Текст книги "Шарлотта Исабель Хансен"
Автор книги: Туре Ренберг
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Он не помнил.
Кто она такая была?
Он понятия не имел.
Ведь он с ней вообще не разговаривал.
Насколько ему было известно, он с ней и словечком не перекинулся. Ну кто же рожает детей от людей, с которыми даже никогда не разговаривал!
Он?
Это у него ребенок с девчонкой, с которой он даже не разговаривал?
Ярле коротко и категорично кашлянул.
Может, они и разговаривали, пьяные в дугу, той январской ночью 1990-го, по пути в ту комнату? Теперь и не узнать. Насколько ему было известно, между ними ничего иного не произошло, кроме соития.
Результатом которого оказался ребенок.
Маленький ребенок.
Которому скоро будет семь лет.
У которого теперь, уже почти через семь лет после рождения, будет отец.
Госсподи.
«Ну зачем нужен еще один ребенок на свете? – подумал он и в ярости швырнул письмо в угол, к долгоиграющим пластинкам. – Ну на что нужна на свете еще одна светловолосая девчонка – (ему представлялось, что у этой девочки, для которой он, должно быть, отец, светлые волосы до плеч), – на что нужна на свете еще одна девчонка, топающая по дорожкам в красных туфельках, играющая... во что-нибудь там, во что они играют, маленькие девочки? На что нужна на свете еще одна развеселая и наивная девчонка, которая будет спрашивать о... о чем там они спрашивают, маленькие девочки?»
А Луна далеко?
А цветы умеют плакать?
Или – кто это срывает листья с деревьев осенью?
И на что нужен девочке, которой скоро будет семь лет, такой отец, как Ярле Клепп?
«У меня и времени-то на это нет!» – думал он тем августовским днем 1997 года, разглядывая направление в медицинскую лабораторию для сдачи пресловутого анализа крови. Все в порядке было с утверждениями Анетты Хансен.
Ярле Клепп был биологическим отцом ребенка. По требованию властей медицинский анализ был произведен, и ему пришлось признать, что он, исследователь ономастики Пруста, до такой степени исследователь, что его научный руководитель Роберт Гетеборг неоднократно по разным поводам выказывал свое шведскоязычное восхищение «твоей работой, Ярле, она блестяще замыслена и столь же блестяще выполнена», – ему пришлось признать, что он был отцом.
Что он уже семь лет был отцом.
Не сознавая этого.
Каждый божий день, каждый учебный день и каждую налитую алкоголем ночь на протяжении всех его ученых девяностых годов он был отцом. Маленького такого ребеночка. И этот ребенок каждый день вставал и занимался тем, чем занимаются дети, – что бы это могло быть, думал Ярле, – и уже прошло почти семь лет, а он был отцом.
Это было совершенно невероятно.
Ходишь тут, осуществляешь одно совокупление за другим, более или менее безопасное и более или менее удавшееся, и вот результатом того из них, где ты вроде и не присутствовал, где ты существовал лишь в виде трахающегося тела, оказывается ребенок! Результатом чего оказывается, в свою очередь, что человек становится отцом? И сам человек – отец – сама первопричина – ничего об этом не знает?
Человек – отец, но человек сам этого не знает?
Сколько же у него, собственно, детей на свете?
Что же, он теперь будет вынужден считать любого ребенка, который пройдет по улице, который будет сидеть в автобусе, который будет покупать у Эрнана карточки, которые они все собирают, своим собственным? Что же, любая пара доверчивых глазенок будет высматривать его и вопрошать: «Папа?» Что же, всякий копошащийся в песочнице пятилетка с совком в руке и камешками во рту будет вопрошать: «Это ты, Ярле Клепп, мой папа?»
Не то чтобы он в своей жизни переспал с таким количеством теток, но все-таки, если есть этот шеенский ребенок, не отворяет ли он двери всемирному мужскому страху?
