Текст книги "Тайный советник. Исторические миниатюры"
Автор книги: Валентин Пикуль
Жанр: Историческая литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 30 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Ничего, синьор, ничего, синьорита!..
Давняя традиция русского флота – быть в Средиземном море. Исстари так уж повелось, чтобы российский андреевский флаг – от Дарданелл до Гибралтара – гордо реял над идеальною синевой. К этому флагу здесь давно все привыкли, и казалось, без русских кораблей чего-то даже не хватает…
Я рассматриваю старинные фотографии. Вот тихая улочка Гарибальди – по ней бежит ослик; над витринами лавок, истомленных полуденным зноем, полощутся белые тенты; молодая итальянка поливает цветы на балконе. Но… что это? По берегу моря бредут полуобнаженные люди с узелками в руках, а впереди мальчик в рваной рубашке несет надломленное распятие. А вот еще уникальный снимок: из груды битого кирпича высовывается тонкая рука женщины. Уж не эта ли рука еще вчера наклоняла кувшин с водою над цветами?
Итак, читатель, мы с тобою в Сицилии.
Был поздний вечер 14 декабря 1908 года. Практическая эскадра Балтфлота (линкоры “Цесаревич” и “Слава”, крейсера “Адмирал Макаров” и “Богатырь”) зимовала в теплом и ароматном климате сицилийских прибрежий.
– Райская страна, – сказал контр-адмирал Литвинов, когда ужин в кают-компании закончился и вестовые уже ставили в буфет серебро. – Даже не верится, господа, что в Питере сейчас дворники скребут снег с улиц, а по Невскому, “бразды пушистые взрывая, летит кибитка удалая…”.
Под стальными настилами бронированных палуб мягко вздрагивали машины, работающие “на подогрев”. Пахло морем, манильской пенькой, крепкой мадерой и апельсинами. Команда уже “отошла ко сну”, офицеры, позевывая, разбредались по своим каютам; Литвинов и старший врач Практической эскадры Новиков поднялись на спардек “Цесаревича”, оглядывая пустынный рейд порта Аугуста.
– А великий Господь Бог, – произнес врач, – похоже, вновь запаливает над Сицилией свою старинную лампадку… Владимир Иваныч, вам не кажется, что дымком откуда-то потянуло?
Из отдаления – за городом Катания – желтовато светилась Этна, и дым с паром, выползая из кратера, словно теплое одеяло, укрывали лимонные рощицы, виноградники и посевы.
Доктор щелкнул крышкой часов, откровенно зевнув:
– А ведь завтра нам раненько вставать.
– Да. Еще до восхода солнца буду снимать эскадру с якорей. Предстоит отработка учебных стрельб с классом гардемаринов…
– Спокойной вам ночи, Владимир Иваныч.
– Не уверен, милейший док, что она будет спокойной. Честно говоря, мне что-то не нравится поведение Этны…
Ночью адмирала разбудил вахтенный офицер:
– Прошу прощения, что обеспокоил. Не могу понять, что стряслось. Вдруг послышался странный гул, и все броненосцы, будто сам сатана ухватил их за кили, развернулись носами в открытое море. Из города донеслись крики; потом… тишина.
Контр-адмирал сунул ноги в каютные шлепанцы.
– Здесь такое бывает часто. Наверное, итальянцев малость тряхнуло. Пусть горнисты играют: “Вставать. Койки вязать”.
Чадя дымом из широко расставленных труб, корабли уходили в смутный рассвет, и там, вдали от городов и людей, где никто не мог помешать им, они обстреливали квадраты пустынного моря, в щепы разбивая воображаемого противника. Практическая эскадра исправно выполнила учебную задачу, и к вечеру бивни форштевней развернулись на обратный курс – к берегам Сицилии.
Этна издалека уже светила им своим дымным факелом. Якоря с грохотом “забрали” грунт в свои раскоряченные лапы.
– От боевых постов отойти. Чехлы закинуть!
– Ужинать, – отозвался Литвинов и, подтянув на руках перчатки, шагнул в провал шахты трапа, уводящего с мостика в низы.
Но к борту “Цесаревича” уже подваливал катер командира порта. Итальянский офицер еще от самой воды закричал:
– Помогите, чем можете… на вас вся надежда!
