Текст книги "419"
Автор книги: Уилл Фергюсон
Жанр: Зарубежные детективы, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Но конечно, могущество Лагоса как раз в том, что в ногу он не ходит. Уинстон это понимал: вечный исток этого города – в его слабости.
«Мы падаем на землю каплями дождя. Отчего мне суждено было упасть здесь?»
Уинстон мечтал перевести 419, это величайшее нигерийское изобретение, на следующий уровень – в Европу, в Великобританию, в Нью-Йорк или Лондон. Не приступами и припадками, с бандами-синдикатами и экспатами-костоломами, нанятыми в Америке и Европе трясти прилипчивых мугу, – нет, лучше, масштабнее, хитроумнее. Корпорация, с менеджерами и исполнительными директорами, в рамках закона, а не за его пределами. 419, нарисованная на большом холсте.
Даже лучшие фармазоны Лагоса лишь скребли по поверхности, а в глубине-то какие богатства! И все же… вот вам Уинстон, затерялся в Лагосе, окопался в Фестак-тауне, капает нелепыми посланиями нелепым мугу, погружен – как обычно – в грезы о великом.
И они навеки останутся грезами. Вот в чем трагедия. Рейд на острове Виктория связал его по рукам и ногам. Замели, дали условно, сейчас на пробации. Паспорт временно недействителен, и Уинстон пропустил университетский выпускной сестры в Англии – пришлось изворачиваться перед родителями. А правда в том, что на нем Каинова печать, его больше не выпустят из Нигерии. Ни визы, ни надежды на побег. Условный срок в конце концов истечет, но сделанного не исправить. У Уинстона судимость, теперь за границу – разве что обычным нелегальным беженцем, а это на корню подрывает его планы построить из 419 международную корпорацию.
Может, найдется спонсор – не родственник, человек, который выступит поручителем. Может, Уинстону встретится красотка-ойибо, он очарует ее, и она за него выйдет? Уинстон не сдержал смешка.
В общем, так он и сидит в Фестак-тауне, печатает свои сказочки:
Сэр, я без задней мысли прошу извинить меня за вторжение в вашу жизнь. Я искал Генри Кёртиса, выпускника Атабаскского университета по благородной специальности учительства, ныне на пенсии, Уважаемого члена Общества Столяров-Любителей Хаунсфилд-Хайтс, подписчика районной газеты «Маяк Брайар-Хилл», супруга Хелен, дедушки близнецов…
23
Лора вспомнила еще кое-что – отец сказал ей много лет назад.
Рождество, наверное, или День благодарения. Камин, тепло, отец, глядя мимо, произнес:
– Знаешь, чего я боюсь?
Дома на каникулах. Второй год в отъезде? Или третий. Подробности расплываются, но ощущение отчетливо. Мускатный орех в эгг-ноге. В камине хлопки сучков. А елки нет. Значит, Благодарение? За окном снег. Ранний снег в том году?
Мама на школьном собрании, Уоррен ушел, Лора и отец остались вдвоем, сказать толком нечего, приятно просто посиживать и прихлебывать.
После одной такой паузы он и спросил:
– Знаешь, чего я боюсь?
Она не знала.
– Вот как отец? Я боюсь, мы умрем и нам покажут все моменты, когда мы сердились на детей, все минуты, когда им нужна была наша любовь, а мы ее не дали, все мгновения, когда мы отвлекались или куксились, всю нашу злость, все раздражение.
– Пап, – сказала она, – ты никогда не злился. Ты, по-моему, даже голоса ни разу не повышал.
– Ну почему? Бывало, – сказал он. – Ты просто забыла. Когда я отмахивался от тебя или от Уоррена, а должен был спросить, как у вас прошел день. Не слушал твои истории. Я боюсь, когда время настанет, мне придется смотреть все это заново. Иначе нас в рай не пустят. – Он поглядел на нее. – Прости меня, Лора.
– Тебе не за что извиняться.
– Есть за что.
– Извиняться? За что?
– Просто – прости. За то, что я должен был, мог бы сделать, а не сделал.
Надо было ей тогда сказать: «Ты был хорошим отцом. Ты всегда старался». Могла бы сказать, а не сказала. Глядела, как эта минута уплывает в тишину, как тишина уплывает дымом.