Страху оказаться отцом всех? А как быть с будущей сексуальной активностью? Должен ли он теперь думать, всякий раз при попутном ветре заплывая в горячие фьорды к Хердис Снартему на якорную стоянку, что, собственно говоря, он подготавливает почву для будущего ребенка? Будет ли теперь так, что каждый раз, как Хердис Снартему приспустит лифчик, чтобы он мог прильнуть губами к одной из ее маленьких и празднично настроенных грудей, ему придется совладать с собой, потому что он будет знать, что это первый шаг по коридору к родильному отделению? Должен ли он будет, так сказать, слышать детский плач всякий раз, как увидит задницу Хердис Снартему? От которой у него мурашки начинали бегать по ладоням, стоило ему только подумать о ней? Которая начиналась еще от крестца и заканчивалась только далеко внизу, у бедер?
Каково?
Госсподи!
И – если отвлечься от того, что имело отношение к желанию, и только к нему, – было ли у него время на то, чтобы быть отцом?
Ясно, что не было. Это любой мог видеть, стоило только мельком взглянуть в сторону Ярле Клеппа. Хороший он или плохой, современный или старомодный, но у него не было времени на то, чтобы быть отцом. Это было ясно, думал он по пути домой из медицинской лаборатории, где у него, залившегося краской, взяли анализ крови и где полноватый врач говорил: «Угу, угу, нда, да-а-а, вот так, именно та-а-а-ак, да, угу, угу: вас Ярле Клепп зовут, правильно? Клепп? Ярле? Поздравляю! Вы отец!» Нет. Это было более чем ясно. «Для того чтобы быть отцом, требуется присутствие, – размышлял он, бредя вдоль озера Лунгегорс-ваннет, – присутствие и отдача».
У него было и то и другое, но они годились для ономастики Пруста, той специальной области, которую он избрал для выпускной работы по литературоведению, для той захватывающей темы, которую он обнаружил в двенадцатитомном сочинении Марселя Пруста, этой почти маниакальной увлеченности французского писателя именами собственными и бросающимся в глаза уклонением главного героя от упоминания собственного имени.
Вот чему, главным образом, принадлежали его присутствие и отдача. Как им и подобало. Так что, заключил он, у него не было времени на то, чтобы быть отцом. Не говоря уже о пригодности. «А это все же было важнее», – сказал он себе. Годился ли он на то, чтобы быть отцом, подходил ли он для этого? Разумеется, нет.
И такие вещи необходимо основательно продумывать, невозможно пройтись как курица лапой по такому сущностному делу, как забота о ребенке, и знаниям, которыми в таком случае необходимо обладать, и способностям, которые должны присутствовать. Одни созданы для одного, другие – для другого. «Можно же сказать, не рискуя быть названным фашистом, что для каждого отдельного человека есть подходящее место, – думал Ярле, – и подходящие занятия, с точки зрения того, что у каждого отдельного человека лучше всего получается». Вот у Ярле хорошо получалось мыслить. Это ему разъяснили – и сам Роберт Гетеборг, который неожиданно нарушил неписаные правила поведения в академических кругах и сказал, так тихо, чтобы показать, что эти слова предназначаются только Ярле, но ровно настолько громко, чтобы и всем остальным тоже было слышно: «У тебя особое дарование, Ярле, развивай и береги его!» – и Роберт Гетеборг, и Хердис Снартему, которая обожала и его тело, и его интеллект, как она выразилась. Он это понял. Несколько лет назад. Что он пригоден для этой абстрактной жизни. Этой аналитической, поэтической и абстрактной жизни.
Жизни на службе у мысли.
