Электронная библиотека » Вадим Левенталь » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 19 ноября 2021, 17:20


Автор книги: Вадим Левенталь


Жанр: Прочая образовательная литература, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Если Гоголь прозревает смысл через слово, то Куприн мучительно ищет его в деталях, и слово для него – лишь средство, а миф – лишь обстоятельство или фон, вроде городского пейзажа или погоды. Но парадоксальным образом у Куприна получается еще кое-что – отмахиваясь от мифа, он исподволь собирает его… или он все же собирает мир, а миф – лишь способ бытования этого мира, реализованный через слово?..

Но вернемся к обстоятельствам и деталям.

«Большой удачей» для полунищей матери-княжны стала возможность устроить маленького Сашу в сиротское училище – хотя Любовь Алексеевна была «старинной, убежденной москвичкой», проблема московской прописки, судя по всему, и тогда стояла остро. О «воспитках», то есть воспитательницах училища, Куприн и во взрослом возрасте отзывался без особой теплоты. Многим моим ровесникам, да и мне в том числе, знаком тип учительницы конца 1980–1990-х годов: как правило, женщины средних лет, замученной бытом, зачастую – разведенной, с издевательской зарплатой, детьми на руках, как итог – зверски обиженной на жизнь. Или того хуже – пожилой бывшей партактивистки с фиолетовыми волосами и болезненной указкой наперевес, которая так и норовит пройтись по пальцам. Куприн живописует своих «воспиток» как истеричных, крикливых старых дев и иначе как «чудовищами в юбках» их не называет.

После сиротского училища десятилетнего Куприна определили в военную гимназию, которая, судя по написанной в 1900-м повести «Кадеты»[45]45
  При первой публикации (журнал «Жизнь и искусство», 1900) повесть носила название «На первых порах», с подзаголовком «Очерки военно-гимназического быта»; при второй публикации (журнал «Нива», 1906) получила название «Кадеты»; в дальнейшем публиковалась с заглавием «На переломе (Кадеты)». – Прим. ред.


[Закрыть]
(не путать с телесериалом), представляла собою нечто среднее между «Республикой ШКИД»[46]46
  «Республика ШКИД» – название, данное Школе социально-трудового воспитания имени Достоевского ее воспитанниками, бывшими беспризорниками, и ставшее заглавием повести Григория Белых и Леонида Пантелеева (1927), а также снятого по ней фильма Геннадия Полоки (1966). – Прим. ред.


[Закрыть]
, колонией для несовершеннолетних и военной частью номер любой, но не из образцово-показательных. То есть – туповатые в массе своей преподаватели, дедовщина, полуголодное существование и телесные наказания.

Как вспоминает дочь Куприна, после вторичной публикации повести писатель получил «невероятно грубое и ругательное письмо» от одного из бывших своих воспитателей, Кикина, выведенного в «Кадетах» под собственной его фамилией: «Безличное существо, одинаково робевшее и заискивавшее как перед мальчиками, так и перед начальством». Именно по доносу Кикина главный герой автобиографической повести был за незначительный проступок приговорен к десяти ударам розгами. «Было ужасное чувство, самое ужасное в этом истязании ребенка, – это сознание неотвратимости, непреклонности чужой воли. Оно было в тысячу раз страшнее, чем физическая боль… Прошло очень много лет, пока в душе Буланина не зажила эта кровавая, долго сочившаяся рана. Да, полно, зажила ли?» – таков финал «Кадетов». «Кикин угрожал судом, – свидетельствует Ксения Александровна Куприна. – Отец с чувством удовлетворенной мести хранил это письмо. Рана так и не зажила!»[47]47
  Куприна К. А. Куприн – мой отец. М., 1971. – Прим. ред.


[Закрыть]

Как ни странно, роман «Юнкера», посвященный годам пребывания в Александровском пехотном училище, куда Куприн поступил после военной гимназии, уже принципиально иной по тональности: вся злость и юмор исчезают, как по волшебству, и мы оказываемся вместе с автором в благостном царстве бравых московских юнкеров, хорошеньких институток, суровых, но справедливых отцов-командиров. Насквозь русский писатель становится заложником собственного мифа, сам работает на его снижение и профанацию.

