Текст книги "Русь Великая"
Автор книги: Валентин Иванов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 42 страниц)
Через несколько дней после неудачного ночного нападенья король Вратислав предложил русским мир на тех же условиях, что и польскому королю Болеславу. Молодые князья взяли себе тысячу гривен серебром и отправились на Русь.
Дружины называли чешский поход золотым: обогатились деньгами, вещами, отборными лошадьми. Но король Болеслав обиделся на русских. Так говорили. В действительности же, отчаявшись в чьей-либо помощи, князь Изяслав Ярославич заслал к Болеславу своего сына Святополка с новыми, а на самом деле старыми, посулами: опять Червонная Русь послужила приманкой. Опять сопредельные с Польшей города могли сменить одного князя на другого. Для жителей этих городов перемена не означала чего-либо существенного. Князь Обычай оставался во всем, чем живет человек. Бывали эти города под рукой польских королей, переходили под руку русских князей, не проигрывая ни в чем. Разве что после каждого перехода, желая укрепиться, и лях, и русский, подтверждая сохраненье «старины», старались приласкаться к новому владенью. Польши не было – такой, чтобы, придя со своим, ломать и переделывать по-своему. Был король, чьим владеньем делались русские города. Король, слабый властью, ибо польские знатные люди уже заводили свой строй шляхетской вольности. Чтобы каждый пан был себе пан, чтобы каждый шляхтич был воеводой на своем огороде, чтобы без воли шляхты выбранный ею король не мог шага сделать.
Ничто задуманное не осуществлялось по воле задумавшего. Нет в природе ни одной прямой линии, треугольника, шара. Мир сложен кривыми линиями, выгнут и прогнут и весь движется.
Снаружи строй польской вольности казался будто нарочно задуманным беспорядком. На упреки поляки отвечали: Польша жива нестроеньем. В этом нестроенье, среди других, есть и такая извилистая, но непрерывная линия: король нужен, короля выбирали всегда и всегда же ревниво следили, чтобы король не усилился. Держать войско королю разрешали, но в количестве ограниченном, иначе он своей латной конницей наступит на ногу шляхетской вольности. Осуждать или смеяться не приходится: бывшее было, вольная воля каждому дороже всего, и только пустынники свою волю отвоевывали, не попирая соседа. Но философ и их упрекнет: что за пример – отречение от жизни и спасение личное, свое, для себя…
Знатные поляки, смущенные грозными письмами папы Григория Седьмого, но также и из гордости, вернули Изяславу Ярославичу разорительные для него подарки и, прищурившись, не мешали изгнанникам сговариваться с Болеславом. Пусть король получит себе в особое владенье города, не раз менявшие если не владельца в точном смысле слова, то княжих посадников на королевских кастелянов. Королю много силы не прибавится.
Потрепанные чехи не угрожали польскому тылу. Вести с Руси, плохие для одних, были хороши для других, как Обычно бывает с вестями: кто-то плачет, кто-то песенки поет. Изяслав Ярославич, правда, не радовался тяжелой болезни своего брата Святослава. Людям незлым такие радости чужды, и к тому же они опасаются, как бы на себя не накликать беду. Так, Изяслав Ярославич искренне плакал, узнав о. кончине брата. Все-то дурно получилось. Жили в ссоре, не помирились перед смертью. Правда, еще в детстве младший забивал старшего и в скачке, и на охоте, не миловал быстрым словом. Что ж с него взять, богатырь был.
Отслужив по брату панихиды до сорокового дня, Изяслав Ярославич ободрился духом. Мертвым свое, живым свое. Любимое Берестово сделалось ближе. Ничего не скажешь – Святослав не пустил бы Изяслава на Русь, отбил бы и поляков. Не раз между братьями были пересылки, не раз Изяслав богом просил брата опомниться, не рушить порядка, установленного отцом. На длинные письма с укорами, убежденьями, с наставленьями от святого писания, от подобающих делу светских книг Святослав отвечал кратко и почти одинаково: на стол не пущу, приезжай жить при мне на моей воле, тебя ни в чем не обижу; если же с войском пойдешь, поймаю и буду держать, как голубя, но летать не позволю, довольно налетался ты по чужим дворам, пора тебе отдохнуть бы. Подписывался, как отец Ярослав: великий князь и царь.