24
Дражайший Генри.
Как, вероятно, вы известены, защитник моей юности Виктор Окечукву поступил в больницу. Боюсь, его болезнь повернулась к плохому. Жизнь в нем угасает, но он все время повторяет ваше имя и беспокоится лишь о том, велика ли ваша готовность. Когда господин Окечукву упокоится – что неизбежно, у меня не останется никого. Я прошу только вашей помощи. Умоляю вас на колене со слезами на глазах.
Тьма и опасность подступают со всех сторон.
До минуты, когда я буду спасена,
остаюсь искренне ваша
мисс Сандра.
Юнец в шелковой рубашке ухмыляется, цепляя к письму фотографию нолливудской старлетки с миндальными глазами и в драном платье (роль наследницы обнищавшего рода, мелодрама из жизни Лагоса). Знаменитая нигерийская кинозвезда сетует на судьбу далекому ойибо – ну еще бы тут не ухмыляться.
Мугу – 0, фармазон – 1.
Но не успел он нажать «отправить», пришло письмецо от школьного учителя из Канады, ответ на предыдущее его воззвание.
Я могу помочь.
Как легко ухмылка превращается в усмешку, а усмешка – не в хохот даже, глубже хохота. Уинстон откинулся на спинку стула, с хрустом размял шею, глотнул чаю, и Лагос, эта тяжеленная джутовая торба, стал вдруг легкой как перышко, в небытии растворились перепутанные ловушки повседневности. Слаще кока-колы, слаще чая.
Но не успел он поздравить себя с прекрасно рассказанной сказочкой, как на мониторе появилось лицо – не в, а на мониторе. Отражение в защитном экране – такие на мониторах во всех интернет-кафе. Лицо. Не Уинстона. Он и сообразить ничего не успел – отражение протянуло руку, коснулось его плеча. Полицейская облава? Рейд КЭФП? Уинстон обернулся в текучем кружении шелка, одним отрепетированным движением плавно закрыл окно на экране.
– Что такое, братуха? – спросил он.
Худой человек, глаза как болото, в лице пустота.
– Тебя ога зовет.
Ога – это не имя. Ога – это титул.
В сумеречных закоулках Лагоса ога – «босс», ога – «большой человек», ога – «силач». Редко попадается главарь банды или преступного синдиката, который не мыслит себя боссом Таким-то или ога Сяким. Престиж по доверенности, могущество по чисто словесной ассоциации.
Вот что значит «ога». От Уинстона не ускользнул его смысл. И теперь Уинстону не ускользнуть.
Глаза как болото, в лице пустота.
– Твой ога ждет.
Уинстон заморгал:
– У меня нет ога.
– Теперь есть.
Песок
25
Снились ей кони. Плач флейт, грохот барабанов. Накативший шквальный топот, лошадь и всадник летят галопом.
Ураза-байрам или Курбан-байрам. Может, отмечали конец Рамадана или жертвоприношение пророка Ибрахима, что зарезал барана вместо ребенка. Но во сне всадники явились на праздник во всем блеске. Верховые в алых тюрбанах, мечи обнажены, солнечный свет точит лезвия.
Лошади под стеганками, соколиные перья в плюмажах. Славьтесь, певцы и пехотинцы. Рыцари пушечного огня и переливчатых голосов. Его превосходительство эмир наблюдает, разомлел под вздохами павлиньих вееров; копейщики строятся, фыркают лошади. С громким криком бросаются в атаку, волна за волной, умопомрачительным галопом, лошадей осаживают в последний миг, в облаках пыли, под вопли толпы. Ложная атака, проверка выдержки. Эмир и глазом не моргнет; всадники не двинутся дальше. Нет – воздевают мечи, по-военному салютуют. Ритуальная клятва верности, но есть и подтекст: «Ты обуздал нас; ты нас не одолел».
Снились ей кони, и проснулась она под затихающий стук копыт.
26
Телефонный звонок – Лорина мать. В голосе дрожь.
– Лора, – сказала она, – они говорят, это самоубийство.
– Кто говорит?
– Страховщики. Ждут окончательного рапорта из полиции.
«О господи!»
27
Снились ей кони, проснулась в тишине. Поставила канистру на голову, пошла.