Объяснение этому простое: следует прежде всего посмотреть на годы написания – «Кадеты» сочинены еще до революций (Февральской и Октябрьской), «Юнкера» завершены в 1932 году, то есть уже в эмиграции. Многочисленные пороки дореволюционного русского мира, которые еще так недавно (каких-нибудь двадцать лет назад) являлись автору во всей неприглядности, теперь, по прошествии времени, выглядят чуть ли не как милые национальные особенности и вызывают ностальгию и умиление.

Как бы то ни было, «Юнкера» – уже не роман очевидца и «собирателя» русского мира, но психотерапевтическая вариация на собственном материале, а отчасти, быть может, и своеобразная попытка «работы над ошибками». На смену документальной точности фактов и обстоятельств, ужасу перед несправедливостями и восхищению перед силой и витальностью[48]48
  Витальность (лат. vita – «жизнь») – жизненная сила. – Прим. ред.


[Закрыть]
живого и современного приходит принцип «о мертвых либо хорошо, либо ничего». Погибший в революционных потрясениях русский мир постфактум предстает в ореоле ложной благообразности. Куприн, по сути, очень прост и непосредствен, и эта во многом нелепая попытка отретушировать собственное реалистичное полотно в лубочном духе говорит нам о чувствах автора, о его драме, а также о модели восприятия созданной им «русской матрицы». Если ее и нельзя назвать персонифицированной (слишком пестры и разнообразны ее составляющие), то свойствами живого существа она обладает вполне: подобно человеку, она живет и умирает, ее характеристики могут оцениваться (и переоцениваться) подобно человеческим поступкам.

Купринская «работа над ошибками» в «Юнкерах» соотносится не только с «Кадетами», но и со всем корпусом его армейской прозы, материал для которой он, если так можно выразиться, «собирал» на протяжении четырех лет службы в 46-м пехотном Днепровском полку. В школе читают повесть «Поединок», в этом есть своя логика – в ней сведен весь армейский опыт автора и размышления о нем; многие эпизоды так или иначе преломляются в рассказах, но именно в повести дана своего рода панорама.

Куприн не раз говорил, что все его вещи в той или иной степени автобиографичны, будь он участником описываемых событий или «всего лишь» их свидетелем. Но, развивая любую из значимых для него тем (будь то «маленькие человеки», русская провинция, мир городского дна или армия), этот писатель способен не просто со всей журналистской дотошностью подметить мельчайшие детали, но и (с ловкостью и восприимчивостью увлеченного неофита) встроить собственные наблюдения в то или иное русло литературной традиции. Если при написании рассказа «Святая ложь» Куприн входит в, гм, своего рода метафизический контакт с Гоголем, то военный быт он изображает с подспудной оглядкой на Толстого, Лермонтова и, в существенно меньшей степени, Пушкина. Рискуя уподобиться пьяным поручикам из «Поединка», предположу, что, для того чтобы ощутить всю внутреннюю особенность, обособленность, и одновременно – явное или исподволь творящееся влияние военного мира на «русскую матрицу», нужно так или иначе провести в нем, в этом мире, какую-то существенную часть жизни. Когда я перечитала Куприна при подготовке к написанию этой статьи, мне стала заметна вещь вроде бы очевидная, но в юности тем не менее как-то ускользавшая: в своих армейских рассказах Куприн говорит примерно на том языке, которым пользовались в моей военной семье. Все эти «ерундистики», «щелбаны», «цукать», «цуцик», как и домашняя субординация, и «наряды по кухне», и даже стихийно воспроизводимая нами, детьми, дедовщина, – все это теперь видится мне едва ли не буквальными цитатами из текстов знаменитого писателя.

Мой отец попал в армию уже после того, как закончил «гражданский» институт, и не исключено, что он попросту применил язык и стиль жизни, почерпнутые «из Куприна» (книги которого со значением стояли у него на полке), к новой ситуации. Впрочем, у его сослуживцев из военных училищ «матрица» была примерно та же – ну разве что попроще и погрубее.

