестало для неё существовать.
– Можно?
Спросила она уже с листком в руке. Госпожа Морн дёрнулась, но смолчала. Адель положила письмо на край моего стола, поверх счёта от Соляной палаты, и подвесила над ним иглу.
Игла на нити должна качнуться к тому месту, где недавно расходовали меру: к свежей печати, к фонарю-держалке, к мокрому следу расчёта. Над этим самым счётом она с утра ходила ходуном, потому что мерщики ставят печать, не жалея соли, – за наш счёт, как и всё остальное. Над письмом игла повисла отвесно и замерла.
Адель передвинула её вдоль строк. Подержала над сгибом. Перевернула листок и проверила с изнанки.
– Пусто. На нём не было расчёта. Вообще никакого, ни печати, ни переноса. Его не доставляли ничем из того, что можно купить в соляной лавке.
– Значит, принесли руками.
– В запертый ящик.
– Со вторым ключом.
– Тогда почему бумага сырая? – она поднесла письмо к носу, и госпожа Морн привстала со скамьи. – Оно пролежало в сухом ящике месяц. Оно пахнет… Рик, понюхай.
Я понюхал. Пахло бумагой, свинцом и ещё чем-то, чем в Ортене пахнуть не должно: до моря от нас шесть дней.
Адель повернулась к вдове. По её мнению, то, что она собиралась сообщить, должно было утешить.
– Оттиски не пишут писем. Им нечем. У них нет рук, нет карандаша и нет способа положить предмет в закрытый объём. Либо вам написал живой человек, либо ваш муж не оттиск. Третьего современная теория не допускает.
– Мой муж, – возразила госпожа Морн. – Всегда находил чем.
Впервые за разговор в её голосе прозвучало что-то кроме чисел: усталость женщины, которая слишком хорошо знала, на что способен этот человек, если ему что-нибудь понадобится.
– Моя партнёрша хочет сказать, что случай редкий, – вмешался я. – Редкие случаи мы считаем по отдельной строке. Адель, верни письмо.
Адель вернула, но сначала вытряхнула со сгиба на чистый лист десяток серых крупинок и накрыла их блюдцем из-под моей чашки. Госпожа Морн проводила блюдце взглядом и спрятала письмо обратно в карман.
– Теперь о деле. Оттиск к чему-то привязан: к месту, к вещи, к костям. Место не унесёшь. Вы знаете, что нам выносить?
– Нет. Не знаю.
– Тогда работы две. Сначала узнать, на чём он держится, потом войти в дом, куда вас не пустили, взять это и довезти сюда. По нашей доске – очень сложное. Сорок арок, половина вперёд. Дорога, ночлег и всё, что придётся купить, – отдельно, по распискам.
Она достала из-за пояса кошель и положила рядом с чернильницей. Кошель был завязан и лёг на стол плотно, без звона.
– Здесь двадцать.
Я не стал развязывать. Человек, который приносит ровно половину, знает расценки заранее, а цен у нас на двери нет, только часы приёма.
– Срок – двадцать шестое Десятого.
– Сегодня седьмое. Три дня туда, три обратно. Остаётся двенадцать и ещё один на дом, в котором вас не пустили дальше ворот. Почему двадцать шестое?
– Это моё дело.
– Госпожа Морн, с той минуты, как я возьму кошель, оно станет и моим. Если двадцать седьмого выяснится…
– Двадцать седьмого он мне будет не нужен.
Она произнесла это спокойно и стала смотреть на карту у меня за плечом. На карте с тех времён, когда здесь работал прежний владелец, остались дырки от булавок. Булавки я вынул в первую же неделю.
– За срочность мы прибавляем четверть. Пятьдесят.
– Хорошо, пусть пятьдесят.
– И десять вперёд на расходы.
– У меня с собой шесть. Остальное завтра.
– Срок можно сдвинуть на два дня, тогда без надбавки.
– Нет. Двадцать шестого, до закрытия весовой.