Как будто всю жизнь пешком, родилась из ходьбы и не вспомнит, когда было иначе.
Молодая женщина – девушка – с ног до головы в запыленном индиго, вся закутана, ото лба до щиколоток, видны только лицо, и ступни, и хной окрашенные руки; шла по иссохшим крошащимся землям, воду несла на голове, в канистре поверх сложенной тряпки.
Сушь. Тянется бесконечным узором колючих кустов и жесткой травы. Валуны разбросаны, точно сломанные зубы, солнце давит. От жары земля содрогалась – так подкова на наковальне вибрирует от удара.
Жар, жажда, песок.
Сезон засухи привел с северо-востока ветер харматан, и он прочесывал кустарники Сахеля, принося с собою вкус совсем безграничных песков, совершенно безбрежных пустынь. Когда налетал внезапный порыв, жаркий и сухой, как верблюжье дыхание, сама Сахара забивала глаза песком, сама Сахара першила в горле. Микрочастицы атакующей пустыни солевой коркой забивали слезные каналы.
Она туже затянула платок, поплескала водой в канистре. Как будто всю жизнь пешком.
По всей равнине жгли сухую траву, разводили костры, надеясь из укрытий выгнать крыс и прочее мелкое зверье. Зола кострищ, возможно, и землю удобрит, вылезут зеленые побеги, будет что пожевать скоту, когда прольется дождь – если он прольется и будет несилен, не смоет всю золу в поймы и солевые овраги. Когда-то она сама помогала устраивать эти поджоги, а теперь шагала по их следам, и серый пепел толстым слоем облеплял ей ноги.
Она наполнила канистру в последнем колодце, что попался на пути, но сколько ни полоскала, вода все равно отдавала бензином. Прошло два дня, канистра почти опустела.
Она обогнала собственный диалект, углубилась в края чужаков. Миновала заплаты невзошедших посевов, палочками торчавших из земли, прочла в них предзнаменование. Слишком много песка, просо здесь не растет, редкой травы едва хватает на пастьбу. С каждым шагом равнины шире.
Вдалеке ветхий человек в ветхой рубахе по колее вдоль дороги толкал шаткую тачку, доверху груженную тыквами, – так был занят своим грузом, что одинокую фигурку не заметил. Девушка в индиго обогнула горстку деревенских хижин; глиняные стены и соломенные крыши в полуденной летаргии наводили жуть. Пошла за отощавшей коровой, отыскала местный водопой – заболоченный прудик, где она снова наполнила канистру. Зашагала по саванне к следующей горстке крыш. Вечером в этих домах засияют очаги, по всей равнине зажгутся созвездия. Иногда она чуяла ямс, что горами пекся на углях, или кто-то помешивал похлебку из козьей головы, и тогда челюсти сводило от голода, и шепотом, жалобно сетовал живот.
Дни шли, и жалобы становились настойчивее, а с ними зазвучал и другой шепот – тот возражал, велел не останавливаться, шагать дальше.
Чтобы унять голод, девушка жевала орехи кола, тщательно дозировала сушеные финики и вигну, спрятанные в складках платья. А этот голос неотступно шептал ей: «Иди. Дальше. Не. Останавливайся».
28
Сказали, что самоубийство.
Тонкий как былинка страховой оценщик, уже не первый в череде розоволицых людей, прошедших сквозь их жизнь со дня отцовской смерти, сидел за столом в розоволицем своем кабинете, и его откровенно ничего не трогало.
Лора и ее мать сидели напротив, контуженные до немоты.
Розоволицый человек ложечкой добавил в «нескафе» ароматизированные сливки и, надув губы, глотнул из щербатой чашки. Один Лорин автор вечно приправлял свои мемуары такими деталями – «К ее блузке пристала пылинка», «На галстуке у него виднелось поблекшее пятнышко горчицы». Весь мир набит щербатыми чашками и слегка нахмуренными бровями, и Лора выделяла эти куски, спрашивала: «Думаете, такие вещи замечаешь?» Теперь-то она поняла. Замечаешь. Еще как замечаешь. Тонкий как былинка человек с лицом как хотдог пил «нескафе» из щербатой чашки, отмерял его кофейной ложечкой, помешивал и сообщал между тем, что отец Лоры, муж Хелен, покончил с жизнью не в минуту ужаса, пойдя юзом, – что само по себе страшно представить, – но в отчаянии.
