Текст книги "Город на заре"
Автор книги: Валерий Дашевский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
Выходит, я первый обмолвился о том, что лучше б нам уехать из города. Не сказал прямо, но когда вез Мишку к бару и что-то он сказал насчет нашего города, я ответил: – Провалиться бы ему, нашему городу! – А на следующий день Мишка уже ждал меня у входа в трест. Ясно, я решил: у него новые новости про старые дела и выскочил из машины, а он рассмеялся и говорит: – Нервы у тебя ни к черту, Витя. Помнишь, ты сказал, что можешь взять десять дней в счет отпуска?
Ну, я говорю: – Помню. Что с того?
– Так оформляйся. – говорит, – вечером мы улетаем.
Ну, я говорю: – Интересно куда?
– В Ялту, – говорит. – Есть там одна гостиница. Соитии говорит, потолок.
Я говорю: – А вдруг меня не пустят? Или тебя в институте хватятся? Об этом ты подумал?
– Еще бы не подумал, – говорит. – Иди, я здесь постою. У меня в кармане билеты на самолет до Симферополя.
И стоило ему сказать про билеты, мне так уехать захотелось, что я едва не припустил бегом. Понятно, я полтора года без отпуска трубил и дальше Остра никуда не ездил, кроме как дней на пять, на бои. Понятно, я знал: там, куда мы полетим, вовсе не земля обетованная, нет там ни вечного блаженства, ни избавления, ни забытья, но я подумал так: должно же и у нас быть что-нибудь веселое в жизни?
Так что часом позже мы сидели в такси и мчались к Мишке за вещами, а после – ко мне, чтобы захватить мои; по дороге Мишка вытащил деньги, оставшиеся от тех восьми тысяч двухсот, и разделил их поровну, по восемьсот на брата. Потом мы поехали в аэропорт и пообедали в ресторане на втором этаже, но сперва отметились в парикмахерской на первом, где нам промыли волосы шампунем и уложили их под феном, а после привели в порядок ногти на руках, а перед самым отлетом Мишка сбегал в ресторан и вернулся с бутылкой коньяка, чтобы нам не скучать в самолете. Он купил еще одну, когда мы приземлились, и в такси – похоже вся наша молодость прошла в такси, – так вот, в такси, которое мы наняли, чтоб добраться до Ялты, он стал вытаскивать из карманов шоколадные конфеты, полные пригоршни. Так мы и ехали, поочередно прихлебывая коньяк, кругом была ночь, и горы высились во тьме по обе стороны дороги, а когда мы проезжали по щебенке, камни лупили в дифференциал машины так, что, казалось, вот-вот пробьют ее насквозь, а заодно и нас. На перевале таксист остановил машину, мы вылезли размять ноги и, стоя перед радиатором, допили коньяк, Мишка размахнулся и пустая бутылка полетела в темноту, мы снова сели в машину, и никогда больше я не был счастлив так, как тогда в такси вместе с ним.
III
Говорят, человека нельзя любить за что-то, так и я любил его не за то, что он был честным или добрым или храбрым, а за то, что он – это он. И что бы о нем не понаговорили после, было правдой меньше, чем наполовину, ведь судили о нем со слов Гириных, Сошиных, Штеренталей и прочей шушеры, а ведь не то, что они – мы, люди близкие не понимали его до конца. Ведь чего проще – сказать о человеке, что не было в нем твердых моральных устоев, как твердила потом Алла Афанасьевна, или, что он вел бездуховную жизнь, как обмолвился на прощанье Дмитрий Сергеевич обо мне самом. Ведь в жизни главное – найти свое предназначение, ведь не для всех же свет сошелся на филармониях да библиотеках, а ну-ка вспомните бравых ребят с киноэкранов, тех, кого играют Бельмондо и Брандо, а потом вообразите, хороши они бы были не с револьверами в руках, а с папкой для нот или тем же самым тубусом, причем не на минуту или две, а до скончания дней – тогда, может, поймете, каково это, когда при вас сила и напор, и смекалка, и сноровка, и расчет, и глазомер – короче, короче, качества, по другим временам может и украшающие вас, и с годами, верно, сходящие на нет, а до тех пор изводящие вас, помыкающие вами, как истеричка-жена, любимая до беспамятства. Такой публике во всем блюсти мораль да вести духовную-предуховную жизнь – все равно, что постричься в монахи или заделаться евнухами, а еще лучше постриг и оскопление сразу, чтобы прикончить наверняка. Потому что это означает отречься от тела, плоти, утихомирить, разбавить кровь, а вот этого мы не могли. Мы ведь были молодыми, понимаете?