Святослав преставился в январе 1076 года, на киевский стол киевляне посадили Всеволода, свято место пусто не бывает. С этим братом у Изяслава ссор не случалось, в изгнании своем бывший киевский князь Всеволода не винил, зная по совести, что и сам на его месте также подчинился бы Святославу. Святослав – сила, сила солому ломит. Свои ошибки Изяслав Ярославич считал не раз, не два, в чем ему с охотой помогали сыновья, как и он, утомленные жить под чужими крышами.
В сороковой день по кончине брата Изяслав Ярославич устроил по нем большие поминки – русскую тризну – и написал брату Всеволоду. Новый князь киевский ответил дружелюбно, в охотку приняв состязанье в выборе подобающих книжникам примеров. Обмен письмами продолжался. Между строк Изяслав Ярославич читал незряшные братские сомненья: как-то и киевляне, и Русь примут возвращенье старшего брата и отказ младшего от киевского стола, буде такое совершится? Что скажут духовные, им известны обещанья, данные пане Григорию Седьмому?
На второе Изяславу было легко ответить: в крайности люди обещаются, чем другие пользуются. Так с ним поступил папа, обещанье вынудил, а помощи не подал, почему Изяслав чист, да и договора с папой писано не было. Над своими государями римского обряда Церкви папа не властен, а на Русь ему и вовсе нет хода.
Стараясь обратить к себе брата, Изяслав сулил ни в чем никому не вымещать изгнанье, утверждал за Всеволодом Черниговское княженье. Шли письма к известным киевлянам, к боярам-дружинникам, в монастыри, к митрополиту, к епископам. С письмами спешили и дни, и недели, сошел снег не только в Киеве, но и в Новгороде, на реках сплыл лед низовой, за ним верховой, на плодовых деревьях цвет, потеряв лепестки, пошел в завязь, хлеб на полях – в колос, в лесах доцвела липа, люди повсюду справляли купальные игры в единственную в году ночь, когда для счастливца таинственным огоньком обозначит себя цветок папоротника, – тут-то и вошел в Червонную Русь Изяслав Ярославич с польским полком. Здесь же, на Волынской земле, его встретил Всеволод с русским полком. Боя не было по ненужности дела. Поляков отпустили. Ведомый Всеволодом, Изяслав без препятствий сел в Киеве и пустился молебствовать по монастырям, по церквам: простой, с открытой для просящего мошной, словом ни о чем не помянет, будто бы ничего не было. Будто до сего времени был сон, ныне же светлая явь. Иноземцы, проживавшие в Киеве по своим обычаям, для чего занимали свои части – улицы города, не удивлялись. И в германской улице, и в еврейской, и в греческой, как в варяжской, в армянской, привыкли к бескровным сменам князей. Если перед первым возвращеньем Изяслава его сын Мстислав и пролил сколько-то крови, то вытекло ее ничтожно мало, особенно на посторонний глаз: едва пятьдесят русских убили – капелька.
Словом, завершилось как лучше не надо. Изяслав припал к чудесному Берестову-селу всей душой. Издали он себе мнился подобием селезня, лишенного серой утицы в разгар весенней любви, снилась Русь и Русь, и красота берестовских теремов манила обещаньем блаженства. На княжом берестовском дворе нашлись старые слуги, бог спас терема от пожара, от молнии. На голубятне жили дети оставленных им голубей, да и с собой Изяслав привез две корзины – десятка три пар германских да ляшских летунов. Все будет по-старому.