Клиенты торгуются о деньгах и уступают в сроках, это известно каждому, кто хоть раз подписывал договор. Госпожа Морн делала наоборот. Десять арок она уступила не моргнув, а за два дня готова была встать и уйти. И время назвала не «к вечеру» и не «до темноты», а по храму.
Я придвинул реестр. Он достался нам вместе с домом – толстая книга в клеёнке, на три четверти исписанная чужим размашистым почерком. Наши три записи жались в конце, на одном развороте. Номер вышел двести семнадцатый.
Третье правило Бюро прибито на стене у двери, и я ни разу об этом не пожалел: поручение записываем дословно и читаем заказчику вслух.
– «Заказчица – Эльза Морн, урождённая Орвик, проживает в Ортене у Нижнего моста. Поручение: вынести из усадьбы Тихая Мыза под Вязелем останки либо оттиск Юлиана Морна, скончавшегося…»
– Напишите «мужа».
– Это одно и то же лицо.
– Я не знаю, что от него осталось, господин Вельд. Вы тоже не знаете. Я не хочу, чтобы через две недели мне привезли горсть ила из запруды и объявили, что по бумаге всё исполнено. Напишите так, как я сказала, когда вошла.
Я зачеркнул строку и написал ниже. Потом прочёл:
– «Поручение: украсть мужа заказчицы, Юлиана Морна, из усадьбы Тихая Мыза под Вязелем и доставить заказчице не позднее двадцать шестого числа Десятого месяца сего года, до закрытия весовой. Плата – пятьдесят арок, из них двадцать внесено. На расходы внесено шесть».
– Да. Так.
Она расписалась мелко и ровно, не отрывая пера. Я поставил свою подпись и развернул книгу к Адель. По завещанию ни одна бумага Бюро не имеет силы без обеих подписей. Мэтр Халле, душеприказчик, объяснял мне это трижды, с каждым разом всё медленнее. Продать свою половину я тоже не могу, это он объяснял дважды.
Адель прочла запись целиком, как читает всё: до точки.
– Здесь не сказано, в каком состоянии доставить.
– Заказчица так хочет.
– Это неточно.
– Это дословно.
Она подписала. Я выписал госпоже Морн расписку на двадцать шесть арок, она сложила её вчетверо, тем же движением, каким складывала письмо, и встала. У двери она остановилась.
– Господин Вельд. Если он спросит… – она подумала. – Нет. Ничего. Передайте, что письмо дошло.
Колокольчик звякнул, и по ногам потянуло сыростью.
* * *
Доска поручений висит справа от камина. Шесть столбцов, под каждым ряд гвоздей: «ОБЫЧНОЕ», «СЛОЖНОЕ», «ОЧЕНЬ СЛОЖНОЕ», «ОПАСНОЕ», «БЕЗУМНОЕ» и «НЕ БРАТЬ». Под пятью первыми сейчас было пусто, если не считать бумажки про вексель в пальто, которую я забыл снять. Под шестым желтели четыре записки, наколотые ещё прежним владельцем: «Свадьбы». «Наследства». «Родня заказчика». «Всё, за что платят слишком легко».
Я написал на обрезке «217. Морн. Покойник» и пошёл с ним к третьему столбцу.
– Три из четырёх, – подал голос Бор.
– Три из чего?
Он показал шилом на шестой столбец.
– Наследство. Родня. Платит легко. Свадьбы только нет.
– Она была замужем.
– Тогда четыре.
– Он это вешал, когда у него водились деньги, – ответил я и наколол обрезок под «ОЧЕНЬ СЛОЖНОЕ». – У нас счёт от Соляной палаты на четыре арки шесть створок и налог на вывеску до конца месяца.
– Счёт обоснованный, – возразила Адель. – Я дам тебе выкладки по каждой щепоти.
– Я не сомневаюсь, что он обоснованный. Я сомневаюсь, что он оплачен.
Она пропустила это мимо. Она стояла у моего стола, приподняв блюдце за край, и разглядывала крупинки.