Литвинов перенял из его рук телеграмму местного префекта, в которой сообщалось, что Мессины более не существует, железная дорога от Катании уничтожена, телеграфы молчат.
– Спасите, – умолял командир порта Аугуста…
Пять горнистов вскинули к небу звонкие трубы (сигнал: “По местам стоять. С якорей сниматься”).
– Крейсеру “Богатырь” остаться на рейде Аугуста, – велел адмирал, – дабы обеспечивать радиосвязь между Сицилией и Калабрией. Господа, – повернулся он к офицерам, – мы должны сделать все, что в наших силах. А что не в силах, мы тоже обязаны сделать. Иначе нельзя…
Три корабля России уходили в сторону Мессины, разводя перед собой волны неестественно молочного цвета. Черное небо низко присело над их мачтами. Матросы и гардемарины всю ночь трудились как муравьи, таская по трапам носилки, медикаменты, палатки, саперные принадлежности, ящики с консервами, кипы кальсон и тельняшек; батареи спешно резали простыни – на бинты, на бинты, на бинты. Заготовили десятки и сотни верст бинтов!
Слева протекала Сицилия, справа вырос берег Калабрии.
Корабли входили в Мессинский пролив, который издревле стерегли два легендарных мыса – Сцилла и Харибда (нынешние Силла и Каридди). Последние обороты винтов рвали белесую, неприятного вида воду… Флаги были приспущены в знак международной человеческой скорби!
Оставшийся в живых мессинец потом рассказывал:
– Перед тем как земля вздрогнула, мы услышали грохот. Я прислонился к стенке, потому что ноги меня не держали… Мебель скакала по комнатам как сумасшедшая. Стекла лопались не как обычно, а как-то особенно звонко. В разбитые окна тут же врывался горячий ветер. Еще ни один дом не рухнул, а над городом уже пронесся всеобщий стон, который Мессина, прежде чем ей умереть, обращала к небу… Больше меня ни о чем не спрашивайте!
Деревья и столбы стали качаться, булыжники вертикально выскакивали из мостовой, как мячики. Мессина спала, когда стены домов вдруг разлетелись, словно осенние листья. Всего несколько секунд – и Мессины не стало, а 160 000 человек были тут же погребены в хаосе камней, карнизов, стропил, балок, мебели, утвари, посуды и кроватей… Над городом выросло большое черное облако, из которого наружу выбивало многоголосый вопль погибающих.
Когда трясется земля, природный инстинкт заставляет человека спасаться у моря. Оставшиеся в живых кинулись бежать на великолепные набережные мессинского Палаццато и там взывали у моря:
– Ai uti… ai uti! (Спасите… на помощь!)
Но стихия слепа – вот в чем весь ужас стихии…
Колонны дворцов падали замедленно, как в кошмарных снах; стены Палаццато с треском разрушились, осыпая несчастных каменьями. Но с моря уже шла на Мессину гигантская волна, и цунами обрушило на людей многие тонны водяной массы, а пароходы, поднятые над городом, падали днищами на плиты набережных, давя все живое. Титаническая волна вкатилась в улицы, постепенно ослабевая в кривых переулках, среди руин, и схлынула обратно в море, унося в бездну кричащих людей. Эта волна оставила на земле биться и умирать глубоководных животных, один вид которых внушал омерзение (и которые до этого были совсем неизвестны науке). Но их было три – таких волны, и цунами обрушивались с интервалами в пятнадцать минут. От разрыва кораблей загорелись в городе газгольдеры, потом вспыхнули нефтехранилища, и горящая нефть побежала по улицам Мессины, с шипением сбегая на воду, продолжая полыхать в гавани… теперь горело и море!
– Ai uti, – кричали живые, – ai uti…
Они кричали! Но некоторые потеряли дар речи. Известный ученый Чезаре Ламброзо писал: “В момент катастрофы 300 рабочих, готовых войти на фабрику, остались на улице и чудом спаслись, но они так обезумели, что когда директор хотел произвести перекличку, то никто из них не назвал своего имени – они не могли его произнести”. А русские корабли приближались…
О люди и улицы нежной Мессины,
Приветствуйте каждого русского сына…
Движимые к людям любовью высокой,
Пришли из страны вы – великой, далекой.