Второй след покрышек.
Отцу не удалось довести дело до конца – не с первого раза. Дал по тормозам. Посидел в зимнем мраке, затем медленно повернул руль и поехал вверх по холму, попробовать еще раз.
Печаль стиснула ее в кулаке. Пальцами обхватила Лорино сердце, аж костяшки побелели, сжала до судороги. Лорин отец разворачивает машину. Лорин отец едет вверх по холму. Наверное, самая одинокая поездка в его жизни. Тогда она не знала, но все дальнейшее сведется к этому – отец разворачивает машину, а Лора хочет, чтобы виновные узнали, что натворили.
«Найдите этих уёбков, не то я сам их найду».
Это ее брат сказал Бризбуа в ту первую ночь, но с развитием сюжета станет ясно, что во фразе не то местоимение, не та глагольная форма. Надо было иначе: «Найдите этих уёбков, не то она их найдет».
29
За песчаной саванной – шоссе. Черный асфальт с щебнем, будто на карте нарисованный. Девушка в индиго свернула туда, зашагала к югу.
Сначала шла по асфальту, но жар обжигал ноги, пришлось идти с краю, по обочине, где помедленнее, где земля мягка, словно просеянная мука. Мимо катили вереницы грузовиков, окутывали ее пыльной вуалью харматана, то и дело она поправляла пустую канистру на голове. Полную канистру нести было легче.
Она ныряла в пыльное облако, затем выныривала.
В мареве колыхались воспоминания. Прошлое обернулось миражом, прогретая солнцем глина ее деревни блекла с каждым шагом, с каждым вздохом ветра. Жены и дядья, неспешный ход скота, шорох пшена в ступке – такие далекие, лишенные сущности и определенности ходьбы, когда одна нога бесконечно скользит поперед другой.
Родилась она в Сахеле, происходила из клана, в котором, по слухам, текла арабская кровь. Потерянное колено Израилево. Потомки римских солдат, заблудились в пустыне, приняты были нубийскими всадниками – дабы объяснить длинные руки-ноги и кожу цвета пыли, в ход шли библейские сказания и случайные встречи на торговом пути. Однако народ ее породили не искушения при луне и не племена изгнанников, но сама пыль: народу ее дана форма земель, которые он населял.
Кто она – и откуда пришла – вытравлено на коже, читается в тонкой геометрии лицевых шрамов – шрамов, что подчеркивали красоту и обозначали происхождение. Старшие жены прекрасно справились с задачей: линиям, которые они тщательно рисовали тончайшими лезвиями – а затем быстро втирали пепел, чтобы остановить кровь и обозначить шрам, – все ее детство завидовали другие девочки.
Красоту свою она носила, точно карту, и, с канистрой на голове приблизившись к очередному скопищу домишек на перекрестке, туже замотала платок. Не очень туго, чтобы не вызывать подозрений, но довольно-таки, чтобы сразу, понадеялась она, их отбросить.
Приземистые дома, больше известки, чем кирпича, бестолковый рынок при автостоянке толпится у дороги, и она, лавируя в лабиринте торговых ларьков, временами встречалась глазами с торговцами из Сахеля. Те застывали, озадаченно смотрели ей вслед, пытались расшифровать мелькнувшие шрамы, прочесть их историю, найти ей место на карте. Но клан ее невелик, клан ее убывает, он мало кому известен, много кем не замечен, и раскрыть его секреты так никому и не удалось.
Многослойное ее одеяние, индиго с алым узором, широкие расшитые рукава таквы, даже платок, обмотавший голову, – свободный узел, складки – все это карта, что приводит к ее тайне. Умей кто прочесть эту карту, нарисовал бы точный ее маршрут, от некоего вади, некоего хребта, некоей деревни, даже, может, от самого дома. Вот чего она боялась – что ее узнают, обозначат.
Она помнила детские уроки на школьном дворе, в раскидистой тени дерева – учитель крутил выгоревший глобус, континенты сливались в один и распадались, когда мир замедлялся. Сейчас она словно шагала по этому глобусу, вертела его ногами.
