Текст книги "Уроки французского. Повести и рассказы"
Автор книги: Валентин Распутин
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– Сколько у тебя в месяц выходит?
– Чего в месяц? Вина, что ли?
Илья засмеялся:
– Вино ты без бухгалтерии пьёшь, я знаю. Я спрашиваю, какой у тебя заработок – ага, сколько ты денег в месяц получаешь?
– Заработок… Когда как, Илья. Заработки теперь, если хочешь знать, не те. Механизаторы у нас ещё зарабатывают, а мы, кто на своих ногах ходит, нас попридержали. Мне против старого, вот как в первые годы было, почти вполовину только начисляют. Раньше две-три баржи нагрузил и можешь спокойно в потолок поплёвывать. Правда, и работали. Ох, работали, не то что сейчас. На руках эти бревешки-то катали. Теперь что, теперь краны. Подцепил – отцепил, смотри только, чтоб не придавило. И везде так, кругом машины заместо людей, техника.
– Легче с ней, с техникой-то.
– Легче, конечно, кто спорит. Далеко легче. Не надрываемся. – Михаил ненадолго задумался и вдруг с чувством сказал: – А всё-таки тогда как-то интересней было. Взять те же баржи. Любил я эту погрузку, и даже не из-за денег, хоть и деньги там были тоже немаленькие, а из-за самой работы. По двое суток с берега не уходили. Пока не нагрузим, все там. Еду нам ребятишки в котелочках принесут, поели – и опять. Азарт какой-то был, пошёл и пошёл, давай и давай. Откуда что и бралось?! Вроде как чувствовали работу, за живую её считали, а не так, что лишь бы день оттрубить.
– Тогда ты был помоложе.
– Помоложе-то помоложе… А вот вспомни, как в колхозе жили. Я говорю не о том, сколько получали. Другой раз совсем ни холеры не приходилось. Я говорю, что дружно жили, всё вместе переносили – и плохое, и хорошее. Правда, что колхоз. А теперь каждый по себе. Что ты хочешь: свои уехали, чужие понаехали. Я теперь в родной деревне многих не знаю, кто они такие есть. Вроде и сам чужой стал, в незнакомую местность переселился.
Скрипнула дверь в избе, и Михаил вскинул голову. Вышла Нинка – не Надя. Оглянулась – никого нет, покружила вокруг поленницы и моментом юркнула за неё. Михаил подождал, пока Нинка сделает своё дело, и высунулся в дверь:
– Нинка, иди-ка сюда.
– Заче-ем? – испугалась девчонка. Она никак не ожидала, что за ней могут следить из бани.
– Иди-иди, голубушка, тут всё узнаешь.
– Я больше не бу-у-ду.
– Иди, тебе говорят, пока я тебе не всыпал.
Озираясь, Нинка бочком влезла в баню, заранее запыхтела.
– Тебе сколько можно говорить, чтоб ты место знала? Ноги у тебя отвалятся, если ты добежишь куда надо?
– Я больше не бу-у-ду.
– Не бу-у-ду. Только одно и заучила. Мне с тобой уж надоело разговаривать. Вот сейчас возьму и выпорю, чтоб помнила. А дядя Илья посмотрит, понравится это тебе или нет. Я знаю: у тебя одно место давно уж чешется. Уважить его надо, почесать, раз такое дело.
Нинка запыхтела сильнее.
– Ну, что молчишь?
– Я тогда мамке скажу, что ты здесь вино пьёшь, – быстрым говорком предупредила Нинка и прицелилась на дверь, готовясь дать стрекача.
– Я вот те скажу! – взвился Михаил. – Я те так скажу, что и мамку свою не узнаешь! Тебя для того, что ли, научили говорить, чтоб ты родного отца закладывала? Мамке она скажет. Вот вша какая! – пожаловался он Илье. – От горшка два вершка, а туда же. Ты погляди на неё.
– Тогда не дерись.
– Никто с тобой не дерётся – помалкивай. Хотя оно, конечно, следовало всыпать на память за такие фокусы.
– Ладно, отпусти ты девчонку, – пожалел Нинку Илья. – Она больше не будет.
– Будешь, нет?