Случалось вам видеть, как блестит антрацит на изломе? Так блестела дорога на проспекте, когда мы недели через три после нашего с ним возвращения подвозили с Павлова поля, из ресторана одного нашего приятеля, Игорька, и его девицу. Он эту Раю в кабаке подцепил, и всю дорогу у ней рот не закрывался. Мишка – тот нарочно магнитофон включил, но Рая эта вкручивала нам про свои летние подвиги громче магнитофона, и я еще помнится спросил Игорька, у кого из них раньше кончится завод, а оно говорит: – Не знаю. Но если хочешь, чтоб они выступили на равных, в магнитофон надо тоже бутылку шампанского влить.
В другое время я б мимо ушей пропустил эти ее россказни – в тот вечер был гололед, и мне бы повнимательней следить за дорогой, но, говоря по правде, наша поездка в Ялту просто не шла у меня из головы. Гостиница, к которой мы подкатили среди ночи, и в самом деле была потолок, как сказал про нее Сошин. Она была в стиле модерн – а, может, не модерн, – ведь стилей я видел не больше, чем гостиниц, но это было настоящее шестнадцатиэтажное чудо из камня, стекла и стали, громадина из тех, какие видишь на открытках на фоне гор, моря и небесной синевы, и стоило вам толкнуть прозрачную дверь со щеткой внизу и ступить в роскошный холл, вы попадали прямиком в Европу, на территорию какой-нибудь страны Бенилюкса.[33]33
Бенилюкс (Benelux) – субрегиональная межправительственная организация, представляющая собой политический, экономический и таможенный союз в Западной Европе, включающий в себя три монархии: Бельгию, Нидерланды и Люксембург. Имеет сухопутные границы с Францией и Германией, является одним из наиболее заселенных районов мира.
[Закрыть] Там были два кафе-экспресса, пять баров, валютный магазин, плавательный бассейн, сухие бани, косметический салон, бильярдная, два кабака, а в них полным-полно немцев, поляков, югославов и грузин, вот мы и делали там то же самое, что немцы, югославы и грузины: с утра – в бассейн, а после и до ночи – из бара в бар, из кабака в кабак. А я все думал: ведь не может человек сам себе признаться, бесповоротно и окончательно увериться, что у него кишка тонка, что в нем нет перца или пороха хоть ненадолго заполучить все это, потому что даже самому распоследнему и разнесчастному дуралею такое причитается хоть на денек или два, а раз это так, раз нам с Мишкой хватило перца, пороха, сиропа – называйте, как хотите, – раз у нас в карманах по пачке денег в два пальца толщиной, да ключи от номеров, какие разве что приснятся, раз мы днюем и ночуем в ресторане, их которого публика, вроде жены моего управляющего, непременно стащит меню на память, и никто здесь не помыкает нами – нет здесь ни сволочей-сестер, ни их дураков-мужей, ни полоумных стариков, ни бессловесных родителей, ни управляющих, которым надо втаскивать мешки с картошкой на шестой этаж, – отчего мне тошно, как на похоронах?