Ан нет, не потекут реки вспять, не прирастут выпавшие зубы, не влезть змее в старую кожу, как ни прикидывай, все одно – нельзя жить сначала. Кому как, а русскому чужбина – отрава. Песня, петая боярином Андреем, по прозвищу Боян, на свадьбе Изяславова племянника Владимира, с тех дней стала достояньем гусляров, Изяславу же услышалась как новинка. Не понравилась. Для молодых-то годится, быть может. Но не ему с его старой княгиней, которая без тревоги дожидалась возвращения мужа, сидя в покое и в холе за монастырской стеной. Дослушав, князь помиловал певца. Верно, ой верно, ему ли не знать. Если оттуда отпустят, вернуться бы только на Русь…
Сидел Изяслав в Берестове смирно, слишком смирно. Занялся голубями и – бросил, разве уж так, от нечего делать, через день, через два, понемногу. Мед по-старинному крепок и сладок, да горло стало не то.
Приехал старый знакомец, полоцкий боярин Бермята. Мед прежний, а пить не хочу. Оценивши в изгнанье кривские хитрости, Изяслав не озлобился на полоцких, не отказал Бермяте от двора, подарил ему щедрый подарок – открытую душу.
– Там, за нашей землей, – рассказывал Изяслав, – каждый владетель каждому враг. Все у них шевелится, кто грызется от бедности, кто – от богатства, малоимущий владетель гнется послушно, как лук, но норовит, чтобы стрела отскочила в стрелка. Ты, змей лукавый и мудрый, скажи-ка, что человеку потребно? Молчишь? Я тебе объясню. Нужен покой человеку, чтоб ему не мешали, пахарю пахать, купцу торговать, ну и прочим каждому свое, чтобы в семье мир…
С помощью подсказок Бермяты старый князь высказал новые мысли, которые ему были как старые, и все толковал о покое, о счастье людском, перечислял приметы, и получалось легко. Как-то бы съехаться вместе, обсудить, порешить – и начинай по-хорошему. Легко как…
Темноволосый Бермята по привычке сминал в кулаке темную бороду – щеголяя, он недавнюю проседь скрывал краской из зеленой ореховой шкурки, – поддакивал, подсказывал: для себя. Нужно было кривским взвесить князя Изяслава – что в нем прибыли, что убыли и сколько он тянет, теперь? Прост был, прост и остался – такое просилось решенье. Былую игру не повторишь, кости не те, не к чему играть с Изяславом. Святослава нет, ни Изяслава на Всеволода, ни Всеволода на Изяслава не натравить к полоцкой выгоде. Мелки оба. Ездить в Киев – зря время тратить, что лить воду в худое ведро.
При мелкости Изяслава, прикрытой добрыми словами, было в нем что-то приятное, даже милое для Бермяты. Речи о добре редкую душу оставляют безгласной, пока слова не затаскают, как вороны брошенную за ненужностью тряпку.
– Договориться, князь, нужно между людьми? – спросил Бермята. – А как договариваться?
– Ужели не понял? – возразил Изяслав. – Будто нельзя встретиться, указать – здесь моя часть, здесь твоя – и не входить в чужое?
– Можно и встретиться, – согласился Бермята, – можно составить и условие. А кто следить будет?
– Старший.
– Стало быть, без старшего нельзя? Как в монастыре, под игуменом?
– В монастыре тишина и порядок, – признал князь Изяслав.
– Добр ты, князь. Хорошего хочешь. Но Русь не монастырь. Иноки в монастыре отказываются от своей воли, вручая ее настоятелю во спасение души. Монаху – монашеское, мы люди мирские, все мы не станем монахами, ибо тогда род людской прекратится, что противно воле божьей. Людское дело – плодиться, размножаться, возделывать землю и ею обладать. Для того человеку нужна вольная воля, без воли он инок иль евнух. В лесу деревья невинны и то теснят одно другое. К свету тянутся, для них свет – что человеку воля. Для чего вы, Ярославичи, тесните Полоцкую землю? Мы хотим жить по своей воле, были мы лесовиками болотными, ими хотим оставаться. Съехаться мы согласны, договориться согласны, чтоб каждому жить по своей воле. Вам – так, нам – так.
– Пусть Всеслав приезжает, встретим добром, проводим с миром, – предложил Изяслав.
– Нет, князь, не приедет он. Шумно здесь, людно, советчиков много, будут твою совесть мучить, толкать тебя будто бы на добро, нам – на зло верное. Взяли вы, Ярославичи, однажды Всеслава на слове своем, второй раз не возьмете. Вы же и у себя с племянниками не ладите. Не рука нам к вам ехать.