– Не буду, – проворно пообещала Нинка и выпрямила голову, глазёнки сразу забегали по сторонам, схватывая всё, что она не успела заметить.
– Ишь, шустрая какая. «Не буду» – и дело с концом, и отделалась. Ты как тот петух: прокукарекал, а там хоть не рассветай. Так, что ли? Погоди, не торопись. Успеешь, не на пожар. Я бы тебя выпорол, да вот дядя Илья не хочет. А за это ты нам с дядей Ильёй должна принести что-нибудь закусить. Поняла?
– Поняла.
– Ни холеры ты не поняла.
– Я мамке скажу, она даст.
– Опять двадцать пять. Опять она мамке скажет. Да ты без мамки-то не можешь, что ли? Забудь ты про неё. Совсем забудь. Ты нам так принеси, чтоб мамка твоя не видала и не слыхала. Теперь поняла?
– Теперь поняла.
– Посмотри там на столе или в кладовке и потихоньку принеси. А я тебе потом за это бутылку дам. – Михаил отставил в сторону пустую бутылку.
– Да-а, – навострилась Нинка. – Ты дашь, а сам же и отберёшь.
– Не отберу, не отберу. Беги.
– А тогда отобрал.
– Тогда отобрал, а сейчас не буду. Сейчас у меня свои есть. Вот дядя Илья свидетель, что не отберу.
– Я свидетель, – хлопнул себя по груди Илья.
Нинка стояла.
– Ну, что тебе? Беги скорее.
– Мне две надо, – Нинка метнула быстрый взгляд на вторую пустую бутылку.
– Две дам, только беги Христа ради. – Михаил присоединил к первой бутылке вторую.
Нинка принесла под платьишком булку хлеба, больше ничего, потому что от стола, возле которого она делала круги, мать её турнула, а с булкой дело обстояло проще, она лежала в сенях, где Надя оставила её до завтрака.
Хлеб – это, конечно, лучше, чем совсем ничего, но одного хлеба было всё-таки маловато для утренней выпивки. Тут Михаил вовремя вспомнил, что как раз над головой, на бане, несутся две или три курицы. Нинка полезла и принесла пять яиц вместе с подкладышем, который лежал там, наверно, с весны и который Михаил по своей привычке глотать все залпом и не смотреть, что глотает, умудрился всё-таки после водки проглотить. Хоть и не на чистый желудок, а всё равно у него глаза полезли на лоб и стало всего выворачивать, так что пришлось эту закуску запивать опять водкой, чтобы промыть горло. Долго он ещё плевался и матерился и яйца больше пить не стал, ломал один хлеб.
За яйца Нинке отдали третью бутылку, которая валялась в курятнике, а за то, что сбегала за солью, пришлось пообещать и четвёртую, ещё недопитую. Карауля её, девчонка не шла из бани. Показываться в избе ей не имело никакого интереса ещё и потому, что даже здесь было слышно, как Надя ищет хлеб, который будто корова языком слизнула. Нинка спокойно помалкивала и чистыми, невинными глазёнками посматривала на мужиков, с которыми она чувствовала себя в полной безопасности. Теперь судьба крепко связала её с ними, и Михаил мог быть спокоен, Нинка не выдаст. Скоро ей опростали и эту бутылку, и она потащила её прятать туда же, за поленницу. Потом пооколачивалась в ограде и, как обычно, кругами стала приближаться к избе. Видно, захотела есть.
После водки разговор у мужиков пошёл опять бодрее. Только один раз и помялись, ослабли, это когда Илья захотел оправдаться, что ли, перед кем-то за сверхурочную выпивку и сказал:
– А что делать? Возле матери нам находиться, я считаю, больше незачем – ага. Сам видишь, она уже села. Того и гляди, побежит.
– Это она может, – мотнул головой Михаил.
– Скажи всё же, а! Ни за что бы не подумал. Готовенькая ведь лежала, ничего будто не осталось, а вот что-то подействовало. Ну, мать! Ну, мать!
– Мать у нас ещё та фокусница.
– Правда, что смерть свою перехитрила.
– А я тебе так скажу, Илья. Зря она это. Лучше бы она сейчас померла. И нам лучше, и ей тоже. Я это тебе только говорю – чего уж мы будем друг перед дружкой таиться? Всё равно ведь помрёт. А сейчас самое время: все собрались, приготовились. Раз уж собралась, ну и надо было это дело до конца довести, а не вводить нас в заблуждение. А то я ей поверил, вы мне поверили – вот и пошло.