Практическая эскадра якорей не бросала, ибо грунт под морем ходил ходуном. Броненосцы работали машинами, удерживая себя в дрейфе возле Мессины – еще содрогавшейся в затуханиях катаклизмов земли и моря.
– С Богом! – сказал Литвинов, крестясь. – Врачей, фельдшеров и санитаров высаживать с первыми шлюпками, обратно забирайте раненых, детей и женщин… Братцы! – обратился он к матросам. – Всегда помните, что вы – р у с с к и е…
Итальянская журналистка Матильда Серао писала:
“В истории Мессины были тысячи страниц человеческой доброты и щедрости. Но самую первую, самую вечную и самую нетленную страницу в эту историю вписали они – светловолосые славяне, столь сдержанные на вид и столь отзывчивые на деле…”
Мессина еще с грохотом разрушалась, когда русские моряки вошли в эти грандиозные руины, как в пламя ужасной битвы. Каждый из них сохранил в своей памяти что-то свое, незабываемое. Один помнил человека с оторванной рукой, который бежал куда-то, ничего не видя. Другой запомнил мертвых супругов, убитых в кровати, застрявшей под самой крышей дома. Третий видел, как из окна четвертого этажа, связав простыни в жгут, спускалась при свете пожаров обнаженная девушка, а ее сестра, уже мертвая, зацепилась за карниз балкона и свисала вниз головой над провалом улицы…
Матросы пошли – как в атаку.
– Давай, давай! – кричали они. – Давай работай…
К кораблям уже подваливали шлюпки с первыми ранеными. Матросы не знали итальянского языка, а потому всем мужчинам и всем женщинам говорили только одно:
– Ничего синьор… ничего, синьорита…
Услышав где-либо стон, доносившийся из-под развалин, они разбрасывали камни и балки, чтобы добраться до задавленных, но еще живых людей. Лом или кайла в таких условиях не годились – можно было поранить человека под обломками. Всю основную работу матросы проводили голыми руками. И иногда приходилось разбирать горящие завалы – и опять-таки голыми руками!
Офицеры и гардемарины трудились с матросами наравне…
Вечером Мессина испытала еще один толчок, и знаменитая церковь Аннунциата ди Каталони, краса и гордость Италии, рухнула. Под обломками зданий теперь оказались и многие наши матросы. Шлюпки доставляли на корабли не только спасенных, но и самих спасителей – обгорелых, с переломами рук и ног, с пробитыми черепами; в корабельных лазаретах неустанно визжали пилы – ампутация шла за ампутацией.
На помощь русским пришли корабли английские и французские; прослышав о беде, поворачивали на Мессину пассажирские лайнеры; на полных парах примчались русские канлодки “Гиляк” и “Кореец”, до этого ходившие возле берегов Кипра. На улицах города застучали выстрелы – все мародеры расстреливались на месте, без суда и следствия. Русская эскадра выставила караулы около префектуры и развалин Аннунциата ди Каталони; скоро на борт крейсера “Адмирал Макаров” матросы с трудом взвалили несгораемую кассу итальянского банка.
– Двадцать пять миллионов лир, – сказали они, вытирая пот. – Можете пересчитать… копеечка в копеечку!
Чезаре Ламброзо, как психолог, заметил: “Дети оставались по три дня на подоконниках третьего и четвертого этажа, имея вокруг себя со всех сторон пропасти, а между тем не давали ни холоду, ни головокружению, ни усталости, ни сну себя победить. Более всех сопротивлялись смерти дети!” А самая трудная доля выпала врачам: операционные пункты были устроены посреди улиц, и они сутками выстаивали на ногах, испытывая под собой содрогания почвы, и – оперировали (ночью при свете факелов). Всех раненых матросы сначала относили сюда, клали на землю, утешая, как умели:
– Ничего, синьор… ничего, синьорита…
Итальянцы это слово запомнили:
– Ничако… ничако… ничако, марини!