Он понял это, еще когда сдавал экзамен по введению в философию в конце первого курса, когда увидел, насколько легко ему удается выполнить необходимое количество академических отжиманий, которые так тяжело давались другим студентам. Подтверждение этому он получил, изучая все предметы вводных курсов, сдавая все устные экзамены, на которых он с изумлявшим его самого блеском всегда ухитрялся своим языком заработать себе дополнительные баллы, причем даже по тем предметам, в которых он, строго говоря, совершенно не разбирался. Ощущение было такое, что все само шло в руки; подобное случается, когда видишь, как какой-нибудь мальчишка впервые выходит на футбольное поле и чисто инстинктивно проделывает с мячом все, что нужно. Ярле никогда не мог похвастать способностью запоминать факты, из-за чего он всегда уступал своим успевающим школьным друзьям, которые помнили годы и последовательность событий, прочитав о них разок, в то время как ему, чтобы запомнить что-нибудь, что ему было не очень интересно, приходилось по нескольку раз повторять одно и то же. Но, оказавшись в ученой среде, он обнаружил, что ему и не требуется козырять фактами, как в первые школьные годы. И как только он раскусил этот код, как только он это осознал, он стал успевать по всем дисциплинам. Потому что в университете, и это он довольно рано понял, в гуманитарных науках, которые Ярле про себя никогда не рассматривал в качестве наук, но скорее в качестве – как бы это сказать? деятельностей? занятий? – как раз ценили и культивировали аналитический, риторический интеллект – интеллект, не требующий ни капли знаний, но зато тем больше требующий всего, что характерно для лжецов, священников, торговцев, психологов, актеров и политиков: красноречия, находчивости, светскости, остроумия. И всем этим, как обнаружил Ярле, он обладал. На все это он мог без опаски опереться и культивировать это свойство, как какое-нибудь растение, так что способность при помощи языка вывернуться из любой ситуации очень ему пригодилась в университете. Например, когда он промахнулся на целое столетие, рассказывая о Декарте на экзамене по истории философии, и внешний экзаменатор почуял, что сидящий перед ним студент – настоящее дарование в том, что касается способности рассуждать и подавать свои рассуждения, но что это не тот студент, который знает, о чем говорит. Экзаменатор, мужчина, на лице которого бороды было больше, чем кожи, начал задавать резкие контрольные вопросы, однако Ярле каким-то витиеватым образом сумел отмести все подозрения, протянув тонюсенькую, как волосок, но все же полностью убедительную линию от Декарта – о котором он ничего не знал, которого он так и не прочитал, которого он даже поместил не в тот век – к неидентичности у Адорно, заявив: «Цельный человек, идеал всех предшествовавших эпох, цель всех Декартов, – что бы представители франкфуртской школы, модернизма, Теодор Адорно сказали об этом так называемом цельном человеке? Неидентичность вставлена, если перефразировать Деррида, в несуществующее ядро».
Нда.
Жизнь на службе у мысли.
Вот где в конечном итоге было его место. А что в конечном итоге может быть важнее мышления?
Ведь достаточно же людей, годящихся для рытья канав, инженерных изысканий, работы в телефонных справочных службах, судостроении. Дело же не в том, что раз у него есть руки, то он обязан орудовать лопатой, как считают многие в той презирающей духовность стране, откуда он родом. Что, мол, человеку полезно копаться в земле, или разносить газеты, или укладывать плитку и паркет, что человеку в любом случае здорово иметь опыт физического труда, как если бы жизнь моряка или жизнь лесоруба обладали большей ценностью чем, вот именно, жизнь мыслителя.
Это все полнейшая чепуха. Он и сам соглашался с таким ходом мыслей и отстаивал его не раз. Особенно раньше, когда его по-юношески захватили идеи социализма и он чувствовал себя идеологически обязанным заигрывать с такими популистскими аргументами и по той же причине чувствовал себя столь же идеологически обязанным скептически относиться к «мыслительной работе», как Ярле теперь называл ее.
Мыслительная работа и была его работой.
«И мыслительная работа, очевидно, плохо сочеталась с отцовством», – говорил он себе.
Но отцом-то он был.
Это показал анализ крови, и это утверждала Анетта Хансен из Шеена, утверждала это настолько убежденно, что ей, значит, приспичило доказать это, вмешав в дело полицию. И нет, ей не хватило мужества позвонить ему, или договориться с ним о личной встрече, или по меньшей мере написать письмо, где она бы вежливо и испытующе напомнила ему о досадной ночи семь лет назад и изложила бы гипотетическую мысль, что он, возможно, является несчастным отцом ее счастливой дочери. Таки нет, чтобы это доказать, она обратилась напрямую к властям, и Ярле был не в силах не ощущать неодолимой ненависти и грызущей горечи из-за предпринятых ею действий с целью установления отцовства.