– Что уж ты так? – возразил Илья. – Пусть умрёт, когда умрётся. Это не от неё зависит.
– Я говорю, как было бы лучше, я про момент. Оно, конечно, требовать с неё не будешь, чтоб сегодня духу твоего здесь не было – и никаких. Это дело такое. А вот вы уедете, она маленько ещё побудет и всё равно отмается. Помяни моё слово. Не зря у неё это было, зря такая холера не бывает. Я вам опять должон телеграммы отбивать, а у вас уж нет того настроения. Кто, может, приедет, а кто так обойдётся. И выйдет всё в десять раз хуже. Перед смертью так и так не надышишься.
– Как же не приехать?
– Всякое может быть. Вон Татьяна и теперь не едет.
– Татьяна – ага. Она как знала, не торопится.
– В том-то и дело, что не знала и не торопится. Если она и сегодня ещё не приедет, мать с ума сойдёт. Она и так-то надоела нам со своей Таньчорой: то во сне её увидит, то ещё как. Ты не живёшь тут, не знаешь.
– Приедет. Получить такую телеграмму и не приехать, я не знаю, как это называется.
– Ну, если приедет, выпьем. Встретить надо как полагается. Сестра.
– Выпьем – ага, куда денемся?
– А и не приедет, всё равно выпьем, – нашёлся Михаил. – Всё равно выпьем, Илья. У нас с тобой положение безвыходное.
– А что теперь делать? – с задумчивой весёлостью поддержал его Илья. – Выливать теперь не будешь.
– Дак а кто нам с тобой позволит её выливать? Это дело такое.
– Теперь хочешь не хочешь, надо пить.
– Как ты интересно говоришь, Илья. «Не хочешь». Так вопрос ставить тоже нельзя. Выпьем – почему же не хочешь? Раз надо – выпьем, – настаивал Михаил. – Можем мы взять на себя такое обязательство? Мы с тобой не каждый день видимся.
– Можем. Почему не можем?
– Это дело другое.
И разговор повернулся опять близкой обоим, согласной и заманчивой стороной. Он, конечно, раззадорил мужиков. Потребовалось снова выпить – тем более что выпивка была рядом, хоть залейся, и за неё наперёд заплатили. Под тем предлогом, что ему надо обуться, Михаил взялся сделать новую вылазку в кладовку. Он ушёл, сверкая голыми пятками, а Илья тем временем скатал постель, на которой он, не поднимаясь, елозил всё утро, промялся до двора.
До сапог до своих Михаил в этот раз так и не добрался. Сначала он почему-то зашёл в кладовку. Зашёл – и в глазах потемнело: почти половина ящика была бессовестно разграблена. До сапог ли тут было? Михаил подхватил полегчавший ящик и кинулся обратно: пока оставалось что спасать, надо было спасать, через минуту могло не остаться и этого.
В бане он долго отводил душу – матерился. Ясно как день, что бутылки перепрятали свои, но от этого не легче было вызволить их обратно. Не тот сейчас выходил случай, чтобы можно было приставать с ножом к горлу: отдавайте, и всё. Водку вчера брали по другой причине и брали на общие деньги. Конечно, у мужиков на неё прав больше, на то они и мужики, но это только у трезвых есть права, а у пьяных они вечно под сомнением. Так что приходилось делать вид, будто ничего не произошло, все на своих местах, и оглядеться, выждать удобный момент.
Они только распочали новую бутылку, как явилась заплаканная Нинка и с порога заявила:
– Мамка нехорошая.
– Твою мамку повесить мало, – отозвался ещё не остывший от злости Михаил.
– Давай, папка, повесим её и поглядим.
– У меня-то бы не заржавело, да сильно много чести ей будет.
– А что она тебе сделала? – спросил у Нинки Илья.
– Да-а. Она говорит, что это я хлеб украла. Сама ничё не видала, а сама говорит, что видала.
– Это она тебя на понт берёт. Не соглашайся, – предупредил Михаил.
– Я и так. Я говорю: спроси хоть у папки, хоть у дяди Ильи.