Семнадцатого декабря на рейд Мессины ворвался на полной скорости итальянский крейсер “Витторио-Эммануэл” под флагом королевской четы, причем Литвинов указал сигнальной вахте:
– Садютации не учинять… сейчас не до этого!
Итальянская королева Елена сразу же прибыла на “Славу”; она получила образование в России, считала себя наполовину русской и просила называть ее просто – Еленой Николаевной.
– Владимир Иваныч, что я могу сделать для вас?
Литвинов, сняв фуражку, поцеловал руку королевы.
– Умоляю – марли и медикаментов и, ради Бога, позвольте мне отпустить в Неаполь хоть один броненосец: уголь в бункерах на исходе, а машины все время работают винтами, в отсеках навалом лежат раненые. Их надо поскорей переправить в госпитали!
“Слава” ушла в Неаполь, имея на борту 550 раненых детей и женщин (мужчин не брали). Из этого числа некоторые умерли в пути – их погребли в море, учинив салютацию, как положено всем павшим.
– Я слышала от англичан, – сказала Литвинову королева, – средь ваших матросов уже имеются жертвы.
– Да, ваше величество. К великому сожалению. Люди пропали без вести. Очевидно, засыпаны под развалинами. В этой суматохе трудно пересчитать все команды… А жертвы неизбежны.
Газеты Италии писали о русских не иначе как “наши русские братья… наши спасители”. Один очевидец-итальянец оставил нам сердечную запись: “Славные ребята! Вот уже три дня я наблюдаю за ними, как они разбирают развалины домов, извлекая из них людей, хлопочут возле каждого раненого. Их руки не ведают усталости после 10–14 часов чудовищной работы. “Вы здорово устали!” – сказал я им с помощью переводчика. “Ничего, синьор, – отвечали они. – Это ведь наш долг… Ничего, синьор, ничего”. А ведь многие из них навсегда остались в развалинах итальянского города, погибшие при спасении итальянцев. Иногда, прежде чем добраться до живых, приходилось убирать сверху “начинку” руин, прослоенную, как в страшном пироге, рядами уже разложившихся трупов.
Контр-адмирала Литвинова просили матросы:
– Разрешите нам еще поработать!
– Но ваша вахта трудится без отдыха уже два дня.
– Это ничего. Мы ведь с ног-то еще не валимся…
Тысячи (тысячи!) итальянцев, раненых и бездомных, обожженных и полураздетых, русские команды спасли и эвакуировали в госпитали Палермо, Неаполя, Сиракуз и Катании. Итальянский поэт Фацио Умберто Марио закончил поэму, посвященную мессинской трагедии, так:
О матери в траурной скорбной одежде
и жены, убитые болью и горем,
не плачьте. И головы выше!
Надежду
и радость приносит лазурное море…
Как праздник,
как день долгожданной весны,
пришли к нам на помощь России сыны.
Вам, р у с с к и е, слава!
В минуты агоний смертельных и мук
мы все ощутили тепло ваших рук.
Движимые к людям любовью высокой,
пришли из страны вы очень далекой.
О люди и улицы нежной Мессины,
приветствуйте каждого русского сына.
Спасибо, Россия!
Твои корабли
нам веру и счастье с собой принесли…
До конца исполнив свой общечеловеческий долг, русские корабли покинули Мессину… 19 января 1909 года парижская “Фигаро” писала, что Россия живее всех откликнулась на беду итальянцев. “И деревня бедных мужиков, затерявшихся в степях, прислала в Италию 21 рубль. Их нищая деревня не знает ужаса землетрясений. Они живут в ином климате, говорят на другом языке, и, однако, для них достаточно было услышать о далеком народе, жестоко пораженном стихией, ради священных уз, которые создает горе, они предложили Мессине свою помощь”. Так было!
Недавно нашу страну посетил сицилиец по имени Марио, который привез всем нам, читатель, поклон от своей старой матери. Журналистам в Москве он сказал:
– России я обязан тем, что живу на свете. Русские матросы спасли мою мать во время мессинского землетрясения.
– Сколько же ей было тогда лет? – спросили Марио.
– О, меня не было еще на свете! А моей маме было всего пять лет… Она жива до сих пор, и я с молоком матери впитал в себя благодарность к России.
Так история иногда смыкается с современностью.