Но теперь оно установлено.
Он отец.
Но Ярле не смел никому об этом сказать. Он был не в силах упомянуть об этом маме, когда она позвонила из Ставангера, чтобы узнать, что он купил на деньги, подаренные ему на двадцатипятилетие, так что он рассказал только, какие академические радости Роберт Гетеборг прочил ему в сияющем будущем, что, вероятнее всего, «один прогрессивный норвежский литературный журнал» – было еще рано говорить о том, какой именно, но что один из наиболее значительных и прогрессивных, это было точно – займется подготовкой решения относительно публикации эссе, которое он сейчас пишет об ономастике Пруста, мало того, возможно, оно будет к тому же переведено на английский и напечатано за границей, и в тот день, когда Ярле обнародует свои исследования Пруста целиком, включая, если процитировать Гетеборга, «сенсационное в международном масштабе открытие и последующий анализ избегания пищущим упоминания своего собственного имени и того, что именно такой в одно и то же время риторический, семантический, биографический и стыдливый маневр заключает в себе», так вот, «в тот день, мама, – сказал он, – в тот день трудно предсказать, каковы могут быть отдаленные последствия этого». – «С ума сойти!» – сказала мама. «Кто знает, может быть, я получу работу в иностранном университете!» – «Ярле, ты мой Ярле, – сказала мама, – у всех детей есть право на то, чтобы им улыбнулось солнце». – «Детей? – Ярле отпрянул с телефонной трубкой в руке. – Ты о чем – каких детей?» Мама засмеялась: «Да я про тебя, Ярле, ты же мой ребенок».
Нет, он ничего не сказал маме о скоро уже семилетней дочери, не заикнулся он о ней и друзьям, с которыми вместе учился. Что он должен был сказать?
«Я отец?
Я стал отцом?
Девочки из Шеена?»
Хорошо бы это выглядело! Он вынужден был признать, что все это провоцировало немало тягостных переживаний. Тягостно было, что он совсем не знает мать ребенка, что он переспал с ней, когда ей было семнадцать и она еще не окончила школу, и что он переспал с ней в столь абсолютно смехотворном состоянии опьянения, что ни он, ни она – думал он, во всяком случае, – ничего из этого не помнили. Мучительно – и неприятно – было то, что ему, потратившему значительную часть своей жизни на годами длившиеся мысленные разборки с собственным отцом, теперь самому пришлось стать отцом, да еще и ребенка, которого он даже не имел возможности воспитывать, даже если бы ему этого захотелось. И на более глубоком уровне мучительно было то, что он, Ярле Клепп, считавший себя самого человеком на службе у мысли, на самом деле имел ребенка. В чем состояло существо этого стыдливого румянца, трудно было бы описать, но в любом случае было мучительно, что ему придется иметь дело со всей этой детскостью, с этим детским миром, обрушившимся на него, что ему придется думать о детских вещах и вырабатывать свое отношение ко всяким таким вещам как... ммм... к чему там еще имеют отношение дети в наши дни?
К куклам?
К кукольной одежде и кукольным домикам?
Или они просто проживают свои дни, как нежные поцелуи на ветру, не разбирая, куда их понесет, то туда, то сюда, со своими веснушками на носу и режущимися зубками?
«Фундаментально смехотворно», – думал он. Меж тем дама в лиловой шляпке обернулась к нему в третий раз за эту поездку в автобусе.
– И до чего же сегодня тихо, правда? – сказала она все тем же старушечьим голосом. – Не припомню, чтобы было так тихо, с тех самых пор как умер король.
– Да, – согласился он и улыбнулся, замечая, что она все больше напоминает его бабушку, – конечно; похоже, что так.