– И это повешено не туда. Оттиск семи лет невозможен. Письмо в запертом объёме без следа расчёта невозможно. Два невозможных обстоятельства в одном деле – это по твоей доске «БЕЗУМНОЕ».
– «Безумное» идёт по соглашению, а соглашение мы уже подписали. Перевешу – придётся объяснять ей, почему подорожало.
– Категория должна описывать задачу, а не цену.
– Категория описывает, сколько брать вперёд.
– Я бы вешал под «ОПАСНОЕ», – Бор не поднял головы от ремня.
Мы оба повернулись к нему.
– Там мельничиха и землемер. Что опасного?
– Сёстры, – он продел ремень в пряжку и подёргал. – Меня за двадцать шесть лет резали дважды. Оба раза на кухне, оба раза родня. Не моя.
Бор Грейн сидит у нашего камина с Восьмого месяца. До того он сидел в караульной Нижнего околотка, и я его там видел: двенадцать лет назад он привёл меня туда за ухо, фигурально выражаясь, после разговора с одним заказчиком, который не хотел платить. Нанял я его за умение стоять у двери так, чтобы клиенты вспоминали о долгах сами. Что он, кроме того, умеет складывать четыре дня и неделю, обнаружилось позже и бесплатно.
– Рассказывай. Что ты увидел?
– Перчатки штопаны на трёх пальцах. Нитка не в цвет: брала какая была. Башмаки чинены, каблук новый, носок старый. А золото отдала не глядя.
– Думаешь, последнее?
– Развяжи и глянь.
Я распустил завязки. Двадцать арок, все одной чеканки, с профилем старого короля, тусклые и ровные, без единой свежей царапины. Такие монеты не ходят из рук в руки. Они лежат в чулке, пока не понадобятся все сразу.
– Приданое. Или то, что от него уцелело. И браслет ты видел?
– Серебряный, на левой.
– Брачный. Когда по мужу сведён расчёт, браслет снимают, а в храме дают гирьку на ленте. Вдовы носят её тут, – он тронул себя под горлом. – Она назвалась вдовой. Гирьки нет, браслет на месте.
Я видел браслет и не подумал о нём. Десять лет я учился смотреть на стены, замки и на то, как человек держит руки, когда врёт о цене. Что женщины носят на шее, меня до сих пор не занимало.
– Значит, расчёт по нему не сведён. Через семь лет после похорон.
– Значит, надо сходить посмотреть. Храмовые книги открыты до шестого колокола.
– Сходи. И узнай в околотке, не числится ли за Морнами чего. Долги, тяжбы, жалобы.
– Это мне будет стоить кружку.
– Под расписку.
Он хмыкнул. Расписок из кабаков он мне пока не приносил, но я не терял надежды.
Адель отставила блюдце и теперь трогала крупинки кончиком иглы.
– Мне нужно видеть, на чём он держится. Не описание. Сам предмет и место.
– Сначала выясни, бывает ли так вообще. Кто-то же писал про долгие оттиски. Тот смотритель с маяка: кто его описал, где это лежит?
– В «Вестнике кафедры», том сорок… – она оборвала себя. – В библиотеке Академии.
В библиотеку Академии её не пускали уже год. На воротах, говорят, висел приказ с её именем, и привратник выучил его раньше всех прочих приказов. Причину я знал в общих чертах: был опыт, после которого у западного крыла не стало угла. При слове «взорвала» Адель поправляла любого собеседника, будь он хоть магистр, и поэтому я этого слова не произносил.
– Я найду, где прочесть, – ровно отозвалась она.
– Хорошо, ищи.
– И кое-что есть ближе. Гай писал мне про оттиски. В девяносто восьмом, два письма. Он собирал случаи, у него была тетрадь. Она должна быть наверху.
– Наверху ничего интересного.
Адель подняла голову.
– Ты отвечаешь так в одиннадцатый раз. Слова те же, порядок тот же. Про то, что видели, говорят по-разному. Одинаково говорят то, что заранее решили сказать.