Учитель был из Мали; остановил глобус на Африке, насмешливо ткнул пальцем в нору под выступом слева:
– А вот и Нигерия, у Африки под мышкой.
Дядька ее, услыхав, взбеленился, назавтра ворвался в школу, потребовал извинений, и учитель, сочась внезапным почтением, уступил, вежливо отвечал на французском, элегантном и пугливом. Ее дядька заплатил немалые деньги, чтобы ее с братьями-сестрами приняли в приличный лицей, и эта малийская голь перекатная их там оскорблять не будет.
– Африка – не рука, – объяснял дядька по пути назад. Говорил на хауса, деловом языке, не на лицейском французском. – Ни в какие ворота! Этот твой учитель лучше бы на карты свои смотрел повнимательнее. На Африку. Африка – не рука, Африка – ружье, а Нигерия – там, где спусковой крючок. – И затем, для пущей важности перейдя на дедовский диалект: – И вообще, мы не нигерийцы, мы другие.
Что такое Нигерия?
Перекрестье мирового прицела. На любую настенную карту глянь и увидишь: Северная Америка слева, Азия справа, сверху Европа. Нарисуй прямые через центр, сверху вниз и справа налево – что на пересечении? Нигерия.
Что такое Нигерия?
Небрежно наброшенная сеть, слово на карте, придуманное британцами, чтоб замазать зияние щелей на стыках. Ярмарочный фокус, многие стали одним, ловкость рук, затасканная магия стариков, у которых в руках исчезают монетки.
– Нигерии нет. – Вот какой урок хотел преподать ей дядька. – Есть фула и хауса, игбо и тив, эфик и бери-бери, гбари и йоруба. Какая Нигерия? Это просто бадья, в которой все они плещутся.
Но она-то понимала.
Понимала, что если место назвать, оно возникнет. Называешь – человека, ребенка – и тем самым их присваиваешь. Пока не назовешь, оно не вполне настоящее. Значит, чтобы оставаться невидимкой, надо быть безымянной. Если нет имени, тебе не найдут места на карте, не загонят, не заловят. Главное – идти дальше, двигаться, шагать на юг, прочь из Сахеля.
30
Дорогой мистер Кёртис!
У меня радостные новости! Перевод ушел! Деньги появятся на вашем счету завтра утром. Все необходимые атрибуты подготовлены.
Вероятно, я тороплюсь. Для начала позвольте представиться: меня зовут Лоренс Атуче, мой коллега Виктор Окечукву (который, как вы, наверное, знаете, болен) попросил меня проследить за переводом фондов мисс Сандры на ваш банковский счет на сохранение. Прилагаю ОФИЦИАЛЬНОЕ АВИЗО из Центрального банка:
Мистеру Генри Кёртису: Сообщаю вам, что я, глава отдела управления и юридических вопросов Центрального банка Нигерии, одобрил срочный перевод суммы $ 35 600 000 (ТРИДЦАТЬ ПЯТЬ МИЛЛИОНОВ ШЕСТЬСОТ ТЫСЯЧ) на ваш банковский счет, согласно заявке Виктора Окечукву. По поступлении подтверждения и нотариальном удостоверении перевода указанные средства будут переведены в течение 24 (ДВАДЦАТИ ЧЕТЫРЕХ) часов.
С искренними пожеланиями,
Р. Бола Солудо, управляющий директор, ЦБН
31
Обветшалые деревеньки вдоль шоссе теперь попадались чаще – еще растрепаннее, еще гуще заполонены жизнью и торговлей. Солома и плавная глина сменились жестяными крышами и квадратными стенами.
Она искала рыночные колодцы, чтоб наполнить водой канистру, то и дело селянки гнали ее. Она научилась держаться поодаль, выжидать. В приливах и отливах толп случались просветы, и она шла за какой-нибудь старухой, быстро откручивала проржавевшую крышку, торопливо наполняла канистру и исчезала, пока никто не заметил. Несмотря на жажду, не пила, пока не отходила подальше от колодца, шагала как можно быстрее, и внезапная тяжесть воды утешала и болезненно давила. Лишь удалившись от толпы, она разрешала себе глотнуть из горла. От воды пыль во рту замешивалась в глинистую грязь, никуда не деться от привкуса бензина. И все равно сложнее всего было глотать, а не заглатывать. Не пить поспешно, чтобы не начались колики.