– А вы за кем едете-то, вы сказали?
– Нну-у, – промямлил Ярле, – да это моя дочка, вот.
– О, – сказала дама и улыбнулась так широко, как умеют улыбаться пожилые дамы, когда им рассказывают о детях. – О, вот это чудесно. Ваша дочка. Да, жизнь не стоит на месте.
Жизнь?
Он не знал, что на это сказать. Не мог же он сказать то, что думает: что у него уже была жизнь, содержательная и существенная жизнь, что эта жизнь шла своей собственной бурлящей чередой, что ею определенно не управляло то, что она считала жизнью; поэтому он сказал:
– Ну да, конечно.
– Да, – сказала старая дама и снова улыбнулась, именно так, как умеют улыбаться только старые дамы, когда видишь, как все, что им довелось пережить, струится из их глаз. – Да, дети – это большое счастье.
Большое счастье?
Что на это сказать, он тоже не знал. Мог ли он сказать, что воспринимает это совсем наоборот? Мог ли он сказать этой чужой, но милой и красивой даме, что для него это мука, раздражающий фактор, возникший в совершенно неподходящий момент, просто-напросто совершенно неудобный, что он студент, старшекурсник, что он изучает ономастику Пруста, что он не хотел быть моряком, не хотел копать канавы или иметь детей, что ему на самом деле нельзя иметь ребенка, что он просто, если выразиться честно и напрямую, не был в состоянии или не хотел иметь ребенка? Мог ли он сказать, что он к тому же скептически относится к тому культу детей, который некритически распространяется на все, к этому преувеличенному фокусированию на детях – дети, дети, дети повсюду, к той идее, которую ему навязывали со всех сторон, что, мол, жизнь без детей – это несчастная жизнь?
Мог ли он сказать, что не согласен с этим? Что он и без того уже счастлив? Что он еженедельно обеспечивал себе счастье и чтением, и траханьем? Мог ли он сказать, что ему и вообще кажется, что в мире уже достаточно детей, повсюду избыток этих беспомощных смурфиков, и что он, если уж быть до конца честным, считает, что следовало бы рассматривать проблему, которой дети все же являются, иным образом? Детей, считал Ярле, следовало бы раздавать тем, кто их действительно хочет иметь, чаще всего это женщины; примерно так же, как он считал, что военная служба предназначена для тех, кто действительно хочет служить, а это чаще всего мужчины.
Нет.
Понятно, что он не мог этого сказать.
И вообще, так многого он не мог сказать.
Особенно в наше время, представлялось ему.
И даже этого не мог он сказать этой непробиваемо милой и приветливой даме, которая постоянно поворачивалась к нему. Не мог же он сказать, что чувствует недопустимое давление со стороны общества, политиков, да и вообще всех вокруг себя, направленное на то, чтобы сделать его мягким и жертвенным мужчиной со слюнявчиком в одном кармане и погремушкой в другом, который хотел бы иметь детей, и копать землю лопатой, и укладывать плитку, и менять пеленки, и проявлять чувства, и щеголять своими так называемыми женскими качествами. Он знал из опыта бесчисленных неудавшихся вечеринок и столь же злополучных дискуссий, случавшихся на протяжении всех лет учебы, что стоит тебе хотя бы заикнуться в том смысле, что существует нечто подлинно женское, а значит, и нечто подлинно мужское, – и это будет тут же втоптано в грязь, размазано ударом в кровь. Стоит ему только попытаться намекнуть, что он чувствует себя пригодным к тому или этому как мужчина, и это будет встречено всеми его друзьями и знакомыми – и всеми статьями в «Моргенбладет» – с издевкой и недоумением, больше того – с ненавистью. Как может он, такой интеллектуал, взять да и предположить, что и действительно существует разница между мужчинами и женщинами? Какие такие смехотворные доводы мог бы он привести, чтобы утверждать нечто столь гендерно несообразное?