– Я считаю расходы, а ты считаешь мои слова?
– Я считаю всё.
Обвинения в этом не было. Она сообщала результат наблюдения и ждала, что я его либо опровергну, либо признаю, как положено между людьми, которые уважают метод. Ключ от третьего этажа лежал у меня в жилетном кармане. Он лежал там три месяца, и я успел привыкнуть к его весу.
В шкафу стукнуло.
Шкаф стоит в углу, между окном и архивом, – высокий, тёмный, на львиных лапах, из тех, что переживают хозяев. Мы держим в нём плащи и сапоги. Дверца подалась, как подаётся всегда, когда на неё наваливаются изнутри, и на пол выпало круглое существо, размером с очень сытого кота.
Плюх.
Назвал его Бор, по звуку, и другого имени никто не предложил. Шерсть у него цвета пыли под кроватью, уши мятые, будто его в них что-то заворачивали, а глаза – две чёрные пуговицы, которые смотрят чуть мимо тебя. Мы нашли его в этом шкафу, когда отперли дом. Чем он питался пять лет в запертом здании, Адель выясняет до сих пор. Игла на него не отклоняется; она проверяет это каждое утро с тем упорством, с каким другие люди смотрят в окно, не пошёл ли дождь.
В зубах Плюх держал что-то латунное на деревянной ручке. Он дошёл до середины комнаты, положил это у моего сапога, сел и стал чесаться. С него посыпался мелкий серый песок. Где он его берёт среди плащей, я перестал спрашивать на вторую неделю.
Я поднял находку. Круглая печать, тяжёлая; на оттиске весы, вокруг них буквы в зеркальном порядке. Я разобрал их справа налево.
– «Сибелиус Тонк, нотариус, Ортен, Старые Весы, одиннадцать». Это печать соседа.
– Из запертого стола? – оживилась Адель.
– У нотариусов они в железном ящике, – ответил Бор. – Под ключом. Кража нотариальной печати – три года Соляных Затонов. Если по закону.
– А если не по закону?
– Тогда отнеси сам. Он обедает в полдень, дома, с женой. Писарь в это время спит.
До полудня оставалось меньше получаса. Я завернул печать в платок и сунул в карман, к ключу.
– Значит, так. Адель ищет, где прочесть про долгие оттиски. Бор идёт в храм и в околоток. Я к Тонку, потом в меняльный ряд: хочу знать, кому должен землемер Морн и сколько. И ещё нам понадобится человек.
– Какой ещё человек?
– Который входит в дома, куда не зовут. Ты должен знать таких.
– Знаю с десяток.
– И где они?
– Все сидят. Я их сам сажал.
– А те, что не сидят?
– Этих я не поймал, – он встал и снял с гвоздя плащ. – Этих не знаю.
* * *
С печатью обошлось дороже, чем я рассчитывал. Писарь, как и было обещано, спал, уронив голову на опись чьего-то имущества. Зато мэтр Тонк не обедал. Он стоял на коленях перед открытым железным ящиком и по одной вынимал оттуда папки. Мне пришлось срочно захотеть заверенную копию свидетельства о наследстве. Пока он искал бланк, печать оказалась за ножкой стола, а потом я её там заметил и показал: «Мэтр, у вас упало».
Он долго смотрел на печать, потом на меня, потом на стену, за которой у нас стоит шкаф. Нотариусы умеют молчать за деньги; мэтр Тонк помолчал даром, и это мне не понравилось. За копию он взял две створки. Вечером я вписал их в книгу расходов и в графе «на что» поставил: «Плюх».
В меняльном ряду Морна помнили. Землемер, занимал под раскопки, возвращал неаккуратно, но платил – пока был жив. Его векселя давно скуплены в одни руки. Чьи это руки, мне обещали назвать завтра, за створку. Я согласился: чтобы семь лет держать векселя покойника и не предъявить их вдове, нужна причина.