Да как я ни крути, в какие джинсы и кожаные пиджаки ни рядись, а вырос я в одноэтажном доме на Клочковской, в так называемом частном секторе, где главное праздничное блюдо – винегрет и основное развлечение – пивной ларек за церковью. Так что те десять дней, пока таяли как дым наши шальные полторы тысячи, у меня такое чувство было, будто я смылся из дивизиона в самоволку в город, и, неровен час, командир взвода и пятеро ребят из моего отделения явятся за мной, свезут обратно в часть, а там мне влепят десять суток, чтобы я малость поостыл. Что будто бы нашему времяпрепровождению, нашим гостиничным номерам и деньгам есть настоящие полноправные хозяева, которые явятся, когда им вздумается, и выставят нас вон.
Так что, слушая Раю, – она на заднем сиденье сидела, развалясь, в распахнутой дубленке, и вид у нее был такой, будто она в лимузине самого шейха Сабаха[34]34
Сабах аль-Ахмед аль-Джабер ас-Сабах (араб. (Р– 16 июня 1929) – эмир Кувейта, глава династии ас-Сабах. За первый год своего нахождения у власти Сабах ас-Сабах провел ряд демократических реформ, в частности позволил женщинам занимать посты в государственном аппарате, дал им право голоса, смягчил закон о запрете публичных собраний и закон о СМИ. В то же время он увеличил издержки на содержание королевской семьи в 6 раз. Состояние: £9 млрд ($14,22 млрд). Ежегодная «стипендия» шейха Сабаха, складывающаяся из его доли доходов от продажи нефти – $188 млн, и именно эти выплаты являются основой состояния кувейтского монарха
[Закрыть] – я только злился, да так, что позабыл про осторожность, про гололед. Я, помню, оглянулся сказать ей словцо, чтоб заткнулась, и тут этот пьяница выбежал на дорогу.
Метров пятнадцать до него было, на проспекте ни души, только белые огни в ночи убывающей вереницей. Длилось это миг, не больше, но правду говорят, что такая минута неделей кажется: он был один на дороге – черный силуэт на платиновой глади льда, – я тормознул и вывернул вправо, так этот бедняга туда же метнулся, словно испытывая свое, а заодно и мое везение, и я услышал, как скрежещут колпаки колес по бордюру и, самым краешком слуха позади себя, Раин визг. Я влево принял, но понял: поздно, а тот, на дороге, он ладони выставил, точно стремясь удержать две тонны железа, внутри которых сидели мы, я заорал, машину тряхнуло, и он исчез под капотом.
Я тащил его метров восемь, покуда мы не налетели на мигалку за перекрестком, и тогда машина стала, стекла посыпались в салон. Ясно, я не в себе был, когда выскочил. Он под передней осью лежал, скорчившись, я вытащил его за полу пальто. Я все видел: как Мишка с Игорем держат Раю, а та заходится в визге, как Мишка зажимает ей рот ладонью, а Игорь выбирает из волос и воротника дубленки осколки стекла, и вдруг я заметил, что ноги того типа вывернуты так, будто штанины пусты и свисают со спинки стула, я голову стал ему приподнимать, чтоб подложить ему мое пальто, и тут почувствовал: затылок у него – податливый и клейкий, точно кто взял и вывалил мне в руки корзинку разбитых яиц.
Я все держал его голову у себя на коленях, когда подкатила ГАИ; оба мы и лед под нами – все было в крови; мне милиционеры сказали потом, что у меня лоб осколком рассечен, а я еще, помню, подумал тогда: что это течет у меня по лицу? Нет, ничего я толком не видел, ничего не понимал; его у меня отняли чуть ли не силой. Машина ГАИ была с мигалкой на крыше, мигалка вращалась, раз за разом заливая все вокруг синим потусторонним огнем, скорая помощь примчалась и умчалась, и я снова увидел Игорька и Раю, он ее обнимал за плечи, а она, плача, жалась к нему, – а потом и услышал, как Мишка толкует лейтенанту, что они втроем из “Родника» возвращались, когда он – тут Мишка показал на блестевшую как смола лужу на дороге – сам под колеса выбежал, но, верите ли, в ту минуту я даже не сообразил, что Мишка, Игорек и Рая – мои свидетели и единственное спасение, и закричал на лейтенанта, какого черта он спрашивает их, а не меня. Я не в себе был, это точно.