– Всегда вы такие, кривские, были: к вам с душой, вы с рогатиной, – укорил Изяслав.
– Нет, князь, – настаивал Бермята, – приезжай ты со Всеволодом, с сыновьями, с племянниками на полоцкую границу для встречи. Дадим заложников сколько захочешь, по твоему выбору. И сравним, что за воля нужна нам, что – вам.
Не съехались. Вместо съезда Всеволод Изяславич, взяв помощником из Смоленска старшего сына, осенью ходил в Кривскую землю под Полоцк, причинив ущерб полочанам за новое покушение Всеслава на Новгород.
Той же зимой страх перед Всеславом заставил старших Ярославичей приказать Владимиру Мономаху опять потрясти Кривскую землю. Была она жестка, не хотела никак колоться, подобно кривому, сучковатому долготью, которое не расколешь колуном, из которого и клинья-то выскакивают. Мономах вгонял клин до самого кривского Одрьска. И был тот клин составной: своя дружина вместе с шестью сотнями наемных половцев. И как же тут было не вспомнить Всеславово страшное пророчество, чтоб не довелось молодому Владимиру познать горечь неисполненья желаемого. И десятой части желаемого не добился Мономах.
Здоров, красив, умен, начитан. Богатырь – его лук не каждый из славных силой дружинников мог натянуть до конца.
Жену взял красавицу, добрую, умную, любящую. За такую все отдай – мало! А она мужу и богатство принесла, да такое, за которое многие губили и честь, и племя свое, женясь на глупых, на старых уродах.
А имя какое! Эдгита! Гита по-русски – Ясная. Кто же надумал, провидец, так ее окрестить?
Помнишь, князь, ты уходил в чешский поход, оставив жену непраздной? Кто, вернувшись будто нечаянно, встал на пороге жениной светлицы? Она же, поднявшись навстречу с твоим сыном в руках, ждала, и ты на коленях к ней шел, к твоей Гите. И вправду стала она краше – ни с чем не сравнить! – против дня, когда вы обменялись кольцами, и любовь между вами.
Второго сына дала твоя Ясная, и все так же прекрасна она. Силен будет твой род.
Святополк Окаянный водил печенегов по окраине Руси. Ты повел Степь в самую глубь Земли. Не своей волей, но ты Степи дал первый путь. Не по твоей воле сотнями лет после тебя Степь пребывала опасным, отвратительным союзником русской усобицы-смуты. А руку ты приложил.
Худое первенство выпало Владимиру Мономаху. И честь тебе, что этим зельем ты не отравился насмерть, как Окаянный. Не отравился лишь потому, что сделанного не понимал.
Добро было Изяслав Ярославичу миром вернуться на Русь. Глядя на запад, русские говорили: «Положись киевский князь на папу да Генриха-императора, чахнуть было б ему до гробовой доски на чужбине. Там дела завязались железным узлом, не расплетешь, не разрубишь…»
Обещав стать вассалом Церкви, нормандский герцог Вильгельм-Гийом с благословения и с помощью Рима завоевал Англию. Он обманул папу. Владельцы юга Италии и Сицилии, норманны-завоеватели, были верными вассалами папы: им трудно было б без поддержки святого престола. Папа был светским государем Римской области и других земель в Италии. Апулийский герцог Гискар пошел завоевывать Восточную империю. Разбив имперскую армию под Драчем, Гискар вошел в Македонию, целясь на Солунь, второй город империи. Оттуда он понесет папское знамя в Константинополь. Греческой империи суждено стать феодальным владеньем папы.