Домой я вернулся под седьмой колокол, мокрый до колен. Адель пришла раньше. Про библиотеку она не обмолвилась ни словом, и я не стал спрашивать. Дверь кабинета стояла открытой, а когда у Адель что-нибудь не выходит, она закрывает её плотно.
– Иди сюда, – позвала она.
В кабинете прежнего владельца теперь пахло как в соляной лавке. Его письменный стол она застелила клеёнкой и заставила склянками, на подоконнике сохли бумажные пакеты с надписями её мелким чертёжным почерком. Посреди клеёнки на чёрном стекле лежали те самые крупинки, и над ними на штативе стояла лупа.
– Посмотри в лупу.
Я посмотрел. Песок как песок, серый.
– Они круглые. Речной песок остроугольный, его мало катает. Этот катало долго. И вот, – она тронула мокрым пальцем край стекла и поднесла палец мне, как подносят ложку. Я провёл по стеклу своим и лизнул. Горько-солёное.
– Соль, что ли?
– Да. Только игла на неё не идёт, значит, не мерная. И не поваренная, та не горчит. Это морская соль, и песок под ней оттуда же. На письме, которое месяц пролежало в сухом ящике в городе, где до моря шесть дней.
– А в Вязеле?
– В Вязеле река. Я знаю, что там река, я посмотрела по карте. Пресная.
Она сняла очки, которые надевает для мелкой работы, и потёрла переносицу. На переносице остался белый след.
– У меня нет объяснения.
Для Адель Рейн это примерно то же, что для другого человека «не знаю», только обходится дороже. Седьмое правило – «чего не знаем, так и говорим» – я дописал на стену в первый месяц, после одного разговора с заказчиком о свойствах его фамильного зеркала. С тех пор она глядит на это правило так, как Бор – на «расходы – с расписками».
– Запиши как есть. Песок морской, соль морская, письмо сухопутное. Объяснение поедет с нами в Вязель и там найдётся.
– «С нами»?
– Я оговорился.
– Ты не оговариваешься.
Ответить я не успел: звякнул колокольчик, и в приёмной затопали, сбивая воду с сапог.
Бор повесил плащ на гвоздь, сел на своё место и достал из-за пазухи свёрток в тряпице. Свёрток он положил на мой стол.
– Марта прислала. С капустой. Велела передать, что ты тощий.
– Она меня видела один раз.
– Ей хватило.
Кружка у него своя, глиняная, с отбитой ручкой; он принёс её из дома в первый день и поставил на каминную полку так, что стало ясно: полка занята. Я налил ему из чайника. Адель встала в дверях кабинета.
Бор сделал глоток, обхватив кружку обеими руками, как на морозе.
– Юлиан Морн, землемер, тридцати четырёх лет. Отпет в Вязеле двадцать третьего Десятого, девяносто седьмой год. Запись переслали в Ортен, потому что венчан здесь. В графе «тело предъявлено» – прочерк. Свидетель смерти один: Берент Орвик, тесть. Расчёт не сведён.
– Совсем не сведён?
– Строка пустая. Отпевание было, гроб был, а взвешивать оказалось нечего.
– Семь лет, выходит.
– Двадцать шестого выйдет семь и семь дней.
Я должен был сообразить сам, ещё когда она назвала закрытие весовой. Закон «семи и семи» в Хальвене знает всякий, у кого пропадал родственник или должник. Семь лет и семь дней человек может числиться нерассчитанным: ни живым, ни мёртвым. Потом его списывают. Что за ним было, делят пополам Дом Меры и корона. Исключение одно: долги, как самая живучая часть человека, остаются семье.
– Стало быть, у покойника есть что делить.
– Или есть что платить.
– В меняльном ряду говорят – платить.
– Тогда зачем он ей двадцать шестого? – спросила Адель. – Если его спишут и долги всё равно останутся на ней, оттиск ничего не меняет.
– Меняет, если по нему успеют свести расчёт, – Бор покачал кружку, разглядывая дно. – Сведён – значит, умер по всей форме. Тогда вдова. А вдове с долгами проще, чем жене нерассчитанного. Мне мерная мать объясняла, я половину не понял. Там ещё что-то про наследование.