Прошло два года, и печать Италии оповестила мессинцев, возрождавших свой прекрасный город: “Граждане, завтра к нам прибывает русский крейсер “Аврора” для принятия благодарственной медали от жителей Мессины… да будут вечны наши благодарность и признательность тем, кто показал великолепные образцы человеческой солидарности и братства, первыми придя к нам на помощь!”
В ночь на 16 февраля 1911 года с моря уловили трепетные радиосигналы: “Аврора” приближалась, и Мессина в этот день уже не работала – Мессина только праздновала. В городе и на всех судах в гавани были подняты русские национальные флаги. Празднично одетые, оживленные, с детьми на руках, неся бутыли с пахучим кьянти, мессинцы еще с утра заполнили обширные набережные. Легкая черточка возникла вдалеке, словно по синеве моря мазнули акварельной кисточкой, – это подходила “Аврора”, русский крейсер первого ранга, еще не ведавший своей громкой судьбы в истории мира…
Петр Николаевич Лесков, командир “Авроры”, обозрел панораму города через хрустальную оптику боевого дальномера:
– А нас встречают, и, кажется, с музыкой. Якорей не бросать. Будем вставать прямо к набережной – на швартовы…
Кажется, что на берегу собралась вся Мессина, ветер еще издалека доносил бурные возгласы экспансивных итальянцев:
– Вива Руссия… вива “синьор Ничако”!
Оркестры обрушили в котловину гавани два гимна сразу.
Прозвучал салют наций. Швартовы поданы.
Боже! Что тут началось… Белыми камелиями и розами, алыми гвоздиками и фиалками осыпали серую броню “Авроры”. На борту крейсера находились сейчас и те, кто два года назад выкапывал мессинцев из-под толщи развалин; прибыл в Мессину один матрос, потерявший обе ноги при спасении погибавших… Узнав об этом, итальянцы подхватили боевого матроса на руки и, восторженно крича, несли его через весь город, а он ничего не мог говорить от волнения – он качался на плечах мессинцев и… плакал!
Самый счастливый в Мессине дом – это дом, в котором побывал дорогой гость, русский моряк. Самая счастливая женщина в Мессине – та женщина, которой удалось поцеловать русского моряка. В кубриках “Авроры” безмятежно текло в эти дни розовое игривое кьянти… Всем было хорошо.
Но вот провыли горны, возвещая “большой сбор”. Замерла толпа на берегу, когда на борт крейсера ступила делегация Италии во главе с епископом д’Арриго. Перед строем моряков епископ вручил от имени Италии золотую мемориальную медаль с надписью:
“Мессина – мужественным русским морякам балтийской эскадры”.
До сих пор в музее “Авроры” хранится шелковое полотнище, на котором вышиты восторженные слова:
“Вам, великодушным сынам благородной земли, героизм которых войдет в историю…”
Это не просто слова – это пророческие слова!
Над крышами новостроек Мессины “Аврора” произвела холостой залп, возвещавший прощание.
Оркестры играли не уставая…
Тысячи людей пели, рыдали, смеялись.
Мессина покрылась морем огней – началось торжественное факельное шествие, и это было незабываемое зрелище.
– Уходить не хочется… Хороший народ и райская страна, – говорили матросы. – Побратались мы с ними славно!
Последний взгляд на Мессину с кормы уходящего крейсера.
Долго еще виднелись струи огня – люди с факелами в руках все шли и шли; наконец и последние огни погасли в отдалении.
Надвинулась ночь – открывался простор.
– Вот и море… прощай, Мессина!
Этна, закутанная мраком, была совсем не видна в ночи.
“Аврора”, зарываясь форштевнем в упругие воды, уходила в свою судьбу – прямо в историю…
Как все это просто и до чего душевно!
Флаг нашего флота и поныне реет над идеальной синевой древнего Средиземноморья…
Портрет из Русского музея
С чеканным стуком падала туфля на каменные плиты храма Шатель, а холодные своды при этом гулко резонировали. Обнаженная высокая женщина с перстнями на пальцах рук и ног всходила на шаткое ложе, как на заклание.