А жесткую шею Священной Римской империи германской нации папа Григорий Седьмой гнул сам, разя духовным оружием. Спор возник будто бы из-за авторитета: кому ставить в Германии епископов и приоров – папе или императору? Епископии и монастыри обладали землями, городами, их вассалы составляли войско. Некоторые епископы были князьями-электорами, участниками выборов императора. Папа Григорий установил закон Церкви: ставить епископов и приоров имеет право лишь Рим. Слепому видно – все церковники становились вассалами папы, доходы пойдут Риму и в империи возникнет особое государство. Генрих не подчинился. Папа обвинил императора в смертном грехе симонии – продаже духовных званий. Генрих собрал германских епископов и объявил Григория Седьмого низложенным. Григорий ответил отлученьем императора от Церкви.
Вассальная присяга сюзерену была религиозным актом. Большая часть германских электоров сочли себя свободными от верности императору. Предстояли выборы нового. Генриху Четвертому оставалось одно – мир с папой. Григорий Седьмой не отверг грешника, но потребовал покаяний. Сегодня, с непокрытой головой, босой и в дерюжном мешке, Генрих Четвертый был впущен во двор италийского замка Каносса. И ждал.
В замке тишина неповторимого события. Папа, как обычно, отслушал мессу. Он занят, у него большая переписка, он работает с секретарями, диктует, подписывает. Приписывает сам несколько слов: быстро, нетерпеливым почерком, острыми буквами, которые спешат так же, как спешит владыка Церкви. Пока еще Западной. Скоро Гискар сделает его владыкой и Восточной, и станет церковь едина. Еще не поздно: разрыв не глубок, несколько слов в исповедании веры, опресноки, несколько обрядов – мелочь, люди ничтожны в своих заблужденьях…
– Взгляни! – приказывает папа.
Камерарий в мягких сапогах бесшумно, как кот, прыгает к окну, ложится на глубокий подоконник, ползет и высовывает голову. Его никто не видит. Он делает гримасу презренья, дразня императора, высовывает язык и торопится назад, извиваясь, как уж.
– Стоит… – шепчет он папе. Папа не любит громких голосов.
Холодно. Падает снег, мягкий, нежный. Белоснежные цветы неба залетают внутрь через глубокую бойницу и – в камине пылают поленья в рост человека – исчезают, не успев упасть.
Пасмурно. На столе папы свечи желтого воска горят весь день. Дела. Кастилия и Арагон – там упущенья в обрядах. Исправить! Испанские короли послушны, их теснят мавры, папа им нужен. И деньги. Папа дает на борьбу с неверными. Проверить, еще раз проверить, как отправляется месса. Нет никого упрямее священников. Кому знать, как не ему?
А савойский граф? Почему он медлит с ленной присягой?
– Негодяй! Дурак! – и с уст папы срывается одно грубое слово, другое, третье…
Григорий Седьмой по имени был Гильдебранд. Старогерманское имя, оно значит – «пожар войны». Так звали воспитателя Дитриха Бернского, он упоминается в германских сказаньях о Нибелунгах – «детях тумана». Став папой, Гильдебранд взял имя Григория в память папы Григория Шестого, своего наставника, друга. Григорий Шестой был безвинно низложен по настоянию императора Генриха Третьего, отца этого… И с уст первосвященника опять рвутся грубые слова.
Секретари сжимаются от страха. Они не умеют читать мысли. Папа держит письмо. Какое? Кто-то сделал ошибку. Кто?
Но папа, не поднимая головы, приказывает:
– Посмотри!
И опять камерарий высовывает голову из глубокой бойницы. На этот раз он не строит гримасы. Внизу, в снегу, стоит император. Император! Император! На мгновение в лакее пробуждается человек: это кончится плохо…
– Стоит… – шепчет он папе. – Стоит!
Медленно к слуге поворачивается лицо папы. Поднимается рука, и камерарий тянется, чтобы получить заслуженную пощечину: владыка владык строг, но милостив к покорным, хотя рука у него, как у Гагена Тронье из песни о Нибелунгах.
Рука опускается, не нанеся удара. А! Генриха жалеют! Лакей сжалился над императором Священной Римской империи! Это отлично, отлично! Папе весело.