Если держаться большой дороги и городов покрупнее, не соваться в переулки и анклавы, где чужаков тотчас замечают, она, может, и останется невидимкой. Молодая женщина, девушка, босая, с помятой канистрой на голове: она почти не существовала, только сахельские торговцы озадаченно глядели ей вслед. Грабить ее толку мало – она давно избавилась от ценностей, от браслетов и серебряных монет, что когда-то роскошно звякали на одежде, от фамильных реликвий по материной линии – все отдано за еду. Ее семейная история рассеяна теперь по Сахелю – шелк цамия, завещанный тетками, блестящие серьги, блестящие бусы и прочие украшения, в конце концов даже сандалии – лишилась всего, осталось только несколько монет, мешочек орехов кола, немного вигны, последние ломтики сухого ямса да канистра.
Но были опасности и похлеще ограбления. Когда схлопывалось солнце и остывала земля, на стоянках и в деревнях на перекрестках просыпались аппетиты пострашнее. Водители грузовиков, блестя лбами, кучковались вокруг костров в нефтяных бочках, болтали на непонятных южных наречиях, пили контрабандный джин из стеклянных банок и на мир за пределами своего кружка взирали хищнически.
Тогда она вовсе уходила с дороги, в саванну, где, заламывая артритные ветви, высились слоноподобные баобабы. Кроны акаций укрывали ее зонтиками. Термитники, выше головы, под исполинским небесным куполом вырисовывались силуэтами земляных минаретов, и с приходом ночи подступал холод.
Гиены, что когда-то бродили по этим саваннам, исчезли, но их человечья родня по-прежнему охотилась, и даже будь у девушки спички, она, боясь привлечь внимание, не разводила бы костра. Разматывала длинные полосы замшево-мягкого, шелковистого сафьяна, который носила под одеждой, и методично обматывала себе ноги – как будто мумифицировалась. Расправляла широкие рукава таквы на груди, точно в похоронном объятии, манжеты закручивала едва ли не в узел. Запирала под одеждой телесное тепло, но за ночь оно просачивалось наружу, и она задремывала и просыпалась в дрожи полусна. Одна, но не вполне.
Ведь на долю Пророка, мир Ему, выпадали испытания потяжелее, края посуровее? Ведь Он бежал от городских ворот Медины под такими же звездами, в такой же пустынной темноте?
В конце концов она проваливалась в некое подобие сна и грезила – о лошадях, о фламинго. Скорее воспоминание, чем сон, – детское воспоминание. Фламинго она видела только в оазисе Була-Тура, в отдаленнейшем уголке крайних пределов широчайшей территории ее клана. Родные ее годами не ездили в Була-Тура – перестали, когда она едва научилась ходить. Не исключено, что это ее первое воспоминание и есть – кочевники фула, погонщики бери-бери, вяло текут верблюжьи караваны, взлетают фламинго. Память сливалась с воспоминаниями о других оазисах – манго и африканская мирра, финиковые пальмы и восковница, цветущая жакаранда, лепестки дымкой окутывают листву, бежит вода, прозрачная и прохладная, и набирать ее легко до смешного, и на вкус она как мята и молотые травы. Она проснулась, и на языке был вкус этой воды.
Ни свет ни заря она лежала неподвижно, глядела, как одна за другой, мигнув, гаснут звезды. Только ветер бодрствовал в этот час.
Она распутывала манжеты, садилась и медленно разматывала сафьян. Стряхивала пыль Сахеля с одежды, глотала воду, жевала ломтик сухого ямса. Как-то раз, когда она возвращалась к дороге, в пыли перед нею зарябила ящерица – вспышка лимонного и лаймового, желтизна на зелени, в один миг появилась и исчезла.
В рассветные часы, пока не очнулся остальной остервенелый мир, ей даровался наималейший шанс. На обочине она опасливо лавировала между гнездовьями шоферов, которых сторонилась накануне, – спящие тела, осевшие в кабинах или пьяно растянувшиеся на циновках. Если идти осторожно, если шагать тихонько, быть может, попадутся объедки: джоллоф, присохший к стенкам горшков, – собрать рисинки пальцами, жадно съесть, – или небрежно выброшенные шампуры с суйя, на которых еще болтаются мясные волокна.