Хердис Снартему, находившая удовольствие в том, чтобы своими белыми пальцами поглаживать тело Ярле и смотреть, как он напрягается в ожидании, которой нравилось ловить на себе его взгляд, когда он шел позади нее по коридорам университета, отказывалась верить, что Ярле действительно так думает, когда он говорил, например, что «женщины лучше приспособлены к уходу за детьми, чем мужчины», или когда он утверждал, что «так уж устроено, что мужчинам нравится взбираться на вершины высоких гор, а женщины предпочитают ходить вокруг горы и смотреть, не попадется ли им чего съедобного по дороге». Поскольку Хердис, выросшая на хуторе Снартему в Южной Норвегии и говорившая на мягком, слегка в нос, диалекте, была очарована этим юным студентом, уровнем его амбиций, его шальными глазами, она предпочитала переводить все это в смех. В семье Хердис водились большие деньги, в ее семье било через край благосостояние, там вздыхали больше, чем потели, и хотя в том, что касается политических взглядов, она проделала большой путь прочь от них – путь ровно такой длины, каково расстояние от глубоко консервативного до ядовито-красного, она зато не продвинулась ни на сантиметр в сторону духовности или стильности. Она частенько сводила трудные темы к их высмеиванию, как она привыкла делать дома, что было совершенно в духе ее классово унаследованной верхней губы, которую, казалось, держит в строгом повиновении нос. Так что для Хердис Снартему, женщины, не обладавшей ни одной из удивительных черт лица соседки Ярле, но прекрасной как богиня и вызывающе сложенной и к тому же имевшей возможность щеголять самой сенсационной задницей университета, было совершенно естественным заходиться своим снисходительно-заливистым смехом, когда Ярле пытался высказывать подобные взгляды, и относить их на счет его «подростковой» потребности провоцировать окружающих, как она это называла.
Но он и думал то, что говорил.
Что между мужчинами и женщинами разница есть.
Что это прекрасно, и для женщин, и для мужчин, и что хорошо, что так и есть, и что просто трагично, что современная интеллигенция идет на поводу у феминисток, которые никак не могут пережить того, что мужчины и женщины с точки зрения природы разные. И про это он собирался когда-нибудь написать. В той или иной форме. Не в работе об ономастике Пруста, но и не в журнальной статье, норвежской или английской, построенной на той же работе, и даже не в «Моргенбладет», куда Ярле несколько недель тому назад отослал рецензию на английскую книгу о Прусте – и до сих пор не получил ответа! – но в другом месте. В другой раз. Может быть, вообще не стоит говорить этого сейчас, в 1997 году? Может быть, это одна из многих мыслей, которые просто-напросто невозможно высказать в современной жизни без того, чтобы тебя не сочли клоуном или сексистом и, таким образом, ты моментально не выпал бы из списка, который, Ярле был уверен, висит над компьютером редактора «Моргенбладет».
– Дети – это истинное благословение, – сказала старая дама и вздохнула.
Благословение?
* * *
Когда они приехали во Флесланн, аэропорт города Бергена, Ярле подал старой даме руку и помог ей спуститься по ступенькам автобуса на асфальт. Они прокомментировали резкую сентябрьскую погоду: она – сказав, что эта погода навевает то же чувство, что и генеральная уборка, а он – что это помогает разогнать пелену привычного, – и завершили поездку, представившись друг другу. Ярле узнал, что ее зовут Ирмелин Йенсен, что она родилась аж в двадцать втором году, на что он улыбнулся и сказал: «А моя бабушка родилась в тринадцатом» – и особенно подчеркнул голосом то, что сказал просто в тринадцатом, чтобы сделать старой даме приятное тем, что пользуется тем же выражением, что и она.