Во дворе замка пусто, безлюдно. Слуги протоптали в снегу дорожки. Пробегая – сегодня они бегают, – они стараются не глядеть на императора. Водоносы тянут бадью из колодца. Колодец глубок, цепь медленно наворачивается на ворот, ось скрипит, и виток, соскальзывая, мягко и жестко – железо и дерево – ударяет по толстому бревну оси. Несколько столбов разной высоты торчат из снега. Пустые коновязи, бревна изгрызаны лошадьми.
Папа вдруг улыбается – вспомнилась лакейская жалость. Папа ошибся: лакей не жалеет – боится. Великий папа, как и невеликие смертные, видит то, что хочется видеть, и наслаждается призраками.
Император стоит. Кругом – нетронутый снег. Император стоит, ноги засыпаны снегом, как подножья столбов.
Суд признает испытанье огнем: по воле бога невинный проходит невредимо сквозь пламя. Английский король Вильгельм-Гийом приказал испытать заподозренных в заговоре саксов. Каждый взял голой рукой раскаленное железо и не обжегся. «Они еще и обманщики, – сказал король, – это очень опасные люди», – и приказал всех повесить, и бог не вмешался.
Папа испытывает искренность раскаяния императора холодом.
Закрывшись за императором, ворота Каноссы не открываются весь день. Внизу, под холмом, в маленьком селенье, скопляются приезжие. Вестники, посланные, посыльные, послы, свои, иностранцы – все ждут. Заняты все дома, занимают конюшни, хлева, чердаки. Папа не принимает. В замке император Священной Римской империи ждет, пока папе не будет угодно вспомнить о грешнике, который стоит босой на снегу. Все остальные могут подождать.
Столбы торчат. Один из столбов – вон там – это Генpих. Бывший император. Ничто, никто не шевелится во дворе, все однообразно и тихо. Но зрелище притягивает, удивительное. Кто видел императоров, просящих милостыню, милость? Никто? А я видел Генриха!
Из бойниц, из-за зубцов стен не смотрят – подсматривают. Старый наемник подмигивает товарищу – их никто не услышит, но слова мельчат в таком деле. Может быть, нужно… И товарищ советуется с товарищем, делая короткий, выразительный жест. Вот так! А? Бог не хочет смерти грешника, как бормочут священники. А папа, может быть, хочет? Ты помнишь пленного графа… как его? Сеньи, Висконти?.. Забыл, да что в имени! Говорили, лошадь споткнулась под ним. Под каждым копытом неловкой лошади нашлось по кошельку золота для провожатых пленника… Залезть бы в голову папе! Хочет – не хочет, хочет – не хочет… Слушай, а Генрих не отомстит? Не знаю. Будь он итальянец или испанец… У этих тевтонов и норманнов холодная кровь. Гляди, снег ему нипочем. Северяне расчетливы. Такой голым побежит за короной на край света и будет жрать падаль. Тьфу!
А ты побежал бы? За короной? Конечно! Но торчать в снегу босиком… Видал я нищих, видал ощипанных пленников. Я боюсь холода, я не выдержал бы, как те, как он. Эх, схватить бы на старость кусок пожирнее и нырнуть рыбкой! Куда? Где ты найдешь место, чтоб на тебя не позарились! Ныне мир тесен, либо тебя, либо ты, и тихих уголков не осталось.
Папа работает. В Богемии служат по-славянски. Запретить. Только латинский, вечный, неизменный, священный. Миряне не понимают? Что нужно – поймут. Едина Церковь – един ее язык. Невежды более благоговеют перед непонятным. Нечего мирянам читать священное писание. От лжетолкований – ереси. Переводчики лгут по невежеству. И еще более лгут, когда стараются примерить сказанное пророками и апостолами к ничтожеству своего понимания. В Богемию послать легата. Не умеющих служить по-латыни обучать в монастырях. Упорствующих иереев расстричь. Злостных упрямцев отлучить от Церкви. И папа Григорий терпеливо объясняет, что написать в послании и как.
Диакон, ведающий перепиской по делам догмы, человек высокоученый, старый, но память его свежа. Он помнит все с начала, с посланий апостольских – от них пошло воплощение Церкви, – с решений первых вселенских соборов. Если память изменяет, диакон знает, где и когда было сказано, и говорит помощникам, где искать нужный текст. Иногда он возражает самому папе Григорию, они спорят, обсуждая, вдумываясь, ибо, увы, часто возможны и два, и три толкования.
Трудное дело: отцы церкви не утвердили вполне, что только латинский язык пригоден для богослужения. Это скорее обычай. Обычай может ли сделаться догмой? Может и должен, коль такое послужит на пользу Церкви. Папа и ученый диакон подбирают доказательства – для себя, ибо совесть законодателя должна быть спокойна, так как ее спокойствие свидетельствует о победе добра, об отступлении духа сомнений, духа зла – дьявола. Ибо о н, всюду присутствующий враг бога, внушает переписчику ошибки, внушает переводчику ложное слово и толкователям – ереси.
И папа Григорий ощущает тень колосса. О н – тень. О н – в тени, куда не проходит свет истины. О н подобен черным пятнам, которые везде, где нет хода солнечным лучам. О н идет за богом, как ночь идет за днем. В пещерах, в лесах, в оврагах, в горных долинах, даже на плоском поле в полдень о н укрывается за каждой травинкой. О н прячется. О н появляется из невидимого и овладевает пространством, как только ослабевает свет Истины. О н усиливается вечером и хочет господствовать ночью, когда слаб свет звезд и человек утомлен и отчаивается, и монахи выходят из келий и собираются на ночные моленья, чтоб еще раз победить е г о и побеждают. Но, побежденный, дьявол опять и опять возвращается, пока ангел не позовет на Страшный Суд, пока не остановится Время.
– Взгляни! – приказывает папа Григорий Седьмой. Короткий день угасает. Скрипит колодезный ворот. Столбы во дворе Каноссы похожи на людей. Человек обычного роста – воображение других людей делает его большим, – оставляя темные ямы в пухлом снегу, идет к воротам. Там, будто сама, открывается узкая калитка. И двор опустел.
– Ушел, – шепчет папе камерарий.
Императора Генриха нет, и двор кажется пустым, что нелепо: один человек, даже если он император, не может наполнить пространство, где хватит места для пятисот всадников. Нелепо. Так чувственный мир обманывает человека мечтами и сновидениями наяву.
Ночь. Снег прекратился, вызвездило, морозит по-настоящему. Подъемный мост подтянут, между воротами и миром – пропасть рва.
На башнях сменяли стражу, между башнями по верху стен ходят дозоры. Глубокая вода во рву подернулась тоненькой пленкой. Каносса неприступна и с сухим рвом. Но в ней папа, а внизу Генрих, отлученный от церкви, то есть отданный дьяволу. И это, вопреки опыту, вопреки воинскому мастерству, заставляет тревожиться начальника папской охраны. Дьявол силен, он может наделить предавшихся ему способностью летать, это известно. Налет врагов папы, бесшумных, как вампиры! Начальник охраны выспался днем – заложник был в руках. Ночью он бодрствует с крестом против козней дьявола, с мечом – против злобы людей.
Маленький священник в меховых сапожках, в подбитой мехом рясе сидит у изголовья папской кровати. Брат Бартоломей, духовник папы Григория Седьмого, как сам Григорий Седьмой, тогда еще Гильдебранд, был духовником папы Григория Шестого. Не так, конечно! Гильдебранд был владыкой разума того папы, Бартоломей же тихо врачует совесть этого. Они давние друзья, старый монах любит стареющего папу, нужно кому-то и любить, не всем же его бояться. Бартоломей не судья в делах церкви, духовной империи, которую папа хочет сделать и светской империей, и не судит об этом, хоть папа лишь о том и говорит. Нужно и ему, хоть он папа, поговорить обо всем попросту, не примеряя каждое слово, как ювелир примеряет колечко к колечку цепочки. Все равно, как решит бог, так и будет.
Брату Бартоломею исполнилось семьдесят пять лет, когда они с папой ехали в Каноссу, а вспомнил он только сегодня, ибо суета все на свете, кроме совести человеческой. Разве много – семьдесят пять? Прадед еще в поле мог работать, когда Бартоломей в Рим ушел. А прадеду, думать надо, было тогда под сто лет. Говаривал он – славянская кость что железо. Побили потом всех их во время войны. Какой – забылось уже, много воюют-то.