Неоднозначная, но впечатляющая преемственность: несмотря на слом всего дореволюционного уклада, армия, как одна из наиболее консервативных частей общества, со временем в точности воспроизвела свои традиции – со всем их колоритом, пафосом и, что греха таить, идиотизмом. И типажами – в среде военных медиков, к которой принадлежал мой отец, весьма рафинированной по армейским меркам, были и свой Бек-Агамалов, и свой мерзкий штабс-капитан Диц… Когда я заходила к отцу на службу после малого факультета в универе, меня отправляли домой на ведомственной «буханке» (машина военной медслужбы), и зачастую тем же рейсом ехал Диц (в нашем случае носивший погоны майора). У них с отцом имелись какие-то конфликты по службе, которые нельзя было разрешить попросту. И потому Диц, бывший в одном звании с отцом, но имевший какое-то влияние на общее начальство, нагло пользовался ситуацией и всю дорогу нашептывал мне, шестнадцатилетней, однообразные мерзости. О «запутанных отношениях» я не знала в точности, но что-то подсказывало мне, что жаловаться отцу бессмысленно: если товарищ майор поступает так – значит уверен в своей безнаказанности. Поэтому через какое-то время я попросту стала просить матросика-водителя высаживать меня на первом перекрестке. Отношения с «нижними чинами» – это тоже отдельная история. Если майор пользовался служебными обстоятельствами, то матрос-водитель, молодой парень, всего на два-три года меня старше, всегда смотрел на меня, зеленую девчонку, снизу вверх. И слушался безоговорочно. Точно так же за пять-десять лет до этого матросы моего деда, адмирала, почитали своим долгом катать нас, адмиральских внуков, на плечах, играя «в лошадку». У деда были свои принципы (характерна формулировка одного из наложенных на него взысканий – «за панибратство с личным составом»), так что он не одобрил бы ни нашего, ни их поведения… Но мы бессознательно воспроизводили матрицу «барчуков» и «служивых» – совершенно самостоятельно, заметьте, безо всякого Куприна.

Несмотря на замечательные исключения, в основе своей русская армия до сих пор остается косной, слабо восприимчивой к инновациям. Система призывного набора – это ведь, по сути, та же «рекрутчина», но логики в ней на сегодняшний момент еще меньше: чему можно научить за год-два фактически насильно «постриженного» парня? Наводить баллистическую ракету? Обслуживать сложнейшую технику? В совершенстве владеть навыками рукопашного боя и несколькими видами оружия в придачу? Нет, конечно. Разве что тянуть носок на плацу, чистить берцы[49]49
  Берцы – высокие армейские ботинки на шнурках. – Прим. ред.


[Закрыть]
, отвечать по уставу и пресмыкаться перед офицерами и старослужащими. Так что опыт поручика Куприна, ставший одним из элементов «русской матрицы» Куприна-писателя, еще долго будет до боли похожим на опыт многих поколений русских военных.

Кстати, сюжет на эту тему есть и в моем собственном опыте. Я заканчивала школу в середине 1990-х, вскоре после того как у старшеклассников отменили уроки «военного дела». И вот офицеры соседнего с нашей школой военно-морского училища организовали у нас стрелковый кружок. На первом занятии преподаватель-кавторанг в недоумении оглядел контингент будущих стрелков – большинство его составляли девчонки, а в немногочисленных мальчиках за версту был виден «ботанический» типаж. Тем не менее с нами стали заниматься: прочли курс военной истории, заставили сдать теоретическую часть, технику безопасности и нормативы по сборке-разборке классического пистолета Макарова и автомата Калашникова, после чего допустили в тир. Те, кого не достали нудная теория и флотские шуточки нашего кавторанга, к концу года научились прилично стрелять и сдали на разряд по стрельбе из пистолета, а наиболее упорные даже поездили на полигонные стрельбы по АК. Но на следующий год кружок разогнали – мол, «нечего готовить малолетних бандитов и снайперш в Чечню»… Вот идиотизм нашей военной (да и не только военной) системы: если идешь в нее добровольно – гонят прочь, подозревая подвох; если не хочешь – тащат насильно.

Чего, казалось бы, проще – сделать так, чтобы в армии служили те, кто сам этого хочет! Ведь достаточно всего лишь обеспечить человеческие условия существования – а уж ореол романтики у воинской судьбы всяко значительнее, чем у карьеры менеджера (считай, клерка). А отношения между людьми, выбравшими свою участь добровольно, сложатся явно иначе, чем у тех, кого загнали в казарму, как скот в стойло. Но нет – для этого надо сломать «матрицу»… А в чем ее суть – читай в армейских рассказах Куприна.