А когда над землею вставало солнце, она поспешно бежала из этих храпящих придорожных становищ, вдоль шоссе направлялась к югу. Солнце – внезапный нестерпимый жар, распахнутая печная дверца, вскоре асфальт размягчался. Мимо с грохотом катили вереницы грузовиков, оставляя отпечатки шин на дорожной черноте.
В ее клане старшие жены хозяйничали, младшие заведовали ремеслами, мужчины занимались скотом – продажей его и покупкой. А дети, мальчики и девочки, за скотом следили – чтоб никто не потерялся, не забрел в зыбучие пески. Лишь с возрастом постепенно разделялись роли – девочки доили коров и собирали просо, мальчики сторожили землю и скот. Сторожили и – самое главное – ухаживали за лошадьми.
На ходу всплыло непрошеное воспоминание: сезон засухи, потом сильные дожди, а с ними орды мух цеце. Ее родные отгоняли стадо все дальше, на выгоны, где посуше, отчаянно убегали от мух и их сонной болезни; ушли за пределы пастбищ, за дальние заставы клана. Так далеко, что в тот год она не училась. А потом вернулась уже не в лицей, а в пыльную уличную школу. Мухи стоили дядьям состояния.
Воспоминания о той засухе. «Мелкая! – отчаянно кричит ей брат, когда тощий лонгхорн устремляется к густому кустарнику. – Бегом!» И она побежала, размахивая палкой, а вол убредал все дальше от стада. Она палкой заколотила его в бок, не дала убежать, мчалась так быстро, что рыбкой нырнула в колючие заросли. Помнит, как брат потом утирал ей слезы, вынимал колючки, говорил: «Ты такая храбрая, очень храбрая».
В их языке нет похвалы выше.
Клан ее не вечно пас коров и удирал от мух. «Мы торговали из засады», – обычно говорили они, и глаза их улыбались. Устраивали засады на арабских караванщиков и туарегских торговцев солью. «Вели переговоры обнаженными мечами». Ставили на колени халифаты и султанов, учили эмиров кланяться. Даже Семь Королевств Хауса им были не указ. Едва против клана выдвигались армии, он вновь растворялся в Сахеле.
По засушливым землям ее народа веками текли слава и богатство сахарских торговых путей – золото и серебро, соль и рабы. Ритмичные перекаты караванов, груженных кожей из Сокото и синей тканью из Кано, солью с озера Чад, снадобьями из Срединного пояса, пряностями и благовониями из Аравии, раковинами каури, рулонами шелка, исламскими свитками – все караваны платили дань, все раскошеливались.
«Мы – сахельские всадники», – напоминали ей дядья. Всадники, рожденные движением. И даже теперь, когда сахарская торговля зачахла, когда клан перебивается тем, что выращивает на песках, и счет своему состоянию ведет домашней скотиной, лошадьми он гордится по-прежнему. Лошади – изнеженные, ухоженные. Лошади – взлелеянные, убранные, как юные невесты. «Своих лошадей, – смеялись женщины, – мужчины любят больше, чем жен».
«Ну а то! – отвечали мужчины. – Лошади-то нас, поди, не пилят».
В ночь побега она выскользнула из дядькиного дома и спряталась в дальних стойлах. Свист хвостов и запах навоза успокаивал и волновал; при каждом движении, при каждом храпе внутри ее что-то шевелилось.
Прежде всадники, ныне скотоводы. Королевские одеяния цвета индиго поистерлись, поистрепались. Маленький народец почвой крошится под пятою. «Коли так суждено, мы исчезнем. – Эти слова выпевали они, поколение за поколением оглашали жалобой в полях. – Но мы уйдем, обнажив мечи».
Нет теперь в саванне отпечатков копыт – ни преследователей, ни защитников. Лишь одна нога скользит поперед другой, снова, снова и снова. Больше ничего.
Отчаяние подступает незаметно, вползает, грозит затопить целиком; от него подгибаются колени, спотыкаешься, сбиваешься с шага. Она вымоталась, ослабела. Так устала, что не всхлипнуть, даже не вздохнуть; она глядела, как приближается новая горстка жестяных крыш и рыночных прилавков; в душе пустота, в душе поражение.