Молодым человеком придя в Рим с богемскими паломниками, Бартоломей восхитился благолепием храмов и богослужения. Послушником он трудился богу в монастыре черной работой, принял пострижение, учился, был посвящен в сан священника, за красивый почерк был взят в папскую канцелярию еще при Бенедикте Девятом. По-славянски имя это можно понять как Сладкогласный, Добровещательный, но тот, Девятый, был истинно козлом в огороде. А ведь давно то было, полета лет прошло. Идет время, идет.
При папе Льве Девятом кардинал Гильдебранд за тот же почерк приблизил к себе Бартоломея, но вскоре решил; «Тебе, отче, не быть писцом, а быть духовником моим. Хочешь? Согласен?» И дал на размышление день – всегда Гильдебранд был пылкий, но тогда-то старался рдяные угли от чужих глаз крыть серым пеплом смирения. Бартоломей согласился: души людские проще и чище, чем измышления разума, облекаемые черной плотью писаных букв. Так и живут они с папой вместе все, вместе.
Тяжело ему, папе, много его обманывали и в большом, и в малом. Бартоломею недавно сказал: «Я в тебе не ошибся, ни разу меня ты не предал». При его-то уме такое подумать! А все от обид. Берет на себя много, торопится, будто при жизни можно все завершить. С другими стал меньше советоваться, сам все да сам. И все-то, везде-то стал у него дьявол. До богомильства доходит. Пришлось епитимью наложить – сто раз утром и вечером повторять: все от бога.
В юности у себя в Богемии Бартоломей лешего видел, слышал, как домовой в подполе возится, проказит в хлеву. Перекрестишься – и нет ничего, тоже ведь в божьей воле они, как и дьявол, мал он против креста.
Вздрогнув, папа Григорий говорит во сне, быстро, несвязно. Бартоломей слышит: «…козни… дьявол… измена». Духовник кладет на лоб папы подсохшую старчески, но крепкую руку. «Чур тебя, чур, спи, спи с богом, – приказывает он, и папа успокаивается. – Спи, спи, – повторяет Бартоломей и читает молитву господню по-своему, много раз повторяя: – Да сбудется воля твоя, да сбудется, да сбудется…» Вслушивается: папа дышит спокойно. И уходит в маленькую комнатку рядом – они с папой везде спят близко, – и сам засыпает, зная – до утра все будет тихо.
Утро. Второй день. Император стоит, ждет. Короткий день пасмурен, бесконечен. Вечер, и калитка выпускает Генриха на волю, живого, но не прощенного. И ночь тревоги, и смута в сердцах, и нет иного шума, кроме зимнего ветра и скрипа ставни на ветру.
Внизу, в селенье, шум, пьяный крик охраны и слуг прибывших к папе послов, посланников, вестников. Тесно и холодно – люди греются вином. Наставлены палатки, горят костры, так как приезжие не умещаются в двух десятках домиков, домишек, лачуг. И уже делают большие дела трое ловких торговцев съестным и хмельным, которые, пронюхав наживу, сумели прибыть первыми – за ними тянутся другие.
Третий день. Живой столб во дворе замка так же неподвижен и так же упорен, как вкопанные бревна других столбов.
Папа работает, дел ему хватит на три жизни. Он уже не посылает взглянуть на императора Генриха Четвертого, превращенного в столб волей наместника божьего, апостола Петра, принявшего в Риме венец мученичества за веру по приказу самого Христа.
Нет человека, кто не знал бы, как было. Смущенный преследованиями язычников, Петр тайно покинул Рим, боясь не за себя, но за молодую, слабую Церковь, которую его смерть оставит обезглавленной. За городскими стенами Петр встретил Христа и, растерявшись, спросил: «Куда ты идешь, господин?» «В Рим, который брошен тобою», – ответил Христос и исчез, а Петр вернулся и был казнен, потому что зерно, упав в землю, должно умереть, дабы дать много плодов.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.