– А вот это ты зря. На нас не надо было показывать. Понимать должна, что у нас там сейчас никакого авторитету. Без пользы. Тут ты не сообразила.
– Она нехорошая, – набычилась Нинка.
– Ну так что говорить. У меня к ней претензии, может, побольше твоих.
– Она про вас говорит, что вы загуляли. И говорит, что теперь надолго, – докладывала Нинка. – А про тебя, папка, говорит, что ты пьянчужка, больше никто, и что это ты во всём виноват.
– Ишь что при девчонке болтают, – с горькой укоризной покачал головой Михаил. – Никакого понятия: можно, нельзя… А ты не слушай, – потребовал он от Нинки. – Они там наговорят. Кому ты веришь: нам или им?
– Вам.
– То-то. Нас держись, с нами не пропадёшь. А их не слушай.
Мужики снова принялись за бутылку. Нинка, приободрённая отцом, тёрлась тут же, брала у него стакан с водкой, нюхала и фыркала, потом нюхала пустой стакан и тоже фыркала, как ровня лезла в разговоры и зорко следила за тем, как убывает в бутылке, подбивая мужиков наливать побольше. Михаил жалел её, не гнал от себя. И, как вышло, правильно делал.
Нинка спросила:
– Папка, а невылитые бутылки в магазине принимают, нет? – Ей пришлось задавать этот вопрос раза три или четыре, потому что Михаил разговаривал с Ильей и ему было не до Нинкиных глупостей.
– Это какие-такие невылитые? – отозвался наконец он.
– Ну, которые не выливаются. Я их выливала, а они не выливаются.
– Что ты из них, интересно, выливала? – Михаил говорил ещё туда-сюда.
– А вино.
– Какое вино?
– Пускай не говорит на меня, что это я хлеб украла. Не видала, и пускай не говорит.
– А какое вино ты выливала? – Михаил нагнулся над Нинкой и держал её в руках, но держал осторожно, ласково, чтобы не вспугнуть.
– Какое, какое! Такое. В бутылках. Только бутылки никак не открываются.
– Где ты их взяла? – спрашивал Михаил и переглядывался с Ильёй.
Нинка и не собиралась ничего скрывать, к отцу у неё было сегодня полное расположение.
– Ты мне сам дал, – рассказывала она. – А у неё я сама взяла. Не будет говорить на меня. Не видала – и не говори.
– Так. А где сейчас эти бутылки, которые ты у неё взяла?
– А в муке.
– Где?
– В муке. Они в кладовке спрятанные стояли. Это она их спрятала. Она думала, я не найду, а я вперёд её нашла. Там такая клетка есть, они в клетке стояли. Там ещё есть.
– Понятно, – крякнул Михаил. – Всё теперь понятно. Не выливаются, говоришь? А ведь вылила бы, – простонал он. – Ты куда их выливала-то? На пол, что ли? – Он спрашивал и жмурился от боли, представляя, как водка, будто какое-нибудь пойло, выплеснутая на пол, впитывается в дерево.
– Нет. Я в муку хотела. Чтоб она мокро не увидала.
Больше Михаил не в силах был играть в жмурки. Грозя Нинке подрагивающим пальцем, он потребовал:
– Чтоб об этих бутылках ни одна душа не узнала. Поняла?
– Поняла.
– Чтоб ни одна душа не узнала, – застряло у Михаила. – Поняла?
– Поняла.
– А то смотри. Скажешь – ой плохо будет.
– Их невылитые всё равно не принимают, – попытался смягчить Михаилову суровость Илья.
– Их и вылитые не принимают. Их выпитые принимают. Поняла?
– Поняла.
– Как это ты быстро всё понимаешь? Просто завидки берут – до чего толковая девка. А теперь иди. Иди-иди, – выпроваживал Нинку отец. – Гуляй. Нечего тебе тут с мужиками сидеть. И на носу заруби, что я тебе сказал. Чтоб ни одна душа. Бутылочница нашлась. В куклы играй, а не в бутылки.
Он закрыл за Нинкой дверь и отдышался.