Последнее, что я из милицейского фургона видел, была моя “снежинка» с выбитыми стеклами, искореженным передом, словно кронциркулем охватившая столб мигалки; кругом сияла россыпь битого стекла, и двое милиционеров промеряли мой тормозной путь.
Часа в два ночи меня отпустили, сняв экспертизу и взяв подписку, и там же, у милиции я поймал такси. Я как знал, что он – я о том типе, моем крестнике – в Институте неотложной хирургии, как чувствовал, что обзванивать морги рано, да и фамилию его еще не слыхал, но, помню, дорогой о нем все как о родственнике думал: мол, не выживи он, мне его до конца дней моих в памяти носить. Зря, конечно, все в памяти стирается, но я же говорю, что был не в себе.
В Институте неотложной хирургии тихо было, а в коридоре, что вел к операционным, и вовсе все погружено в ночь, только матово горели под потолком плафоны, только нет-нет, да слышалось из приемного покоя, как шаркнет по полу подошва дежурного санитара или хлопнет наверху дверь на сквозняке. Я сперва вдоль стены ходил, плечом ее отирая и касаясь виском, а после сел на стул при входе и с шапкой в руках вроде как уснул, да только был это не сон, а явь, какое-то оцепенение вроде забытья, словно бы я лежу на солнцепеке, глаза закрыты, и передо мною медленно и мерно перемещается безбрежное море алого песка, и вдруг голос, да такой далекий и звучный, точно эхом принесенный с другого берега реки, меня по имени зовет: – Витя! – Потом еще раз: – Витя! – я вскочил, но в коридоре стояла тишина, как в аквариуме, лишь плафоны лили свет с потолка, да по углам лежали зыбкие тени.
Я не заметил, как врач спустился, стал в дверях, сигарету разминая.
– Вы водитель, который сбил Кайдалова? – спрашивает.
– Его Кайдалов фамилия? – говорю я.
– Можете больше не ждать, – говорит.
– А он? – говорю. – Что вы на меня смотрите?
– Я вам сказал: ступайте домой – говорит.
Я повернулся и пошел прочь по коридору, но, не дойдя до пропускника, вернулся и говорю:
– Скажите, доктор, в котором часу он умер?
– Он уже час в прозекторской, – говорит.
Домой я не пошел, в гараж поехал, а после в трест. Когда я к замдиректора вошел, он как раз с Москвой, с Дмитрием Сергеевичем объяснялся, а мне кивнул. И мне сразу стало ясно: нет, никто здесь еще ни о чем не знает, ведь и в ГАИ и в прокуратуре живые люди сидят, у которых дел по горло, да еще в глухую ночь, и тут, как нарочно, зам трубку мне передал, и Дмитрий Сергеевич на том конце провода мне говорит:
– Витя, я буду завтра девятичасовым, шестой вагон. Заедешь за женой, голубчик, она будет ждать.
– Не могу, Дмитрий Сергеевич, – говорю.
– То есть, как это не можешь? – он говорит.
– Я сделал наезд, – говорю. – Я убил человека.
Наверное, с минуту он молчал.
Потом говорит: – Как же это вышло, господи спаси? Ты наверное знаешь, что убил?
– Убил, Дмитрий Сергеевич, – говорю. – Кому же это знать, как не мне.
– Ничего не понимаю, – он говорит. – Ты что, правила нарушил, или, может, ты пьян был? Можешь ты толком объяснить, как это случилось?
– Отчего же, – говорю, – разумеется, могу. Он ко мне сам под колеса при трех свидетелях сунулся, а ночью гололед был. Я километров семьдесят шел, затормозить не получилось, вот и все. Теперь он на вскрытии, а я под следствием.