Есть еще одна существенная часть «русского мира», говорить о которой достаточно непросто, – это дно, «Яма». Ирония личной истории писателя заключается еще и в том, что Куприн, будучи изначально максималистом высокой пробы, натурой цельной и наивной, обладал вследствие этого яростной пытливостью, жаждой впечатлений, которая тянула его в буквальном смысле попробовать мир на зуб, – и это стремление заводило его слишком далеко.

Вкратце – повесть (а скорее – роман) «Яма» описывает жизнь в одном киевском борделе и вокруг него. Здесь Куприн совершенно оригинален и мучительно правдив; большая смелость автора заключается уже в том, чтобы ступить на эту зыбкую и зловонную почву безо всякой идеологической спецзащиты – не имея ни крыльев христианского мессианства (как у Достоевского), ни внутреннего балансира метода/направления (как у «натуралиста» Золя[50]50
  Золя, Эмиль (1840–1902) – французский писатель, основоположник и теоретик натурализма – течения в европейской литературе и искусстве, возникшего в 70-х гг. XIX в. и ставшего самым влиятельным направлением в 1880–1890-х гг. Натурализм (появившийся под влиянием бурного развития естественных наук и ставший своего рода перенесением научных методов наблюдения и анализа в область художественного творчества) отличается стремлением к точному воспроизведению действительности и человеческого характера, рассматривая при этом человека и его поступки как нечто обусловленное физиологической природой, наследственностью и средой (социальными условиями, бытовым и материальным окружением). – Прим. ред.


[Закрыть]
), ни холодной крови имморальности и жабр ино/сверхчеловеческого, характерных для многих иных певцов этой темы.

Куприн подходит к исследованию «дна», «ямы» без предварительной сверхидеи: выволакивая за волосы на свет божий всех этих кутил, пьяниц, проституток, воров, лжецов, лицемеров, всех этих человеков с их страстями и страстишками (как правило, грязных и жалких), писатель не дает рецептов и не выносит приговоров, он и вообще не отгораживается от своих героев, а как будто бы существует вместе с ними – в борделе, в кабаке, в съемной конурке.

«Яма», сюжет которой основан на реальных впечатлениях автора в бытность его газетным репортером, становится, по сути, предшественником жанра, официально возникшего лишь в 1970-е годы, – гонзо-журналистики[51]51
  Gonzo (итал.) – глупец, простофиля. – Прим. ред.


[Закрыть]
, так называемых рассказов простака. Суть в том, что журналист погружается в исследуемую среду, общается с «источниками», «информаторами» насколько можно неформально, делит с ними быт и досуг, а после описывает свои впечатления непосредственно, в порядке поступления, не становясь в позу резонера, которому все якобы было известно заранее. Этот стиль исследования реальности и повествования о ней до сих пор остается одним из наиболее любопытных для читателя, и косвенное подтверждение тому – расцветший в последнее время жанр «блога», с той лишь разницей, что блогер зачастую даже не журналист, но попросту непосредственный участник событий.

Купринская «Яма» – это опять-таки очень русская история, которая органично уравновешивает западный натурализм, а отчасти и противостоит ему. Куприн тоже своего рода натуралист – но в отличие от прозектора[52]52
  Прозектор (лат. prosector – «тот, кто рассекает») (мед.) – тот, кто занимается вскрытием трупов (в клинике, больнице). – Прим. ред.


[Закрыть]
Золя он влюблен в живую натуру. В броуновское движение жизни. В своего рода божественный хаос. Грех, по Куприну, состоит не в свободном выражении страстей, но в их несвободе или корыстном использовании – это, пожалуй, единственная «мораль», которую он себе позволяет по результатам расследования.