– А ведь она, холера, и правда понесла бы их сдавать. Умишко-то детский. Невылитые – ишь ты! А там за милу душу приняли бы за те же двенадцать копеек. Полной фактурой и за двенадцать копеек. Им-то что, только давай, подноси. Вот холера так холера. И ведь разыскала. Ну оторвиголова растёт. Оторви да выбрось.
Нинка тем временем, оглядываясь, вышла на середину двора, оттуда, с безопасного расстояния, пригрозила в сторону бани:
– Папка нехороший.
И отправилась к матери.
6
С утра Люся ещё побыла со старухой, чтобы знать, как она, и, сказавшись ей, стала собираться в лес. После того, как поднялась Нинка, старуха уложила себя на место и задремала, но близко и сторожко, вскидывая при каждом шорохе глаза. Видно было, что сегодня ей стало намного лучше и уйти от неё можно было безбоязненно.
Идти на гору Люсе не очень и хотелось, но чем заняться ещё, она не нашла. Не сидеть же весь день дома. Сначала, не подумав, она позвала с собой Надю, и та согласилась, но затем сама же и отговорила её, потому что, во-первых, с ней надо будет вести о чём-то разговоры, к которым Люся не была расположена, а кроме того, оставлять мать на одну Варвару показалось опасным – совершенно беспомощный человек, ничего не сделает. На мужиков рассчитывать больше не приходилось, за ними за самими нужно присматривать, чтобы они чего-нибудь не натворили и не лезли к матери. Пьяных старуха не переносила, и от них ей могло сделаться хуже.
Собиралась Люся долго. Одеться хотелось так, чтобы и удобно было в лесу, и чтобы выглядеть прилично, без той случайности в одежде, которая выдаёт безвкусицу. Не для людей – в лесу она могла никого и не встретить, а для себя – от раз и навсегда заведённого правила одеваться аккуратно. От этого зависит и настроение, и даже дела. Люся верила, что неудачи тоже с глазами, и прежде чем пристать к кому-нибудь, они видят, как человек держится, чего он стоит и даже то, как он выглядит внешне. На крепкого, благополучного человека они редко решаются нападать.
Подходящая тёмная кофта у Нади нашлась, что надеть ещё, Люся никак не могла выбрать. Надя принесла ей свои шаровары и сапоги, но Люся отложила их в сторону – это не для неё. Как бы сейчас пригодились ей брюки и купленные специально для поездок за город туристские ботинки, да кто знал, что ей выпадет здесь идти за грибами. Когда собиралась сюда, думала о другом. Она уже готова была никуда не ходить, коли не в чем идти, да услышала с улицы голос возвращающейся Варвары, представила, как та весь день будет топтаться рядом и тянуть из неё душу своим хныканьем, и сама попросила, сняла у Нади с ног кеды. Хоть и в них, лишь бы уйти. Очень уж не хотелось оставаться дома, не хотелось никого видеть, ни с кем разговаривать – ни жалеть, ни подбадривать. Родня, близкая родня, с которой надо вести себя как-то по-другому, чем со всеми остальными людьми, а она вовсе не чувствовала особой, кровной близости между собой и ею, только знала о ней умом, и это вызывало в ней раздражение и против себя – оттого, что она не может сойтись с ними душевно и проникнуться радостным настроением встречи, и против них, и даже против матери, из-за которой ей пришлось напрасно приехать, – именно потому, что напрасно. И сколько ей ещё жить здесь, никто не знает. День, два, три? А может, больше?
Чтобы не встретить деревенских, Люся, минуя улицу, прошла в переулок через огород и поднялась на первую, рядом с деревней, гору. Она с самого начала решила, что не будет торопиться, для неё важно было пройтись по лесу, подышать свежим воздухом – то, ради чего в выходные она выезжала за город за многие километры. А тут лес вот он, рядом. Непростительно было бы не использовать счастливо появившуюся возможность побывать в нём без лишних хлопот: не надо договариваться о машине, набирать с собой еду, суетиться – встала и пошла. А грибы – что ж грибы! – они как заделье, раз уж в деревне не принято без нужды прогуливаться по лесу. Попадутся на глаза – сорвёт, не попадутся – ну и не надо.