– Значит, она хочет не мужа, – заключила Адель. – Она хочет запись.
– Она хочет и то и другое, – возразил я. – Одно другому не мешает. Люди редко хотят чего-то одного.
Версия складывалась простая и некрасивая. Сестра прячет оттиск. Вдове он нужен в храме до двадцать шестого, иначе она до конца жизни будет платить чужие векселя. Письмо, песок и семь лет в эту версию не лезли, но на то она и первая.
– Это ещё не всё.
Бор допил, поставил кружку на полку и только потом продолжил. Так он делает, когда приносит что-то, чего не просили.
– Писарь говорит, эту страницу за месяц открывали трижды. Первой приходила она сама, ещё в Девятом. Сегодня я. А между нами – господин, который не назвался и дал писарю створку, чтобы тот его забыл.
– И писарь?
– Створку взял. Лицо забыл, как договаривались. Манжеты запомнил: про манжеты уговора не было. Правая в чернилах по самую пуговицу. Переписчик или кто-то, кто целый день пишет чужое.
– Давно он приходил?
– Дней десять назад.
Я посмотрел на доску. Обрезок с номером двести семнадцать висел под «ОЧЕНЬ СЛОЖНОЕ», а через два столбца от него желтела старая записка: «Всё, за что платят слишком легко».
Кто-то узнал о сроке раньше нас и заплатил, чтобы об этом не знали. Клиентка об этом человеке либо не слышала, либо промолчала. И то и другое стоило дороже пятидесяти арок, а цену я уже назвал.
– Перевесить? – спросил Бор.
– Утром перевешу.
Он пошёл за плащом. Марта держит ужин до восьмого колокола и ни минутой дольше; это правило старше любого из наших.
* * *
Столбик я всё-таки сложил заново. Аванс в него не вошёл: пока поручение не исполнено, это чужие деньги, которые лежат у нас. Вышло на две створки хуже, чем утром, из-за копии у Тонка.
Потом я прикрыл угли, задвинул засовы на обеих дверях и поднялся к себе. Пирог я съел на лестнице, стоя, потому что хотел только попробовать. Адель у себя ещё не ложилась: под её дверью лежала полоса света, и слышно было, как она переставляет склянки. На площадке третьего этажа было темно. Там всегда темно.
Колокольчик над входной дверью у нас голосистый. Его слышно в моей комнате и во сне, и в ливень, и из-под подушки, это проверено. В ту ночь он молчал.
Разбудила меня дверь. Свою я на ночь не закрываю до щелчка, и когда внизу отворяют входную, по лестнице идёт тяга, а моя качается и стукает о косяк. Один раз, негромко. За три месяца я запомнил этот звук, как и то, что третья ступенька сверху скрипит посередине, а седьмая – у стены.
Я полежал, слушая. Дождь. Больше ничего. Шагов внизу не было, и это мне понравилось меньше всего: человек, который не шумит в чужом доме в темноте, знает, зачем пришёл.
Сапог я надевать не стал. Нож взял.
Лестница спускается в приёмную у самого входа. Я прошёл третью ступеньку по краю, седьмую по середине и встал внизу, спиной к двери. Засов был отодвинут. Колокольчик кто-то заботливо обмотал тряпкой и подвязал язычок ниткой, чтобы не качался; работа была аккуратная, я бы сам лучше не сделал.
На моём столе стоял потайной фонарь, открытый на одну щель, и щель светила на реестр. Над книгой склонилась узкая спина в мокрой куртке; палец с обкусанным ногтем вёл по последней строке.
Дверца шкафа была приоткрыта. Из темноты между плащами на гостя смотрели две чёрные пуговицы – чуть мимо, как всегда.
– Положи на место то, что взял.
Фонарь не дрогнул. Спина не обернулась. Это я оценил.
– Я ещё ничего не взял, – ответили от стола. Голос был молодой и обиженный. – Я только начал.