«Русский мир» Куприна разнообразен, ярок, вспыльчив, многонационален, витален, и основанием ему служит та же «самоочевидная истина», от которой отталкивается американская Декларация независимости: «Все люди… наделены их Творцом определенными неотчуждаемыми правами, к числу которых относятся жизнь, свобода и стремление к счастью». Этот мир полноводен, как Волга, близ которой родился Куприн, так же живописен и переменчив. Русский пейзаж у Куприна – вовсе не унылая равнина с мелколесьем и гнилыми деревеньками: это великая равнина большой истории, на которой вольно бродят народы, по которой течет великая река, и берега ее то пологи, то идут морщинами гор, то встают песчаными обрывами, полными ласточкиных гнезд. На самом деле так она и выглядит, эта «русская матрица»: собрав ее из тех деталей, которые он обнаружил в мире богаделен, служивых, ямщиков, лошадей их, циркачей и их тигров и обезьян, проституток и их клиентов, шулеров и их жертв, рыбаков и их косяков рыб, писатель показал нам ее – не «плавильный котел» даже, но море горячей человеческой лавы. На самом деле так он и выглядит, русский пейзаж: постепенно разливающиеся невероятные ландшафты. От северо-западной влажной и вечнозеленой тайги, от горизонтальной доминанты Петербурга с его жуткой и героической «государственной» историей, с его рифмой египетской родине обесчещенных (без бород) сфинксов у Академии художеств: тут и пушкинский «Медный всадник», и призраки маленьких людей, и кости работных людей – строителей города, и блокадные могилы. Далее – к мерзлым тундрам и Ледовитому океану с запасами всех на свете богатств, от нефти до алмазов, – на север. Или к светлым дубравам и древним городам (Псков, Смоленск) на холмах – на юго-запад. Через тихую Тверь к шебутной Москве – в центр, в сердце страны (если считать Петербург ее головой). К лесостепным голубовато-соломенным просторам – на юго-восток, где как раз разлилась купринская Волга: пьяные пароходы, кроваво-красные на срезе арбузы и синее марево жары над очертанием Жигулевских гор. А на восток – Урал, с его лесами, скалами, старыми копями и заводами, с быстрыми реками и загаженными озерами. За ним – до сих пор дикие, необъезженные просторы Сибири, полные леса, рыбы и зверья, а еще дальше – изумрудный Тихий океан, и гордый Владивосток, и порт Находка, и Камчатка, и острова… Столько богатства, столько свободы, пространства для жизни, для многих жизней! Проза Куприна звенит этим ощущением пространства и простора; но что же мы за народ такой, если на благословенных этих землях у нас из века в век пасется подневольное стадо, которому ни к чему дары свободы[53]53
  Ср. со строками стихотворения А. С. Пушкина «Свободы сеятель пустынный…» (1823): «Паситесь, мирные народы! / Вас не разбудит чести клич. / К чему стадам дары свободы? /Их до́лжно резать или стричь. / Наследство их из рода в роды / Ярмо с гремушками да бич». – Прим. ред.


[Закрыть]
, – вот этим вопросом задается Куприн; и сто лет прошло уже, а вопрос по-прежнему актуален.

Писательское ремесло подразумевает определенную жестокость. Анна Старобинец[54]54
  Старобинец, Анна Альфредовна (род. 1978) – писатель и журналист; автор книг «Переходный возраст», «Убежище 3/9», «Резкое похолодание». – Прим. ред.


[Закрыть]
как-то назвала всю нашу литераторскую братию «такой сволочью!»: наши тексты зачастую ткутся из чужих, подсмотренных страданий и чувств. Я бы, пожалуй, выразилась еще жестче: писатель – это вампир, которому каждый охотно подставляет горло в надежде на бессмертие. Всякий творец так или иначе соперничает с Богом – и за это расплачивается обреченностью жить в «страхе Божием» буквально и повседневно.

Надо думать, Куприн до определенного момента жил совершенно бесстрашно; у него попросту не было времени испугаться. Всю его жизнь занимал тот самый русский мир, или русский миф, беспредельный, беспощадный, но вовсе не бессмысленный. Когда этот мир взломали, запрудили его реки и предприняли попытку использовать их энергию в неподобающих целях, Куприн впал в своего рода детство, принялся писать сусальные книжки, заболел, потом вернулся на родину умирать. И умер вместе с ней – это было уже единственное, что он мог сделать.

Может быть, это огненное море яростных людей когда-нибудь снова разольется и будет жить, любить и творить святые дела и непотребства. «Широк русский человек, я бы сузил», – сказал Достоевский[55]55
  «Широк русский человек, я бы сузил» – ставшая крылатой фразой «сводная» цитата из нескольких произведений Ф. М. Достоевского. Ср.: «Нет, широк человек, слишком даже широк, я бы сузил» («Братья Карамазовы»); «Русские люди вообще широкие люди… широкие, как их земля» («Преступление и наказание»). – Прим. ред.