Потому что старые дамы, как он давно заметил, говорили именно так. Они говорили просто: в двенадцатом, или в тринадцатом, или в двадцать втором, и все в их мире старых дам понимали, о чем идет речь, как все в их мире старых вещей ощущали разницу между тринадцатым и двадцать вторым, так же как сам Ярле ощущал разницу между семьдесят вторым и семьдесят девятым. Ирмелин Йенсен двадцать второго года рождения сказала, что ей очень приятно было познакомиться с таким вежливым и понятливым молодым человеком, она сказала, что его дочери повезло, что ее отец такой заботливый человек, – не всем дочерям достаются такие. Она знает по своему опыту, потому что, сказала она, «вы знаете, в мое время отцы были совсем другими». Так что дело кончилось тем, что она напрягла свои старушечьи пальцы на ногах, привстала на цыпочки, и обняла Ярле, и выразила искреннюю надежду на то, что им все же хоть что-то удастся посмотреть здесь, в аэропорту, ведь такие дни, как этот, не часто выпадают даже в долгой жизни, сказала она, «уж это я могу гарантировать».
Ярле принял объятие, как если бы оно исходило от его собственной бабушки, пожелал ей хорошо провести время с внучкой и согласился (снова не имея представления с чем), что, мол, «да уж, действительно, могу себе представить, день сегодня действительно из редких».
На расстоянии, в аэропорту, субботний день 6 сентября обрисовывался совсем иным образом, чем в центре города или дома перед птичками на заборе. Было очевидно, что никакого серьезного несчастного случая не произошло, поскольку количество пассажиров казалось вполне обычным и непохоже было, чтобы кто-нибудь особенно волновался по поводу самого предстоящего полета, как бывает, если сто двадцать человек погибнет при крушении поезда или другом подобном несчастье. Но все, на кого бы Ярле ни посмотрел, оказавшись в зале прибытия и приняв к сведению, что самолет из Осло с дочерью на борту ожидается по расписанию, в 11:45, имели одинаково печальное и меланхоличное выражение на лице. Еще ему показалось, что люди вокруг него разговаривают тише и меньше обычного.
11:45. Оставалось всего каких-нибудь пять минут.
Пора было выяснить, что за унылый жокей погоняет этим злосчастным днем.
«Газеты!» – подумал Ярле и рванул к газетному киоску. Ему не представилось возможности заглянуть к Эрнану и вынужденно купить «Дагбладет» и «Бергенс диденне», хотя на самом деле ему хотелось бы купить «Моргенбладет», поэтому придется купить их теперь. Должны же газеты поведать ему, что такое особенное происходит в этот субботний день.
Но Ярле остановился. Он увидел, что к газетному киоску тянется длинная очередь, и хорош же он будет, если его не окажется наготове в зале прибытия, когда она появится! Так поступить он не мог. Не мог он стоять и покупать газеты, когда она здесь появится. Может, это для нее первый в жизни полет на самолете?
Как знать?
Кто мог знать, что она, его дочь, пережила в этой жизни? Его же не было рядом, чтобы проследить, чтобы она, его дочь, получала необходимые импульсы.
«В любом случае какой-то безответственностью отдавал весь этот самолетный перелет, – думал он, возвращаясь от газетного киоска на прежнее место перед эскалаторами, на которых уже в скором времени должна будет показаться она. – Разве посылают таких букашек путешествовать по миру в одиночку? Чтобы впервые увидеться со своим законным отцом? Разве это можно назвать ответственным поступком взрослого человека?» Ярле был настроен скептически. Если бы такое произошло в крестьянской среде в двадцатые годы, то мамашу пригвоздили бы к позорному столбу. Она была бы отвергнута местным сообществом. Люди на улице плевали бы ей вслед. А теперь? Теперь совсем другой коленкор. «Вот с этим-то мне и предстоит разбираться, – подумал он. – Как хочу, так рулю – и никаких забот. Какая бабенка безголовая, которая вдобавок ко всему додумалась искать информацию о том, кто же является отцом ее ребенка, при помощи анализа крови! Смехотворно. Возможно – возможно, – Анетта Хансен поступила таким образом потому, что она стеснялась или чувствовала себя неудобно», – подумал Ярле. В таком случае это было единственным смягчающим обстоятельством, которое приходило ему в голову.