Изгиб ее спины был удивителен, как и вся она. В этой женщине – все приметы времени, в котором она жила. Современники писали: “Худощавое стальное тело, странно напоминающее кузнечика. Очарование ядовитое, красота на грани уродства, странное обаяние!”
И вот, когда я увидел ее впервые, я мучительно обомлел:
– Кто она? Откуда пришла к нам? И почему она здесь?
Встреча моя с нею произошла в Русском музее…
Меня волновал этот резкий мазок, с такой сочностью обозначивший ее спину и лопатки. И почему она (именно она!) до сих пор привлекает внимание к себе? Почему столько споров, столько страстей, которые продолжаются и поныне… Только потом я узнал, что для нее (специально для нее!) были написаны:
ГЛАЗУНОВЫМ – “Саломея” (Пляска семи покрывал) в 1908 году;
ДЕБЮССИ – “Страсти Святого Себастиана” в 1911 году;
РАВЕЛЕМ – знаменитый балет “Болеро” в 1928 году;
СТРАВИНСКИМ – “Персефона” в 1934 году.
Но особенно остро меня всегда тревожил один момент в биографии этой женщины. Когда она предстала перед Серовым.
Но для этого надо быть последовательным. Начнем с начала.
И сразу – вопрос: а где оно, это начало?
Конец всегда найти легче, нежели начало. А начало я отыскал в дне 27 августа 1904 года, когда Вера Пашенная, скромница в бедном сатиновом платье, пришла в Малый театр держать экзамен при студии. Ее буквально ослепил этот зал, но уже на склоне лет она призналась, что от этого дня “ярко запомнилась только одна фигура!”. Мимо нее прошла красавица в пунцовом платье, вся в шорохе драгоценных кружев, за нею волочился длинный шлейф… “Меня поразила прическа с пышным напуском на лоб. Онемев, я вдруг подумала про себя, что я совершенно неприлично одета и очень нехороша собой…”
Так появилась Ида Львовна Рубинштейн, и скоро видный актер и педагог А. П. Ленский стал хвастать по Москве своим друзьям:
– А у меня теперь новая ученица – будущая Сарра Бернар!..
Ида Рубинштейн родилась в еврейской семье киевского миллионера-сахарозаводчика. Училась в петербургской гимназии. Длинноногая девочка, нервная и томная, “она производила впечатление какой-то нездешней сомнамбулы, едва пробудившейся к жизни, охваченной какими-то чудесными грезами…” Ида сознавала обаяние своей поразительной красоты и, казалось, уже смолоду готовила себя к роли околдованно-трагической. Начинала же она с изучения русской литературы, которую пылко любила. Ее привлекала тогда художественная декламация. Но голос дилетантки терялся в заоблачных высях, не возвращаясь на грешную землю. Это был пафос – взлет без падения. “Не то! Совсем не то…” Ида Рубинштейн заметалась из театра в театр. Станиславский уже заметил ее и звал Иду в свой прославленный театр. Но Ида оказалась у Комиссаржевской, где она “…не сыграла ровно ничего, но ежедневно приезжала в театр, молча выходила из роскошной кареты в совершенно фантастических и роскошных одеяниях, с лицом буквально наштукатуренным, на котором нарисованы были, как стрелы, иссиня-черные брови, такие же огромные ресницы у глаз и пунцовые, как коралл, губы; молча входила в театр, не здороваясь ни с кем, садилась в глубине зрительного зала во время репетиции и молча же возвращалась в карету”.
Актер А. Мгебров не понял, зачем Ида приходила в театр. А дело в том, что Комиссаржевская готовила к постановке пьесу Оск. Уайльда “Саломея”. Ида Рубинштейн должна была выступить в заглавной роли. Библейская древность мира! Всей своей внешностью она как нельзя лучше подходила к этой роли. Известный театровед В. Светлов писал: “В ней чувствуется та иудейская раса, которая пленила древнего Ирода; в ней – гибкость змеи и пластичность женщины, в ее танцах – сладострастно-окаменелая грация Востока, полная неги и целомудрия животной страсти…”
Казалось бы, все уже ясно, путь определен. Готовясь к этой роли, Ида Рубинштейн прошла выучку у таких замечательных режиссеров, как А. Санин и В. Мейерхольд. Опытные мастера русской сцены уже разгадали в Иде тот благородный материал, из которого можно вылепить прекрасную Саломею. Но… тут вмешался черносотенный “Союз русского народа” во главе с Пуришкевичем. Ополчился на Саломею и святейший Синод – постановку запретили, театр Комиссаржевской прекратил существование.