[Закрыть]
. Куприн мог бы сказать: «Широк русский человек, пускай разольется!»

Он был романтик, Александр Куприн.

Роман Сенчин
Заглянувший в бездну

Леонид Николаевич Андреев
(1871–1919)

Есть в нашей литературе величины неоспоримые – критика их представляется нелепой и бессмысленной. Тем более попытки их свержения. Сколько ни пытайся сбросить, к примеру, Пушкина «с Парохода современности», он на этом пароходе останется; сколько ни находи «блох» в романах Достоевского, эти огрехи не затмят грандиозного таланта; сколько ни развенчивай философию Льва Толстого, философия эта, впитанная в прозу, останется жизненной и будящей интерес вновь и вновь. Не изъять из пресловутого «первого ряда» и творчество Гончарова, Чехова, Бунина, Булгакова, Шукшина… Да многих-многих русских писателей.

Но есть писатели, чье наследие то на десятилетия уходит для читателей в небытие, то вдруг возвращается – и оглушает, и оказывается самым что ни на есть злободневным, необходимым именно в определенный момент. И люди недоумевают, почему же общество могло жить без того или иного рассказа, романа, стихотворения, пьесы… Таких, приходящих к нам время от времени, оглушающих и обжигающих, а затем снова уходящих на дальние полки библиотек, тоже немало, и перечислять их имена не стоит. Остановлюсь на одном из них, наиболее, может быть, ярком – Леониде Андрееве.

Его писательская судьба началась в самом конце XIX века, когда в газете «Курьер» появились небольшие, несложные по композиции (именно газетные) рассказы «Баргамот и Гараська», «Алеша-дурачок», «Большой шлем», «Ангелочек». Вышедшая вскоре первая книга Андреева стала событием. Менее чем за год она переиздавалась четыре раза, о ней писали и спорили ведущие критики, ее читала, без преувеличения, вся образованная Россия.

На протяжении 1900–1910-х годов Леонид Андреев был одним из популярнейших писателей, но пик его славы пришелся на 1904–1908 годы – время Русско-японской войны, первой русской революции, «бомбистов», «столыпинских галстуков». Творчество Андреева, по выражению исследователя его творчества Олега Михайлова, «затронуло болевые точки читателя», от него ждали новых рассказов, искали в них ответы на те вопросы, что ставила тогда жизнь… Затем же наступило другое время, некоторая усталость от новых и новых потрясений, да и творчество Андреева вступило в новую фазу развития – от изображения реалий жизни он все сильнее уходил к философским проблемам, погружался в абстракции, символику. И постепенно о нем не то чтобы забыли, но перестали воспринимать как нерв эпохи. Он сделался просто известным писателем. Впрочем, практически все русские литераторы (в их числе Блок, Куприн, Горький, Замятин) отозвались на смерть Андреева в Финляндии осенью 1919-го, в разгар Гражданской войны, или некрологом, или воспоминанием о писателе. Позже большинство воспоминаний было собрано в книге «Реквием», изданной в 1930 году. В общем-то, эта книга стала литературным обелиском творчеству Андреева – советскому обществу рассказы, пьесы, повести «типичного представителя реакционно-идеалистической упадочной литературы» (так в 1950 году аттестовала писателя Большая советская энциклопедия) были не рекомендованы.

Но нельзя сказать, что в советское время Леонид Андреев был в числе запрещенных авторов. Правда, книги его до 1957 года не выходили, а опубликованные в 1970–1980-х (огромными по нынешним временам тиражами 200–300 тысяч экземпляров) не имели большого отклика. Настоящее возвращение Леонида Андреева произошло в конце 1980-х, когда на территории гибнущего СССР разгулялся описанный Андреевым во время Русско-японской войны «красный смех», вновь гремели взрывы террористов, в далеком Афганистане гибли советские солдаты, взбухали митинги, запахло новой революцией. Написанные почти за век до этого произведения Андреева оказались как никогда своевременны. Его вновь стали называть пророком, человеком, заглянувшим в бездну; оказалось, что задолго до Камю и Сартра Андреев описал экзистенциальный кошмар… 1990-е можно назвать десятилетием Леонида Андреева – из писателей прошлого он был одним из самых издаваемых (кроме отдельных книг, вышло еще шеститомное собрание сочинений), востребованных, цитируемых.