Она поднялась на гору и остановилась отдохнуть. Ей показалось, что с тех пор, как она не была здесь, гора стала меньше, положе; Люся подумала, что, наверное, ей это в самом деле только кажется, потому что выросла, повзрослела она сама и изменились её представления о величинах: то, что раньше выглядело большим, значительным, теперь приобрело обыкновенные размеры. Нет, гора действительно опустилась. Люся вспомнила, как когда-то ребятишками они легко скатывались с неё до ворот. Она оглянулась на два покосившихся столба, которые остались от ворот, и прикинула: теперь не докатиться, нет. А что же с воротами, почему нет ворот? Ну да, не сеют, не пашут, значит, нечего от скота и запирать, все четыре стороны открыты настежь. За Верхней и Нижней речками ворота, конечно, тоже снесены и поскотина разгорожена.
И тут Люся поняла, почему гора стала меньше: её срезали. Она была не так большая, как крутая, вредная и мешала машинам. Тогда, наверное, и пригнали сюда бульдозер. Вот и канава слева едва заметна, та самая, почти в два человеческих роста канава, в которой по весне громыхала красная от глины вода и, отгромыхав, скатывалась на огороды. Подмытые стенки канавы ухали так, что за рекой отзывалось эхо. Матери, отпуская ребятишек из дому, сначала наказывали не подходить близко к канаве, а уж потом – не выкалывать друг другу глаза. Она и в самом деле таила в себе для ребятишек какую-то тревожную, неизведанную опасность, скрытую ещё дальше, за тем, что видели глаза. Не много было в округе запретных мест, которые бы они не излазили вдоль и поперёк, но канаву старались не трогать, хотя проникнуть в неё было не так уж и трудно. Кто-то когда-то пустил слух, что дно в ней это вовсе и не дно, а обман, что за ним пустота, ведущая чуть ли не в преисподнюю, и слух этот помнили. Может быть, не очень и верили, но помнили.
И вот теперь канаву засыпали, утрамбовали, похоронив все связанные с ней страхи. Не стало ещё одного таинственного места, к которому прежде испытывали боязливую почтительность – всё меньше и меньше их остаётся на свете.
Дальше и левее за канавой, где чернеет крапива, при колхозе была силосная яма, и весенними вечерами, когда сильнее дышит река, из вскрытой ямы деревню богато обносило дразняще-прелым духом.
Закладывали силос обычно воскресником. Это была шумная, весёлая работа: косили и возили крапиву, траву, сбрасывали их в яму, туда же спускали затем коня, на котором кто-нибудь из ребятишек, поднимаясь вместе с конём всё выше и выше, утаптывал зелень, а вокруг ямы, мешая работать, густо клубилась взбудораженная ребятня. Её отгоняли, она уступала и непонятно как снова оказывалась у ямы. Столько в этот день у неё бывало восторгов и столько слёз! От разгорячённых мужиков легко доставались тумаки, от крапивы, с которой гонялись друг за другом и в кучи которой толкали зазевавшихся, вспыхивали волдыри. Люся вспомнила: волдыри затирали землёй, а потом слюнявили, и тогда сквозь грязь на теле проступали беловато-натруженные пятна. Вспомнила она и ещё одно, заставившее её улыбнуться: у её сверстников самой лечебной считалась слюна Кольки Комарова, он даже брал за неё мзду, и добрая половина малолетней деревни ходила у него в должниках. Обращались к Кольке, надо думать, не потому, что его слюна действительно помогала лучше, чем собственная, а потому, что прикосновение чужого странным образом волновало и завораживало, как любое знахарство, а кроме Кольки, никто больше на это не решался.
«Интересно, где сейчас Колька Комаров, что с ним сталось?» – подумала Люся и решила, что надо будет спросить о нём дома. Когда-то он ухаживал за ней, и неизвестно ещё, не с ним ли сложилась бы её судьба, если бы она не уехала.
И сразу пришло новое воспоминание. Чтобы быть ближе к тому месту, к которому оно относилось, Люся прошла вперёд. На горе, справа от дороги, раньше было малюсенькое, меньше гектара, поле, но на Люсиной памяти его уже не пахали – много возни, мало толку, а свозили на него осенью солому. Она, бедная, до самой зимы ходуном ходила от ребятишек. Целыми днями пропадали они в ней, прорывая ходы сообщения, устраивая тайники и жилища, а потом ребята постарше по темноте приводили сюда на готовенькое своих девчонок. Только темнота помогала мало, потому что на берёзах, нависших над соломой, до петухов сторожили те же самые ребятишки – чтобы не пропустить, кто кого привёл. Мало того, самые отчаянные из них, найдя место, где устроилась парочка, имели обыкновение выбрасываться на неё сверху – этакая милая деревенская забава! Но тут уж действительно надо было иметь отчаянную голову и длинные ноги, не то потревоженный парень мог и покалечить.
Эти воспоминания вызвали в Люсе не волнение, а скорее любопытство: как странно и как далеко это было, будто и не с ней, не при ней вовсе, а при ком-то, кто был до неё. Она не звала их, они явились сами, без спросу, откликаясь на то, что встречали глаза.
Перед второй, затяжной горой машинная дорога свернула влево, в обход – эту гору срезать было непросто. Люся пошла прямо, по старой, от которой осталась только глубокая тропа, заросшая по сторонам высокой, выстоявшейся травой. Люся вела по колосьям рукой, и зёрна, щекотя ладонь, с тихим шуршанием опадали на траву и стекали на землю. Лес по горе стал реже и сквозил теперь до самого поля, на каждом шагу торчали пни и пеньки, недалеко от дороги валялись уже почерневшие и потрескавшиеся, не впрок заготовленные жерди. Как и при всяком разбое, сразу густо полезла и перепуталась трава, из неё, словно скелеты, выгибались сухие сучья – прежде хоть вблизи деревни их собирали на топливо, а сейчас и это никому не надо; Люся вчера видела, что весь берег у реки завален оставшимся после погрузки лесом, возле каждой избы лежат брёвна. Да и разделывают их теперь бензопилами – раз, два и готово, не то что раньше, когда собирали воскресники. Опять воскресники: то, что было не под силу одной семье, делали миром, брали с собой ребятишек, находя им сподручную работу; Люся помнила, как любила она складывать поленницы, находя какую-то особую первобытную радость в том, чтобы устраивать в порядок приятные для глаза жёлтые сосновые поленья с тонкой шёлковистой шкуркой, какая бывает ближе к вершине. И сезон для заготовки дров был один – весна, чтобы за лето они успели высохнуть, а теперь в любое время подбирай и пили разбросанную, уже готовую кубатуру.
«Нет, что-то было всё-таки в этих воскресниках, – с неожиданной грустью пожалела Люся. – И люди на них шли с удовольствием. Кого не приглашали, тот уж понимал, что хозяева не считают его своим, что ему отказано в дружбе и доверии».
И работа – дружная, заядлая, звонкая, с разноголосицей пил и топоров, с отчаянным уханьем поваленных лесин, отзывающимся в душе восторженной тревогой, с обязательным подшучиванием и заигрыванием друг с другом и дразнящим ожиданием угощения, для которого хозяйку заранее отпускали домой. После зимы это была первая работа в лесу, к тому же не очень трудная, и её любили. От солнца, от леса, от пьянящих запахов, исходивших от ожившей земли, в одинаковое для молодых и немолодых ребячье возбуждение приходила душа, не успокаиваясь долго, до опустошающей усталости. С обновлённой землёй менялись, казалось, и чувства, необъяснимыми путями соединяясь с дальней, наиболее чуткой порой человека, когда он тоньше слышал и зорче видел, различал; древние инстинкты с непонятной настойчивостью заставляли присматриваться, принюхиваться, отыскивая что-то и под ногами и в воздухе, что-то забытое, утерянное, но не исчезнувшее совсем.
Вместо воды пили берёзовый сок, который тело принимало как снадобье – бережно и со вниманием, верящим в скорый отклик. Сок собирали ребятишки, они же отыскивали и выкапывали первые саранки, жёлтые луковицы которых таяли во рту, как сахарные; со сведёнными лицами, только чтобы не отстать друг от друга, а не для того вовсе, чтобы утолить какую-то редкую нутряную жажду, сосали пихтовую зелень. И конечно, не обходилось без лиственничной серы, без которой в этот день было так же нельзя, как в Пасху без яиц, и которую жевали даже мужики, а потом, разбередив десны, материли её и хватались за курево.
Сразу, как только крутизна в горе утихла, начинались поля. Люся вышла на открытое место и в недоумении огляделась: что такое, уж не заблудилась ли она? Как можно было заблудиться в трёх шагах от деревни? Нет, конечно: вон Касаловка – поля слева, уходящие к Нижней речке, назывались Касаловкой, вон впереди, где с одной стороны видна изгородь, оставшаяся от гумна, Ближняя елань, за ней Вышка, справа дорога повела на Дальнюю елань. Эти названия пришли к ней так легко, будто она пользовалась ими каждый день, хотя только перед этим не могла сказать, как зовут острова напротив деревни, и Люся удивилась себе: что это с ней? Казалось, какой-то голос – травяной или ветряной – наносил живущие здесь слова, и слух, уловив их, дал для повторения.
Люся медленно подвигалась по дороге вперёд, узнавая и не узнавая открывшиеся места. Если смотреть поверху, вот она, Касаловка, вот Ближняя елань, за ней Вышка. А на земле всё это сходилось в одном чужом широком запустении, которому не хотели верить глаза. Дорога, взбиравшаяся в гору узенькой тропкой, снова сошлась здесь с машинной и, не жалея земли, расползлась по сторонам. Поля заросли, затягиваясь с нижнего края густым, расторопным осинником, отдельно от него, ближе к середине, держалась сосновая поросль, там и там торчали дудки. Уже и не отличить было поля от межей, сцепились так – не оторвать. Хлебный дух, привычный для этой поры, давно истаял; пахло перезревающей лесной мешаниной да от заброшенной земли исходило пресное, сухое дыхание.
Не удержавшись, Люся свернула влево и пошла через поле. Земля ещё не взялась целиной и была комковатой, серой; привыкнув поднимать хлеба, она, казалось, надеялась на чудо и из последних сил берегла себя для сева, но возле намечающегося соснячка, угадывая хвою, уже копошились муравьи – значит, поверили, что здесь их никто не тронет.
Сколько же прошло лет, как уехал отсюда колхоз? Семь, восемь, девять? Точно Люся не знала, что-то около того. Колхоз, можно сказать, и не уехал, а растаял на месте, увезли только машины, которых и было-то немного, да кой-какой инвентарь. Поля не увезёшь – вот они, поля, люди тоже остались, не так-то просто и легко тронуться с насиженного места, освящённого родными могилами, и двигаться неизвестно куда. Уехали только три семьи из переселенцев, одна из них затем вернулась обратно.
Колхоз назывался «Память Чапаева», и Люся опять удивилась тому, с какой лёгкостью, без всякого её обращения к памяти всплыло откуда-то в ней это никому не нужное теперь название и с сиротской призывностью улетело в поля. Не будь она здесь, среди всего, что было с ним связано, ни за что бы не вспомнила. Впрочем, затем уже, после Люси, колхоз переименовывали, и, кажется, не один раз, но другого названия она не знала и не хотела знать.
Колхозу «Память Чапаева», который и без того кое-как сводил концы с концами, не повезло сразу с двух сторон. Во-первых, рядом с ним, в одной деревне, обосновался леспромхоз – богатый, денежный, причём деньги, как в сказке, выдавали аккуратно через каждые полмесяца, и молодёжь всякими правдами и неправдами побежала из колхоза. Для этого даже не надо было срываться с места и менять свою жизнь, всё было тут же, дома. А попробуй колхоз удержать у себя хорошего механизатора, когда тот видит, что в леспромхозе он по самому скромному счёту заработает в три раза больше. Удерживать-то удерживали – и криком, и законом, да только плохо получалось.
Пока боролись с одной бедой, подоспела другая – началось объединение колхозов, и «Память Чапаева» прицепили к такому же, как он, горюну, до которого было почти пятьдесят километров тайги. Тут уж не только молодёжь, чуть ли не вся деревня повалила в леспромхоз. Дошло до того, что некому стало кормить скот. Тот колхоз перегнал к себе коров, овец, но поля года два ещё обрабатывал, отправляя сюда на помощь своих людей, хотя их, конечно, не хватало и дома. Помыкался он, помыкался, да и свёз к себе оставшееся добро. А поля забросили. Вот они, поля, то, что от них осталось.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?