А издалека за Идою следили зоркие глаза Станиславского.
“Звал же я ее учиться как следует, – сообщил он с горечью отвергнутого учителя, – но она нашла мой театр устаревшим. Была любительницей и училась всему… Потом эти планы с Мейерхольдом и Саниным, строила свой театр на Неве. Сходилась с Дункан – та прогнала ее. Опять пришла ко мне и снова меня не послушалась!”
“Саломея” увлекала ее. Иде казалось, что она сможет обойти запрет Синода, поставив пьесу в домашних условиях. Не тут-то было! Но в это время она встретилась с непоседой Михаилом Фокиным.
– Научите меня танцевать, – попросила она его.
Этому обычно обучаются с раннего детства, и Фокин глядел на Иду с большим недоверием. Какое непомерно узкое тело! Какие высокие, почти геометрические ноги! А взмахи рук и колен как удары острых мечей… Все это никак не отвечало балетным канонам. Но Фокин был подлинным новатором в искусстве танца.
Фокин в балете – то же, что и Маяковский в поэзии.
– Попробуем, – сказал великий реформатор…
Как раз в это время Париж был взят в полон “русскими сезонами”: Сергей Дягилев пропагандировал русское искусство за границей. Респектабельный, с элегантным клоком седых волос на лбу, он почти силой увез в Париж старика Римского-Корсакова. “Буря и натиск!” Шаляпин, Нежданова, Собинов. Перед ошеломленной Европой был целиком пропет “Борис Годунов” и вся (без купюр) “Хованщина”. Мусоргский стал владыкою европейских оперных сцен. Русский портрет, русские кружева, декорации… Но Дягилев морщился:
– А где балет, черт побери?
Ида Рубинштейн бросила мужа, оставила дом и, следуя за Михаилом Фокиным, очертя голову кинулась в Европу, как в омут. Вдали от суеты, в тихом швейцарском пансионе, Фокин взялся готовить из Иды танцовщицу. Неустанный труд, от которого болели по ночам кости! Никакого общества, почти монашеская жизнь, и только одна забава: хозяин отеля поливал из шланга водой своих постояльцев.
Вряд ли тогда Ила думала, что ее ждет слава.
“Русский сезон” продолжался. И вот, когда французы по горло уже были сыты и русской живописью, и русской музыкой, и русским пением, вот тогда (именно тогда!) расчетливый С. Дягилев подал напоследок Парижу – как устрицу для обжоры! – Иду Рубинштейн.
И оглушающим набатом грянуло вдруг: слава!!!
Валентин Александрович Серов приехал в Париж, когда парижане уже не могли ни о чем говорить – только об Иде, все об Иде. В один день она стала знаменитостью века. Куда ни глянешь – везде Ида, Ида, Ида… Она смотрела с реклам и афиш, с коробок конфет, с газетных полос – вся обворожительная, непостижимая. “Овал лица как бы начертанный образ без единой помарки счастливым росчерком чего-то легкого пера; благородная кость носа! И лицо матовое, без румянца, с копною черных кудрей позади. Современная фигура, а лицо – некоей древней эпохи…”
Конечно, натура для живописца наивыгоднейшая!
Серов увидел ее в “Клеопатре” (поставленной по поэме А. С. Пушкина “Египетские ночи”). На затемненной сцене сначала появились музыканты с древними инструментами. За ними рабы несли закрытый паланкин. Музыка стихла… И вдруг над сценою толчками, словно пульсируя, стала вырастать мумия. Серов похолодел – это была царица Египта, мертвенно-неподвижная, на резных котурнах. Рабы, словно шмели, кружились вокруг Клеопатры, медленно – моток за мотком – освобождая ее тело от покровов. Упал последний, и вот она идет к ложу любви. Сгиб в колене. Пауза. И распрямление ноги, поразительно длинной!