Но вместе с падением градуса социальной напряженности, с затуханием общественной жизни снизился и интерес к творчеству Андреева. Он снова уходит во второй ряд. Хотя, думаю, это не совсем справедливо – значительная часть написанного Андреевым необходима читателям (особенно читателям молодым) и сегодня: к примеру, рассказы «Ангелочек», «В подвале», «В темную даль», «Книга», «Предстояла кража», «В тумане», пьесы «Савва», «Жизнь Человека» входящим в самостоятельную жизнь многое откроют, от многого предостерегут, многому научат. Понятно, что каждый постигает жизнь в одиночку, самостоятельно совершает все ошибки, совершенные предыдущими поколениями, но ориентиры все же необходимы, иначе бы и литература не касалась тем, не имеющих пользы в плане читательского развлечения. Большие писатели привлекают не столько остротой сюжета и причудливостью фантазии, сколько поднимаемыми в своих произведениях проблемами и, конечно, прекрасным языком. В лучшей прозе Андреева все это совпало.

* * *

Леонид Николаевич Андреев прожил сорок восемь лет, чуть более двадцати из которых были отданы литературному творчеству.

О своем писательском призвании Андреев знал, кажется, с ранней юности: еще семнадцатилетним он обещал в дневнике, что своими писаниями (в то время он мыслил себя философом, а не беллетристом) разрушит и мораль, и установившиеся человеческие отношения, разрушит любовь и религию и закончит свою жизнь «всеразрушением». В дальнейшем Андреев то пытался сдержать это обещание, то опровергал его. Этим противоречием наполнена вся его писательская судьба.

Он родился 21 (9) августа[56]56
  Здесь и далее в книге вначале дается дата по новому стилю и в скобках – по старому. – Прим. ред.


[Закрыть]
1871 года в городе Орле в семье землемера. Учился неровно – в математике ничего не понимал и списывал задачи у друзей, зато отлично писал сочинения чуть ли не для всего класса, искусно меняя стиль для каждого ученика. Всерьез занимался Андреев рисованием, и это увлечение сохранил на всю жизнь, не раз жалея, что не получил художественного образования – в Орле получить его было попросту негде.

Много читал: сначала был заворожен Диккенсом, Жюлем Верном, Майн Ридом, потом Львом Толстым, Писаревым и особенно – философией Шопенгауэра. По признанию самого Андреева, книга «Мир как воля и представление» Шопенгауэра сыграла огромную роль в формировании его личности и подтолкнула к писательству.

Первые публикации рассказов Андреева состоялись в 1892 и 1895 годах, но сам он относился к этим опытам скептически и в книги, собрания сочинений их не включал. Хотя уже в этих произведениях – «В холоде и золоте», «Он, она и водка», «Загадка», «Чудак» – видны темы, которые Андреев будет развивать в дальнейшем. И уже тогда его творчество разделилось на два направления: реалистическое и модернистское.

К некоторым из сюжетов, зафиксированных в ранних набросках, писатель вернется позже, уже став известным. Например, сюжет рассказа «Жертва» (1916) во многом повторяет незаконченный рассказ «Мать», который Андреев пытался написать в 1898–1902 годах.

Остановлюсь на небольшой повести 1897 года «На избитую тему», которую Андреев посылал в журнал «Северный вестник», но она не была опубликована и сохранилась в архиве автора. Это во всех отношениях юношеское произведение. Написано не рукой мастера, зато тема поднята очень и очень тяжелая, герой поставлен в сложнейшую ситуацию, а главное, Андреев вложил в текст множество мыслей, идей, рассуждений. Это своего рода философский трактат, облеченный в беллетристическую форму.

Сюжет такой: студент влюбляется в девушку своего круга, а потом узнает, что она занимается проституцией. Точнее, мать торгует ею от безысходности. И перед героем повести встает вопрос: как быть – разорвать с ней отношения, попытаться спасти или тоже пользоваться, как другие?..