Но вот настоящая бомба взорвалась через неделю после письма об анализе крови. Бомба, которая отмела прочь все сомнения и раскрыла ему глаза на то, из какой жидкой материи сделана та девица, с которой он однажды переспал. Исполненный волнения, ощущая даже некую дурноту, он все никак не мог дождаться ответа из интеллектуального еженедельника «Моргенбладет» относительно своей рецензии на книгу о Прусте. Зная уже, что он является отцом ребенка. Так повелось, что по пути из читального зала он частенько заворачивал домой, чтобы заглянуть в почтовый ящик в середине дня. Но никогда ничего в нем не находил. Каждый день он придумывал доводы за и против того, чтобы позвонить в редакцию «Моргенбладет», но чувствовал, что не стоит этого делать. Неужели он унизится до того, чтобы, как какой-нибудь первокурсник, надоедать им с вопросами, не получили ли они его рецензию на английскую книгу о Марселе Прусте и не нашлось ли у них тогда случайно времени ее прочитать?
«Марселе каком? – возможно, спросила бы та, что работает диспетчером на коммутаторе в „Моргенбладет“. – Нет его, он сейчас как раз вышел». И Ярле, может быть, пришлось бы объяснить той невнимательной дамочке, что работает на коммутаторе в «Моргенбладет», что он не собирается разговаривать с Марселем Прустом, но что он написал o нем и интересуется, получили ли они его рецензию и прочитали ли ее, ну и, конечно, приняли ли они уже решение по этому вопросу.
Нет. Он чувствовал, что все-таки не стоит им звонить. И вот он так ходил и ждал, осознавая, что является отцом, и это явилось причиной того, что в эти недели он больше бывал дома, чем обычно. И он всегда был на месте, когда приносили почту. И вот в один из таких дней почту принесли и плюхнули в ящик с тяжелым стуком. Как и в последний раз, когда он получил письмо относительно анализа крови, на котором в качестве отправителя значилось Управление полиции, он отреагировал моментально и бурно, увидев на конверте девический почерк. Сначала он подумал, что это письмо от его дочери, но сразу же отмел эту мысль, поскольку почерк был как у пятнадцатилетней девушки – как раз такой волнистый и домашний, какой только и увидишь у пятнадцатилетних девушек, – и поскольку сообразил, что девочка, которой должно исполниться семь лет, скорее всего, вообще еще не умеет ни писать, ни размышлять.
А когда он перевернул конверт, он увидел на обороте: «Отправитель: Анетта Хансен».
Случилось то же, что и в прошлый раз.
Застигнутый врасплох и растерянный, он понес письмо в квартиру, положил на кухонный стол и смотрел на него не сводя глаз. Он смотрел на него, даже пока мыл руки. Он несколько раз обошел вокруг кухонного стола, глядя на него.
Потом он сел за стол. Попытался дышать ровнее. Вскрыл конверт и начал читать.
И что он мог на это сказать?
На то, что он читал.
Мир иногда представляется безумным местом.
Случается, что люди совершают идиотские поступки.
Анетта Хансен написала свое коротенькое письмецо от руки. Это было в одно и то же время сердитое, горькое и отчетливо исполненное любви письмо. Она объясняла, что разочарована тем, что он не связался с ней после того, как получил анализ крови. Или хотя бы со своей дочерью, писала она. Она рассказывала, что дочь восприняла новость о том, что у нее теперь есть новый отец, хорошо и что проблем в этой связи вряд ли можно ожидать, или так она во всяком случае думает. Но, писала она, их дочка пока еще такая маленькая, и «ты же знаешь, как бывает с детьми». Какой смысл заключался в этом предложении, Ярле был не в состоянии уяснить, но что оно не было обращено к его миру, было ясно как день. Далее она писала о разных финансовых и юридических процедурах, которые его ожидали и о которых она хотела его предупредить. Но самое главное, из-за чего она и взялась писать это письмо, было то, что она решила уехать на неделю, начиная с субботы 6 сентября включительно, на юг, так что теперь настало ему время показать себя мужчиной.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?