В эти минуты она складывала руки вот так. Понукала себя идти дальше, пока отчаяние не сменялось некоей силой.
Она знала: если не останавливаться, она обгонит что угодно: обгонит грусть, и голод, и шепотки, и затаенный гнев, обгонит закон шариата, саму память обгонит. В такие минуты силу она черпала в Пророке, мир Ему, и в Господе. Они обратят взор в истоки сердца ее, увидят, что душа ее чиста, направят. И, быть может, она выживет, иншалла.
В эти минуты, минуты жажды и жара до мигрени, она складывала руки вот так, обнимала живот, будто лампу прикрывала ладонями на ветру. Чувствовала трепет в глубине нутра – шевеление, стремление, – и этот трепет тоже шептал ей: «Иди дальше, не останавливайся».
32
Дражайший Генри,
Прошу вас, не рискуйте всем нашим предприятием. Нельзя сдаваться! Я в полной мере понимаю, что сложнее всего держать наши прекрасные новости в секрете. Однако доверьтесь красоте жизни, и вам воздастся! Сейчас – совершеннейшая секретность мистер Кёртис! Как только деньги придут и вы заберете свой процент, сможете пышно отпраздновать это событие с женой и близкими. Может, свозите их в круиз, о котором всегда мечтали? Мисс Сандра и Виктор столько рассказывали о вашей доброте – мне бы так хотелось увидеть, как просияет лицо вашей жены Хелен, когда вы раскроете ей правду!
Быть может, однажды мы встретимся и выпьем за нашу дружбу.
С великим счастьем,
Лоренс Атуче, профессор коммерции
33
На кромке неба – вспышка зарницы, костяной треск.
Гром без дождя. Пробудил ее, напомнил о других грозах, яростнее нынешней. Воспоминания о молниях, что щелкали хлыстами, вновь и вновь стегали Сахель, точно галопирующий всадник в решающем заезде.
После одной такой грозы деревья по всей равнине полыхали факелами; воспоминание живо до нереальности – быть может, родилось из преданий, из баек, рассказанных и повторенных столько раз, что стали правдивее памяти.
Еще одна зарница сплетеньем вен прорезала небо. Ночи прохладнее, идти легче, но ее крепко удерживало табу. «Нельзя женщине в тягости странствовать после темна». Ну и ладно. На дорогах небезопасно. Она слышала, как патрули громко переговаривались на шоссе, видела взмахи фар. Искали не ее – просто искали. Но опасно, как ни крути.
В эту ночь кусты не горели – лишь до синяков избитое небо да луна за облаками. «Я, кажется, больше не могу». Это она прошептала своему чреву. Еле-еле села, размотала сафьян. С нее ливнем посыпалась пыль харматана.
«Иди дальше».
Только с третьей попытки удалось закинуть канистру на сложенную ткань на макушке, только с третьей попытки удалось сделать шаг. Она видела асфальтовый изгиб меж бугров, пошла туда – и услышала мельтешение какой-то напуганной мелюзги в кустах.
На шоссе – ни следа ночных патрулей или спящих водителей, так что объедков тоже не предвидится. Лишь асфальт, а к югу – цель ее странствия. Зариа.
Уже несколько дней она видела город, распластавшийся по равнине, шагала к его минаретам и мечетям, мучительно вращала землю, притягивала его к себе. Но город не приближался, навечно застыл в недоступности – иллюзией, рожденной из трепещущего жара и ходьбы, которая с каждым днем все медленнее и неувереннее. Все труднее вращать ногами земной шар. Солнце всползло на небеса, и Зариа вновь появилась, затем исчезла, скользнула за далекие холмы и деревца, потерялась на заднем плане, за терновником и акациями.
Дорога вытолкнула ее к армейскому блокпосту; дыхание перехватило, она придержала канистру. Еще рано, на шоссе тихо. Она зашагала мимо ограждения, наспех сооруженного солдатами, – доски, перетянутые конопляной веревкой, поверх залитых бетоном нефтяных бочек, – ступала неслышно, глаза долу. На обочине под лихим углом припарковался одинокий армейский грузовик, выкрашенный камуфляжной зеленью, – в джунглях Дельты было бы уместнее. На циновках в кузове спали солдаты.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?