– Что-то небывалое, – говорил Серов друзьям. – Уже не фальшивый, сладенький Восток банальных опер. Нет, это сам Египет и сама Ассирия, чудом воскрешенные этой женщиной. Монументальность в каждом ее движении, да ведь это, – восхищался Серов, – оживший архаический барельеф!
Художник верно подметил барельефность: Фокин выработал в танцовщице плоскостный поворот тела, словно на фресках древнеегипетских пирамид. Серов был очарован: все его прежние опыты создания в живописи Ифигении и Навзикаи вдруг разом обрели выпуклую зримость.
– Увидеть Иду Рубинштейн – это этап в жизни, ибо по этой женщине дается нам особая возможность судить о том, что такое вообще лицо человека… Вот кого бы я охотно писал!
Охотно – значит, по призыву сердца, без оплаты труда.
– А за чем же тогда дело стало? – спросил художник Л. Бакст.
Серов признался другу, что боится ненужной сенсации.
– Однако ты нас познакомь. Согласится ли она позировать мне? А если – да, то у меня к ней одно необходимое условие…
– Какое же?
– Я желал бы писать Иду в том виде, в каком венецианские патрицианки позировали Тициану.
– Спросим у нее, – оживился Бакст. – Сейчас же!
Без жеманства и ложной стыдливости Ида сразу дала согласие позировать Серову обнаженной. Жребий брошен – первая встреча в пустынной церкви Шатель. Через цветные витражи храм щедро наполнялся светом. Пространство обширно. О том, что Серов будет писать Иду, знали только близкие друзья. Для остальных – это тайна.
– А не холодно ли здесь? – поежился Серов.
Ида изнежена, как мимоза, и ей (обнаженной!) в знобящей прохладе храма сидеть по нескольку часов в день… Вынесет ли это она? Проникнется ли капризная богачиха накалом его вдохновения? Не сбежит ли из храма? И еще один важный вопрос: выдержит ли Ида убийственно-пристальный взор художника, который проникает в натуру до самых потаенных глубин души и сердца? А взгляд у Серова был такой, что даже мать не выдерживала его и начинала биться в истерике: “Мне страшно… не смотри на меня, не смотри!”
Из чертежных досок художник соорудил ложе, подставив под него табуретки. Он закинул его желтым покрывалом. Впервые он (скромник!) задумался о собственном костюме и купил для сеансов блузу парижского пролетария. Этой неказистой одеждой Серов как бы незримо отделил себя от своей экзотичной и яркой натурщицы. “Ты — это ты, я – это я, и каждый – сам по себе!”
Кузина Серова вызвалась во время работы готовить для него обеды на керосинке. Листок бумаги, упавший на пол, вызывал в храме чудовищный резонанс, шум которого долго не утихал. А потому Серов предупредил сестру:
– Ниночка, я тебя прошу: вари что хочешь или ничего не вари, но старайся ничем не выдать своего присутствия. Пусть госпожа Рубинштейн думает, что мы с нею в Шатель наедине…
Никто не извещал улицу о ее прибытии, но вот в храм донесся гул восторженных голосов, захлопали ставни окон, из которых глядели на красавицу парижане, сквозь прозрачные жалюзи в соседнем монастыре подсматривали монахи.
– Вот она! – сказал Серов, и лицо его стало каменным…
Ида явилась с камеристкой, которая помогла ей раздеться. Серов властным движением руки указал ей на ложе. Молча. И она взошла. Тоже молча. Он хотел писать ее маслом, но испугался пошловатого блеска и стал работать матовой темперой. Лишь перстни он подцветил маслом. В работе был всего один перерыв – Ида ездила в Африку, где в поединке убила льва. Серов говорил:
– У нее самой рот, как у раненой львицы… Не верю, что она стреляла из винчестера. К ней больше подходит лук Дианы!
В работу художника Ида никак не вмешивалась, и он писал ее по велению сердца. Древность мира слилась с модерном. Тело закручено в винт. Плоскость. Рискованный перехлест ног. Шарф подчеркнуто их удлиняет. В фоне – почти не тронутый холст, и это еще больше обнажает женщину. Нет даже стены. Ида в пространстве. Она беззащитна. Она трогательна. И гуляет ветер…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?