Несколько цитат из этой повести, которые можно считать и своего рода афоризмами:

«Раз все равно хлеба не хватает, самое лучшее делать из него вино. Всем хватит…»;

«Печатай свое горе курсивом, иначе его не заметят»;

«– Пока в твоем рассказе я не вижу ничего особенного. История самая обыкновенная.

– Да кто ж тебе говорит, что необыкновенная? Обыкновенная, заурядная – в этом-то вся соль»;

«…не то чтобы обдумывал, но перебирал вчерашнее»;

«…временами совсем перестаю понимать жизнь, если не могу вдвинуть ее в излюбленные рамки»;

«Да, ты готов мошенничать, но только с гарантией от правительства. А не осудят меня? а будут мне руку подавать? Будут? – тогда вылезай из своей щели и вали вовсю»;

«Одно дело, когда женщины плачут о нас, другое, когда о себе. Скука»;

«…с твердостью порядочного человека я решил: рвать (с девушкой легкого поведения, его полюбившей. – Р.С.)».

Раннюю прозу Леонида Андреева можно найти в первом томе полного собрания сочинений и писем, вышедшем в издательстве «Наука» в 2007 году.

Окончив в 1891 году гимназию, Андреев поступил на юридический факультет Петербургского университета, но вскоре душевная травма – измена любимой женщины – заставила его бросить учебу. Правда, в 1893 году он восстановился, но уже в Московском университете, и в мае 1897 года получил диплом, позволивший начать адвокатскую карьеру.

Но более, чем выступления на суде в качестве защитника, его увлекала журналистика. Поначалу Андреев писал короткие информационные справки, затем для «Московского вестника» – очерки под общим названием «Из залы суда», судебные отчеты.

С ноября 1897 года Андреев стал постоянным автором новой московской газеты «Курьер», где вскоре и состоялся его настоящий литературный дебют – в апреле 1898-го был опубликован рассказ «Баргамот и Гараська». Рассказ этот был сочинен «по случаю»: приближалась Пасха, а у газеты не было пасхального рассказа, написать который и предложили Леониду Андрееву.

Фабула «Баргамота и Гараськи» не нова в русской литературе (до Андреева почти на ту же тему писал, к примеру, Глеб Успенский): городовой Бергамотов, по прозвищу Баргамот, стоит на посту. Канун светлого праздника, люди идут в церковь, а Баргамоту нести службу до трех часов ночи. Настроение у городового скверное, и он с готовностью хватает за шиворот местного пьянчужку Гараську. Тащит в участок. Гараська падает и разбивает пасхальное яичко. Плачет, бормочет: «Я… по-благородному… похристосоваться…» Растроганный Баргамот приглашает пьянчужку к себе домой. Жена городового угощает гостя, интересуется, как его отчество. Гараська снова начинает плакать: «По отчеству… Как родился, никто по отчеству… не называл…»

Рассказ Андреева был принят сотрудниками «Курьера» «без всякого восторга», да и сам автор «о рассказе был мнения среднего». Тем большей неожиданностью для него оказался всеобщий восторг, сравнение с Чеховым. И главное – рассказ растрогал и восхитил Максима Горького, который стал поддерживать молодого автора. Во многом благодаря этой поддержке Андреев за два-три года из газетного репортера превратился во «властителя дум», но именно с Горьким у Андреева происходили самые горячие споры, приведшие в итоге к разрыву отношений.

В начальный период творчества Андреев показал себя реалистом. «Сюжеты Андреев почти не выдумывал – он просто умел их выделить из происходящего вокруг», – отмечает исследователь его творчества Алексей Богданов. Но уже скоро реалистическая манера для Андреева стала тесна, понадобились новые формы, новый язык. Уже в начале 1901 года он написал рассказ «Ложь» «в символистическом направлении», который был большинством критиков встречен неодобрительно: Н. К. Михайловский, например, охарактеризовал «Ложь» как «маленькое темное облако на светлом будущем г. Андреева как художника» и беспокоился о том, «разрастется ли это облако в мрачную тучу, которая весь горизонт закроет, или, набежав на мгновение, рассеется в пространстве»; а Лев Толстой, оценив этот рассказ «нулем», приписал на полях первой книги Андреева: «Начало ложного рода». Но, прежде чем «ложный род» стал главенствующим в творчестве Андреева, им было создано немало потрясающих произведений.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации