Текст книги "В споре с Толстым. На весах жизни"
Автор книги: Валентин Булгаков
Жанр: Философия, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
* * *
Как известно, Макс Штирнер является и одним из основоположников анархизма. Заявления его о законности, естественности и неизбежности прав плотского нашего существа, изложенные в книге «Единственный и его собственность»32, формулированы, и по глубине, и по оригинальности, поистине замечательно.
Штирнер различает между отношением юноши и отношением зрелого человека к вопросам жизни и смерти, материи и духа.
Юноша, хороший, мыслящий юноша, сознает себя духом и ценит в себе только то, что он – дух. Это понятно. У него есть «только мысли, идеи, которые он надеется осуществить когда-нибудь, когда найдет подходящую сферу деятельности». Итак, юноша полон одними «идеалами», т. е. не выполненными идеями и мыслями. Ценить жизнь он не может и не умеет. «Юноше легко отдать свою жизнь, т. е. свою “плоть” за ничто, например – за самое задорное оскорбление чести…»
Не то – человек зрелый, возмужалый. Сравнительно с юношей он кажется «более жестоким, менее великодушным, более корыстным». «Но разве, – спрашивает Штирнер, – он от этого становится хуже?» Нет, по Штирнеру, возмужалый человек эволюционировал к лучшему. Как так? А так. «Лишь тогда, – читаем у философа, – когда человек полюбит себя во плоти, таким, каков он есть, – а это наступает только в зрелом возрасте, – лишь тогда появляется у него личный или эгоистический интерес…» «Возмужалый человек тем отличается от юноши, что принимает мир, каким он есть, вместо того, чтобы все в нем осуждать и исправлять…» Видя, что все кругом «служат», служат «человечеству» или «обществу», или «семье, партии, нации», зрелый, знающий цену своей жизни человек восклицает, подобно самому автору книги: «Но я – властелин человечества, я сам – человечество, и я ничего не сделаю ради блага какого-то другого человечества».
Тут личность возмутилась против вечной эксплуатации со стороны «общества» и «человечества». И у нее есть резон. В самом деле, ведь и она тоже безусловно – часть того самого человечества, жертвовать ради которого своей плотью, своей свободой, своей жизнью ее заставляют! Ее силы, ее плоть – это единственное и только однажды, на один только срок данное ей достояние, – кто же смеет отнимать у нее это достояние?! Она будет защищать его!..
«Таким образом, – говорит Штирнер, – возмужалость означает собою второе самонахождение». И он еще раз повторяет: «Мальчики имеют только не духовные, т. е. бессмысленные и безыдейные интересы; юноши – интересы только идейные; у возмужалого же человека встречаем интересы плотские, личные, эгоистические». Иначе говоря, «юноша нашел себя как дух и потерял себя во всеобщем духе, в совершенном, святом духе, в человеке, как таковом, в человечестве, – короче сказать, во всех идеалах; и, напротив, возмужалый человек находит себя, как духа во плоти». Это-то только Штирнер и считает человеческой зрелостью. На этом-то только и должно быть заложено будущее общество.
* * *
Очень остроумно писал Макс Штирнер о стоиках, отрекающихся от радостей жизни. Стоик, – говорил он, – хочет сказать, что спокойствием духа можно уготовить себе скорее всего хороший жребий и в этом спокойствии лучше всего прожить жизнь. Но так как он не может освободиться от мирского и потому именно не может, что все его силы направлены на то, чтобы освободиться от жизни, т. е. чтобы оттолкнуть мирское (причем необходимо должны оставаться отталкивающий и отталкиваемое, ибо иначе не было бы отталкивания), то он в лучшем случае достигает высшей степени освобождения и отличается от менее освобожденных только степенью, только количественно. Если бы даже он достиг такой степени умерщвления земных чувств, что только однообразно шептал бы словечко «Брама», то он все же по существу мало отличался бы от человека, живущего внешними чувствами. Ибо… отталкиваемое все-таки не было бы оттолкнуто окончательно. Так не напрасен ли был весь труд отталкивания?
Штирнер называет учение стоиков «учением об отталкивании от себя мира и о самоутверждении против мира». На таком учении основано и все монашество, христианское и буддийское.
* * *
Крайне важны для нас выводы о духовном призвании человека и о границах этого призвания, как они намечены в «Легенде о Великом Инквизиторе», входящей в состав «Братьев Карамазовых» Достоевского. Хотя легенда эта и вложена в уста одного из действующих лиц романа, нет сомнения, что высказанные в ней мысли принадлежат самому Достоевскому. Нельзя обманываться также и насчет содержания этих мыслей. Конечно это – не только критика католицизма, но выражение глубокого сомнения Достоевского в плодотворности исторической роли христианства вообще. Это – протест против одностороннего спиритуализма, протест против аскетической идеи. Это – постановка проблемы о дуализме или монизме человеческой природы.
Христианство – дуалистично. Оно раздвоило человека, поссорило два его естества: духовное и телесное. Духовное и телесное начала не слиты в человеке христианского мира. Душу христианин стремится возвеличить; тело и его требования в глазах его – презренны. Отречение от тела и монашество (возникшее, как мы уже упоминали, лишь через несколько веков после кончины основателя религии) являются последним и крайним выражением подобного, аскетического, дуалистического понимания жизни. Но справедливо ли это понимание? На этот вопрос и отвечает «Легенда о Великом Инквизиторе» Достоевского. И ответ ее звучит: нет, несправедливо!
Человек – монистическое существо. Душа и тело слиты в нем в одно неразрывное целое. Христианство, призывая человека к отречению от тела, предъявило к нему слишком высокие или, лучше сказать, жестокие, неисполнимые требования. Но этим оно изрекло суд самому себе, предопределило свою собственную неминуемую катастрофу. Люди отвернулись от Христа. А отвернувшись, попали в объятия грубого язычества. Золотая середина, именно – монистическое отношение к жизни, признание законности требований как духовного, так и телесного начал, – была утеряна. Великий подвиг Христа не спас человечества.
В такого рода понимании «Легенды о Великом Инквизиторе» я схожусь с В. В. Розановым33. И он утверждает, что, по Достоевскому, «Христос, отнесшись к человеку со столь высоким уважением, поступил как бы вовсе не любя его». «Христос, – говорит Розанов в своей книге о Достоевском, – не рассчитал природы человека и совершил нечто великое, но вместе невозможное, неосуществимое». Великий Инквизитор Достоевского, вступивший в спор с Христом, «не отрицает высоты принесенной Спасителем истины, но отрицает именно соответствие ее с природой человека и возможность исполнения ее».
«…– Ты обещал им хлеб небесный, – говорит Великий Инквизитор Христу, – но может ли он сравниться в глазах слабого, вечно порочного и вечно неблагодарного людского племени с земным? И если за Тобою, во имя хлеба небесного, пойдут тысячи и десятки тысяч, то что станется с миллионами и с десятками тысяч миллионов существ, которые не в силах будут пренебречь хлебом земным для небесного?.. Или тебе дороги лишь десятки тысяч великих и сильных, остальные же миллионы, многочисленные как песок морской, слабых, но любящих Тебя, должны лишь послужить матерьялом для великих и сильных?»
Разве это не революция против исторического христианства? – добавим мы от себя.
«…– Учение, пришедшее спасти мир, своею высотою и погубило его, внесло в историю не примирение и единство, но хаос и вражду. История не закончена; и, между тем, она должна закончиться, именно этого ищут народы…
…Озрись и суди; вот прошло 15 веков, поди посмотри на них: кого Ты вознес до Себя? Клянусь, человек слабее и ниже создан, чем Ты о нем думал! Столь уважая его, Ты поступил как бы перестав ему сострадать, потому что слишком много от него потребовал…
…Чем виновата слабая душа, что не в силах вместить столь страшных даров? Да неужто же и впрямь приходил Ты лишь к избранным и для избранных?..»
И еще:
«Ты гордишься своими избранниками, но у Тебя лишь избранники… Да и так ли еще: сколь многие из этих избранников, из могучих, которые могли бы стать избранниками, устали, наконец, ожидая Тебя, и понесли и еще понесут силы духа своего и жар сердца своего на иную ниву и кончают тем, что на Тебя же и воздвигнут свободное знамя свое».
И разве, в самом деле, – добавим мы от себя, – не были мы свидетелями подобных явлений в истории христианства? Разве не отсюда, не из сознания нереальности, «нечеловечности» односторонне-спиритуалистических требований христианства возникло все антирелигиозное движение последнего столетия?
Наконец, еще одна цитата из речи Великого Инквизитора, за плечами которого нам невольно чудится скорбный лик Достоевского. Тут каждое слово падает тяжко, как медь, в нашу душу, и мы не можем не признать их глубочайшей психологической правдивости:
«…Знай, что и я был в пустыне, что и я питался акридами и кореньями, что и я благословлял свободу, которою Ты благословил людей, и я готовился стать в число избранников Твоих, в число могучих и сильных, с жаждой “восполнить число”. Но я очнулся и не захотел служить безумию. Я воротился и примкнул к сонму тех, которые исправили подвиг Твой. Я ушел от гордых и воротился к смиренным, для счастья этих смиренных!..»
Какие удивительные строки! Какой ключ к разгадке многих первостепенных явлений истории и духовной культуры человечества дают нам эти строки, в которые неразрывно вплелась душа Достоевского!
Придя 50-летним стариком к Евангелию, Лев Толстой, быть может, воспользовался и духовным опытом Достоевского, но того урока, того предупреждения, которое заключалось в гениальной «Легенде в Великом Инквизиторе», он, по-видимому, не расслышал или не понял, или не оценил в полной мере. Идея аскетизма и «отречения от тела» присуща в одинаковой мере как позитивному, церковному, так и «толстовскому» христианству. От одностороннего спиритуализма в своей метафизике и морали Толстой не ушел. Тем самым подрывается значение «толстовства» как силы, возрождающей нравственную и социальную жизнь. Само ревизовавшее христианскую Церковь «толстовство», в свою очередь, нуждается в основательной ревизии.
Требование религиозного отношения к жизни остается, остаются и христианские заповеди любви, смирения, кротости, самопожертвования, братского служения другим. Но аскетическое, формальное, духовно-высокомерное, монашеское отношение к жизни и к человеку отвергается. Бог дал нам этот мир, чтобы жить счастливо. И монашеское «неприятие мира», проклятие плоти является скорее бунтом против воли Божией, чем подчинением ей.
В «Легенде о Великом Инквизиторе», как и в романе «Братья Карамазовы» вообще, Достоевский ищет реальных путей религиозного преображения жизни. Человек для него – воплощение Божества, но пребывающее и действующее в ограниченных, земных, материальных, телесных условиях. (Это хорошо показано на Алеше Карамазове.) Нельзя не учитывать этих условий как при выработке идеала личной нравственности, так и при выработке идеала социального. И не скорее ли мы придем таким образом к осуществлению заветов христианства?
* * *
Вопросом взаимоотношения духовного и телесного начал в человеке много занимался Вл. Соловьев в своей известной книге «Оправдание добра». И сначала вам кажется, что он вносит в этот вопрос значительную долю ясности. В самом деле, Соловьев категорически заявляет, что, собственно, в телесном и материальном, как таковом, он не видит никакого зла. «Никто не стыдится того, что он – существо телесное или материальное вообще; никому не стыдно иметь тело протяженное, определенных очертаний, с определенным весом и окраской». Иначе говоря, нам не стыдно всего того, что у нас есть общего с камнем, деревом, куском металла. Только в отношении того, в чем мы уподобляемся самым близким к нам существам из смежного с нами царства природы – высшим животным, является у нас чувство противоборства, показывающее, что именно здесь, где мы можем, действительно, слиться с материальной жизнью, – здесь-то мы и должны оторваться от нее и подняться над нею. «Тут, действительно, материальная природа выступает как зло, ибо она стремится разрушить то, что достойно бытия, как имеющее в себе возможность иного, лучшего, чем материальная жизнь, содержания. Не сама по себе, а только в этом своем дурном отношении к духу, материальная природа есть то, что, по библейской терминологии, называется плотью. Понятия о плотском не следует смешивать с понятием о телесном…» «Плоть, т. е. животная душа, – говорит далее Соловьев, – сильна только слабостью духа, живет только его смертью, а потому и дух для своего сохранения и усиления требует ослабления плоти, приведения ее из действующего состояния в потенциальное». Отсюда – нравственная норма: животная жизнь в человеке должна быть подчинена духовной.
До сих пор мы соглашаемся с Соловьевым. Разделение понятий телесного и плотского, действительно, существенно и важно. Мы соглашаемся, зная даже, что под «захватом материальной жизни, стремящейся сделать разумное существо человека страдательным орудием или же бесполезным придатком физического процесса», разумеется не что иное, как половое чувство. Отчего же? И половым чувством нужно владеть, и его бывает нужно сокращать. Дух, конечно, должен управлять телом, управлять и плотью.
Но дальнейшее нас разочаровывает. «Плотское условие размножения для человека есть зло», – говорит автор «Оправдания добра». Почему? «В нем, – видите ли, – выражается перевес бессмысленного (?!) материального процесса над самообладанием духа». Акт, являющийся ручательством жизни мира, представляется нашему философу «бессмысленным»!
«Это есть дело противное достоинству человека, – продолжает Соловьев, – гибель человеческой любви и жизни (?!). Нравственное отношение наше к этому факту должно быть решительно отрицательное: мы должны стать на путь его ограничения и упразднения» (?!).
И дальше разъясняется, что вопрос о том, «когда и как совершится это упразднение во всем человечестве или хотя бы в нас самих», является вопросом «вовсе не принадлежащим к нравственной области» (?); что «всецело превращение нашей плотской жизни в духовную не находится в нашей власти, будучи связано с общими усилиями исторического и космического процесса»… и т. д., и т. д. Начинается обычная церковщина. Соловьев от влияния монашеского духа не ушел и, состоя профессором философии Московского университета, в послекантовскую эпоху смело творит антикантианскую, ненаучную в полном смысле метафизику. Ни он, ни философы, подобные ему, никогда не понимали, что своими крайними аргументами в защиту духа и против плоти они только разоружали себя, отталкивая людей, и особенно свежую и еще сильно и искренно мыслящую молодежь, от такой философии и от такой метафизики.
* * *
Средние века обратили человека только в полчеловека: телесное начало в нем зачеркивалось, оставалось только духовное. По крайней мере, так приказывала теория. Во что это выливалось на практике, другое дело. Жизнь была, во всяком случае, невеселая и во многом изуверская. Эпоха Возрождения явилась реакцией против этого периода. По словам Вальтера Патера, историка этой эпохи, утверждение достоинства человеческой личности, – достоинства не по милости Церкви, а по праву рождения, – явилось противовесом все возраставшей тенденции средневековой религии обесценить человеческую природу, пожертвовать тем или иным элементом ее, заставить ее стыдиться себя, неизменно подчеркивать ее унизительные или болезненные стороны. Только теперь стало, наконец, возможным для человека утверждение своего я, реабилитация человеческой природы, тела, чувств, ума, сердца. Реформаторы заходили подчас даже слишком далеко. Так, их любовь, например, обращалась в своеобразное идолопоклонство, в какую-то странную противорелигию, содержанием которой было обожание телесного, искание услады чувству и фантазии. Это было возвращение Венеры и других античных богов, которые в скрытом виде обитали еще на нашей планете.
Но уже тогда встречались люди, которые хотели занять срединную позицию в борьбе телесного и духовного начал в нашей природе. Так, художник Боттичелли приемлет тот срединный мир, который Данте отвергает как недостойный ни неба, ни ада. Боттичелли равнодушен к возвышенной чистоте угодников Анджелико, как не влечет его и беспримерная мерзость «Ада» Орканьи. Не участвуя в гигантских конфликтах и не решая больших вопросов, он охотно остается в мире обыкновенных мужчин и женщин, столь привлекательных с их изменчивыми душевными состояниями. Ему среди них хорошо и легко.
Есть также автор неопубликованной поэмы XV века «La citta divina»34 Маттео Пальмьери, портрет которого делал Боттичелли. В своей поэме Пальмьери представил род человеческий воплощением тех ангелов, которые при возмущении Люцифера не стали ни на сторону Иеговы, ни на сторону его врагов. Иначе говоря, не ограничились ни одним только духовным, ни одним только телесным началом, а остались при какой-то середине чувств, симпатий, самосознания. Как это остроумно! как мудро! Согласно поэме Пальмьери, именно роду человеческому и написано воплощать в себе, сведенными в нечто единое, оба напрасно враждующие между собой начала.
* * *
Иной раз и у наиболее последовательных представителей аскетического, монашествующего христианства, уставших в ненужной «борьбе с телом», вырывается – из глубины отчаяния – признание в безуспешности этой борьбы и в недостижимости победы: «Душе моя! Кто ты, откуда и что такое? – восклицает Григорий Богослов. – Кто соделал тебя трупоносицею, кто твердыми узами привязал к жизни, кто заставил непрестанно тяготеть к земле?»35 Подлинно – крик отчаяния! И все же он может вызвать у нас только смех. Подумайте: не будучи в состоянии преодолеть жизненность телесного, Григорий Богослов находит слабое утешение лишь в том, чтобы обругать свое тело трупом; понимая, что душа и тело неразрывно связаны, он готов объявить эту связь цепью для души; не будучи в состоянии отрицать, что душа неизбежно и непрестанно тяготеет к земле, он, религиозный человек, притворяется, что не понимает, Кто создал это тяготение. А между тем он, в смешной растерянности, только ходит вокруг извечного закона, признание которого вывело бы его из этой растерянности, наполнило бы покоем и счастьем его дни и заставило бы радостно и покорно включиться в общий ритм природы и всего живого, а следовательно – и подойти ближе к Богу, понять непреложность законов бытия.
* * *
Все, кто собирается жить «только (как они говорят) духовной жизнью», мучаются, не находя спокойствия, как и те, кто живет исключительно материальной жизнью. Последние, по невежеству духовному, не понимают своих страданий, а первые лицемерят, по обыкновению. Они называют, с некоторой гордостью, свои страдания «духовными страданиями» и объясняют их возвышенно: дух все освобождается от тела, получается «трение». Совсем нет: дух отдирается от тела, и каплет кровь, и появляется боль. Но человек совсем не призван страдать безвыходно. В этом случае, как и в других, жизнь (та самая, которая выше и мудрее всех так называемых мудрецов и святых, и ученых, и проповедников, и имеет больше их всех власти над человеком) показывает человеку его ошибку: уклонение в крайность.
* * *
«Не приемлют мира» монахи, странники, отшельники, сектанты, юродивые…
«Не приемлют мира» титаны: Байроны, Лермонтовы, Леопарди, Шопенгауэры.
И вот что говорит о последних Ромен Роллан:
«Никогда не хватило бы у меня решимости утверждать, что мир не удовлетворяет человека потому, что человек этот слишком велик. Тревога духа не всегда показатель его величия. Ощущение дисгармонии между душой человеческой и внешними явлениями, между жизнью и ее законами, у великих людей вытекает не из их силы, а из их слабости…»56
Это – великое слово, просто даже неожиданное в устах француза и в устах писателя, чей дух и чье внимание влеклись с особой страстностью именно к корифеям человечества (Микеланджело, Бетховену, Толстому, Ганди). Надо быть самому подлинно великим, чтобы найти неправильный, порочный уклон в психологии величия и смело, открыто заявить об этом. И Ромен Роллан сделал это.
«Я отнюдь не намерен, – продолжает он, – воздвигать памятники неприступным, ушедшим в себя героям. Я ненавижу трусливый идеализм, отворачивающий глаза от темных сторон жизни и слабостей духа».
«Трусливый идеализм…» Что за выражение! Опять – целое откровение в области психологии и психологии мышления!..
«Надо иметь отвагу, – читаем дальше у французского писателя, – сказать людям, легко поддающимся искушению звонкими словами и призрачными иллюзиями, что героическая ложь – трусость. Истинный героизм лишь в том, чтобы видеть мир таким, какой он есть, и любить его таким».
Вот – слово истинного гуманизма, самой высокой марки. Вот – та почва, на которой мы должны строить все свои предположения касательно будущего человечества и прогресса как духовно-культурного, так и общественно-материального.
Нельзя отрываться от земли. Мы оторвались на миллиметр, – и мы уже тонем в безответственных фантасмагориях и абстракциях.
* * *
Как можно, начав спиритуализмом, прийти к психофизическому монизму, так к нему же можно прийти, исходя из объективного материализма.
Примером последнего типа развития является философия Н. Г. Чернышевского. Как это утверждают исследователи его мысли, – Чернышевский, сознавая значение законов диалектики Гегеля в природе, понимает их не в духе постоянной борьбы противоположностей, а в духе стремления к единству. Он воздерживается также от перенесения законов природы в область человеческих отношений, в область морали и нравственности.
Согласно «антропологическому принципу» Чернышевского, «на человека нужно смотреть как на одно существо, имеющее только одну натуру». Поэтому не следует «разрезывать человеческую жизнь на две разные половины, принадлежащие разным натурам»; напротив, надлежит «рассматривать каждую сторону деятельности человека, как деятельность всего его организма от головы до ног включительно, или, если она оказывается специальным отправлением какого-нибудь особенного органа в человеческом организме, то рассматривать этот орган в его натуральной связи со всем организмом»37.
Точно так же и вопрос о взаимоотношениях «бытия» и «мышления» Чернышевский решает в смысле единства этих начал, по существу. Таким образом, человек, согласно концепции Чернышевского, не есть лишь живая материя или духовное и только духовное существо, а единство, первоэлемент и исходный пункт духовного и телесного начал.
* * *
Первые дни июня месяца. Чудный пражский сквер на Славянском острове. Все согрето солнцем, жарким с утра. Цветут жасмины и розы. Шумит вода на плотине. На старом тополе, как гроздья акаций, нависли пухлые белые кисти семян. Каждое семечко снабжено парашютом. Ветер разносит семена, тополь заботится о продолжении рода…
Все в природе заботится о продолжении своего рода. Никто и ничто не хочет умирать. Природа – живая. Человек – одно из ее звеньев.
Не то, что мните вы, природа:
Не слепок, не бездушный лик…38
Л. Н. Толстой-художник тоже считал природу, материю живой. Вспомним смерть дерева в «Трех смертях». Считая материю живой (а такой ее считают и материалисты, знающие о самозарождении организмов), почему же, однако, Толстой так презирал материю и так боялся слова «материализм»? Для всех спиритуалистов это слово – жупел, который приводит их в ужас. А так ли уж это слово страшно? И в жизни и деятельности живой природы нельзя ли найти звено, которое соединяло бы материализм и спиритуализм и сблизило бы так называемых материалистов с так называемыми спиритуалистами?
* * *
Как известно, материализм получил яркое выражение в произведениях французских философов XVIII века. Дидро доказывал, что способность ощущать присуща самой материи и что наблюдение над явлениями природы опровергает все басни о сверхъестественном происхождении сознания. «Возьмите яйцо, – говорит он: вот что ниспровергает все учения теологии и все храмы на земле!»39
В самом деле, что представляет собой яйцо? – рассуждает Дидро: бесчувственную массу. (Цитирую по В. Познеру.) Но под влиянием теплоты в яйце происходит процесс развития, в результате которого из яйца выходит животное, которое движется, волнуется, кричит, т. е. подвержено аффектам и совершает действия, какие присущи и человеку. Откуда же появились жизнь и сознание?
Да, откуда? Философ-идеалист этого не знает – и гадает. Не знает и материалист, потому что, хотя он и утверждает, что сознание возникает в материи лишь на самой высокой стадии ее развития, он все же не в силах показать и объяснить, как, в какой момент, из какого сцепления отдельных частиц и почему именно материальное обращается в духовное. Материя как бы оживает, по понятиям материалиста. Но вот это-то оживание, самооживание материи и зарождение в ней способности сознавать и мыслить и является наиболее таинственным и наиболее чудесным из всего, что мы знаем. Если бы я верил, что Бог сотворил мир в шесть дней (во что я не верю и верить не могу), то это казалось бы мне менее чудесным, чем самостоятельное зарождение сознания в материи, чем сама пробудившаяся к жизни, прозревшая материя. Передо мной стоит дерево. Вдруг оно бы начало видеть и обратилось ко мне с речью, – это, конечно, невероятно. Но почему теория материализма яснее на примере вдруг ожившего яйца? Что «ожило», зашевелилось и одушевилось в структуре желтка и белка? И отчего человек сам не может искусственно произвести жизнь?
Нет, мы еще ничего не видим на границе духовного и материального. (Может быть, оттого, что такой границы нет?!) Переход одного в другое, зарождение сознания в материи для нас неуловимы. И пока наука не выскажется на этот счет со всею полнотою и ясностью, приходится и философу быть скромнее. Метафизический спор между материалистами и идеалистами пока что не может быть разрешен ни в ту, ни в другую сторону, если только не принять за разрешение теорию психофизического монизма.
* * *
Читая книги современных писателей-марксистов, излагающих теорию материализма, я признаю всю серьезность и важность, а главное, жизненную необходимость этой теории. Признаю, что только на почве материализма развивается с успехом наука, особенно естествознание. Признаю, что материализм является сокрушающей силы оружием в борьбе против церковных предрассудков и всякого мракобесия. Признаю, что он целесообразно ставит проблему борьбы с эксплуатацией и освобождения трудящихся. Он – откровенен, прям, честен и безжалостно срывает «все и всяческие маски» со многих изолгавшихся «идеалистов».
Колебание или расхождение мое с глашатаями теории материализма начинается только там, где надо отвечать «да» на вопросы метафизического, по существу, характера: что является первичным началом – материя или дух? зарождается ли жизнь и сознание самостоятельно в материи? – и т. д. Мне кажется, что у меня нет достаточных данных для того, чтобы ответить категорически «да» или «нет» на эти вопросы. Не отвергая практического значения материализма, я не могу примкнуть к нему философски.
Не защищаю ли я, отклоняя материализм, идею Бога? Может быть, да, а может быть, и нет, потому что мне еще не ясно, чтобы идея материализма и идея Бога (не церковного, личного Бога, разумеется) исключали друг друга.
* * *
Еще на университетской скамье, на страницах схоластических, в общем, учебников, меня заинтересовало изложение теории психофизического монизма в толковании Фехнера. Его философское построение, как гипотеза, и до сих пор сохраняет известную власть над моим умом. Утверждение Фехнера, что весь мировой процесс имеет одну природу и только в сознании человека распадается на два порядка, причем материальный порядок относится к действительности, рассматриваемой извне, а духовный – к действительности в ее внутреннем самообнаружении, – это утверждение продолжало и продолжает казаться мне вполне убедительным. Великолепно по своей ясности и выразительности сравнение, к которому прибегает философ для того, чтобы иллюстрировать свою основную мысль: духовность и материальность подобны выпуклой и вогнутой сторонам одной и той же окружности, кажущейся нам различной в зависимости от того, находимся ли мы внутри или вне круга.
Я готов был, еще в молодые годы, отдать Фехнеру «пальму первенства» именно как третьему, в споре между чистыми материалистами и чистыми спиритуалистами, – двумя сторонами, с одинаковым рвением и, в сущности, с одинаковым успехом доказывающими правильность и незыблемость своих позиций.
Но, как гипотеза (Фехнер и сам признает свое построение только гипотезой, наиболее соответствующей теоретическим требованиям и удовлетворению нравственного чувства), философема Фехнера и должна была бы быть выражена, с моей точки зрения, в самой общей форме, с осмотрительным уклонением от попыток метафизической детализации. Между тем, оставаясь верным общепринятому стилю философского мышления, Фехнер пытается дать совершенно законченную метафизическую систему, – и тут у него, как у всякого философа-идеалиста, произвол вступает в свои права. Философ создает сложную атомистическую теорию и не менее сложные и спорные теории космогоническую и эстетическую (оставляя в стороне выработанные им совместно с Вебером и интересные лишь для специалистов-психологов законы психофизики). Все эти подробности только затуманивают основную, гениальную мысль философа, и, может быть, мешают ему сосредоточить всю свою силу на основательном и продуманном до последней степени логической ясности приложении этой мысли в области религиозной и нравственной.
* * *
В молодости познакомился я также, среди другой литературы о Толстом, с работой Д. С. Мережковского «Лев Толстой и Достоевский». Воззрение Мережковского на Льва Толстого как на «тайного язычника» (ясновидца плоти) и «явного христианина», вместе с противоположением как христианскому вообще, так и толстовскому спиритуализму психофизической морали и учения о «святой плоти», сильно заинтересовало меня. И только увлечение Мережковского Церковью и Православием, отвергнутыми мною начисто, вместе с его сомнительной и попахивающей реакционным душком мистикой и метафизикой, послужили противоядием, которое помогло мне тогда, справившись с Мережковским, утвердить свою духовную базу все же на Толстом.
Между тем, развертывая снова, по прошествии многих лет, Мережковского, вижу, что он был на правильном пути в своих исканиях истинного отношения между духом и плотью.
«Историческое христианство, – рассуждает Мережковский, – усилило один из двух полюсов святости в ущерб другому – именно полюс отрицательный в ущерб положительному – святость духа в ущерб святости плоти; дух был понят, как нечто не полярно-противоположное плоти и, следовательно, все же утверждающее, а как нечто совершенно отрицающее плоть, как бесплотное. Бесплотное и есть для исторического христианства духовное и, вместе с тем, “чистое, “доброе”, “святое”, “божеское”, а плотское —“нечистое”, “злое”, “грешное”, “дьявольское”. Получилось бесконечное раздвоение, безвыходное противоречие между плотью и духом, то самое, от которого погиб и дохристианский мир, с тою лишь разницей, что там, в язычестве, религия пыталась выйти из этого противоречия утверждением плоти в ущерб духу, а здесь, в христианстве, наоборот – утверждением духа в ущерб плоти».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?