– Что ты делал ночью со служебной машиной? – говорит.
– А, – говорю, – вы и этого не знаете? Правда не знаете? Ну так я вам расскажу: два дня назад у меня двигатель застучал, и люфт мне показался больше обычного, вот я и провозился с машиной до ночи, а напоследок решил малость погонять ее, чтобы лечь спать, как говорится, с чистой совестью.
Тут он как крикнет: – Замолчи, дуралей!
Потом, помолчав, секунд семь-восемь:
– Что с машиной? – спрашивает.
– Машина вдребезги, – говорю. – Сейчас она на площадке ГАИ. Все мы теперь в надежных руках, Дмитрий Сергеевич.
И, снова помолчав, он говорит:
– Виктор, ты понимаешь, что это тюрьма?
– Что ж, – говорю, – тюрьма так тюрьма. Значит такое мое везение. Не я первый.
Тогда он говорит: – Хорошо, мы этот разговор после продолжим. До моего возвращения никуда не ходи. Ступай домой и чтобы из дому ни шагу.
Я говорю: – Это как же? Мне через час у следователя надо быть.
А он: – Сказано тебе, никуда не ходи. Отправляйся домой. Ты все, что мог, уже сделал.
Хотел я сказать: – Ваша правда, Дмитрий Сергеевич! – Но он уже дал отбой.
И тут я увидел: за окнами снег идет, кружится медленно, спокойно и торжественно как на рождество, и утреннее небо такое ясное, что больно глазам, и в кабинете тихо было и сумрачно, только зам на меня таращился из-за письменного стола.
Мишка меня у входа в трест дожидался, стоя в кромешном снежном мельтешении. Он спросил, знаю ли, что пассажир тот тю-тю, отъехал?
Я говорю: – Да, знаю.
– Тебе следователь в одиннадцать назначил? – спрашивает.
Я говорю: – В одиннадцать. Что с того?
– У нас сорок минут, – говорит. – Садись, поехали, времени в обрез. – И только тут я заметил у обочины такси.
Я говорю: – Куда? Куда еще, пропади все пропадом, я еще должен ехать? Нет, братишка, я свое отъездил, дальше мне ехать некуда.
– Не валяй дурака, – говорит, а сам меня как маленького ведет к машине. – Мы едем к адвокату.
И я ему себя в машину усадить позволил. Мне, понимаете ли, все равно было – к адвокату ли, к следователю, в тюрьму или преисподнюю. Узнай я в то утро, что меня родственники этого Кайдалова разыскивают, чтобы в отместку голову проломить, я б, кажется, пошел и сам лоб им подставил бы.
Да нет такого, чего бы я не сделал, на что не решился бы, вот так бы взял и правую руку отдал, лишь бы отмотать ленту времени назад, ко вчерашнему вечеру, когда я за ворота гаража выехал, а лучше бы до того апрельского дня, когда я после дембеля домой возвратился в двубортном диагоналевом костюме, который купил себе на проводы, с чемоданчиком, где, сложенное вчетверо, лежало мое хабэ. Только, думается мне, немало нас таких сыщется, согласных самих себя изничтожить, замордовать, лишь бы, время повернув, обрести самих себя или свое доброе имя, или честь – словом то, что теряешь раз и без чего нельзя человеку.
Так что я уже знал: потеряв, теряешь навсегда, ведь о вине твоей все тебе известно, а следствие и суд только неизбежные, запоздалые формальности, чтобы узаконить наказание и прощение таким, как я – ведь в наказание меня всего-навсего лишат свободы, да и то не насовсем и не навсегда, и, простив, свободу вернут, а вернуть саму потерю невозможно ни судом, ни советами самого дошлого адвоката, что ни сули ему, как ни плати.
Так что я уже все про себя знал, когда-то с Мишкой в кабине адвоката сидел и в пол-уха слушал, как тот меня учит, что и как отвечать следователю, и какие бумаги с работы у Дмитрия Сергеевича просить, и у следователя, и на эксперименте на дороге, и, наконец, в баре, куда Мишка чуть не силой затащил меня, чтобы я, как он сказал, “вставился» в тепле, я уже все знал о своей потере, о ее безвозвратности и цене.
Хуже нет, когда один напиваешься. А если с другом, с которым прежде ни взгляда, ни жеста не требовалось, чтобы знать, понимает ли он тебя, потому что такое понимание – оно вроде родства, или есть, или нет, – так вот, покуда чувствуешь это родство-понимание, все можно перетерпеть, пережить, а как видишь, что и этому конец, настает минута, когда тошно так, что жить не хочется. Как на зло, в тот день в баре было людно, а к закрытию стало не продохнуть: мы у стойки сидели перед пепельницей, рюмками и стаканами воды со льдом, я в окна смотрел, пока смеркалось, потом – в зеркало над стойкой, где обоих нас видел, как на памятном снимке, плечо к плечу сидящими под висячими лампами, в сигаретном дыму.
За весь вечер я с ним словом не обмолвился, во-первых, потому, что не было сил, да и бар – не место для такого разговора, во-вторых, оттого, что чувствовал: нет, на его понимание мне нечего рассчитывать, для него – это очередная передряга, жуткая конечно, что там говорить, но и раньше мы с ним по краю ходили, и раз оба живы, остается поскорей наплевать и забыть. И еще я чувствовал: есть такой предел, за которым поступки и слова очень много значат, а все прежние не идут в зачет, точно тебя самого нет и прошлого нет, есть только черта, за которой настоящее, и вот что ты за чертой сделаешь, скажешь, это ты и есть – а после можешь о себе что угодно думать, мнить, что тебе заблагорассудится. И всегда я думал: там, за той чертой мы с ним будем рядом, и про то, что сделает, скажет один, другому и размышлять не подобает, не смеет один из нас усомниться, что сделает, скажет второй.
Под закрытие мы с ним по последней опрокинули, он на меня искоса взглянул, будто в чем удостовериться хотел, потом слез с табурета, застегнул пиджак и, меня за локоть взяв, говорит в полголоса: – Порядок, Витя, пошли домой, проспишься. А ну-ка, осторожней, обопрись на меня!
– Я не пьяный, – говорю. И руку высвободил – я и в самом деле не так набрался, чтобы ему меня под руки водить.
– Само собой, – говорит, – конечно, не пьяный. На твое пальто, оденься, пока я выскочу за такси.
– Стой, – говорю, – никаких такси.
– И не надо, – говорит, – лучше мы с тобой воздухом подышим.
Вышли мы; и я к дверям бара прислонился, пальто расстегнув и вдыхая грудью. А как только почувствовал – пойду не шатаясь, и языком ворочать тоже смогу, я пальто застегнул, от дверей оттолкнулся и через дорогу двинулся к скверу, к дальней скамейке под фонарем. Мишка на шаг позади меня шел, а у скамейки, меня придержав, смел посередине снег ладонью.
Сел я. А он так и остался стоять, сигарету прикурив и на меня глядя.
– Садись, – говорю, – в ногах правды нет.
– Ничего, – говорит. – Я в порядке. Постою, а ты посиди.
– Ошибаешься, братишка, ты совсем не в порядке, – говорю.
А сам чувствую: язык опять тяжелеет, прямо свинцом наливается, гад, и руки, по скамейке разбросанные, медленно коченеют в снегу.
– Нет, – говорю, сам себя кляня за косноязычие, за то что в звездную минуту нашу нужных слов найти не могу, – порядком у нас и не пахнет, братишка, порядок – это не про нас с тобой… Ты или просто не знаешь, как надо, или нарочно думать не хочешь, не веришь, не ждешь и сейчас думаешь, что меня высказаться тянет, что я набрался и околесицу несу…
Говорю, а сам, снега зачерпнув, лицо растираю, потому что пьяным быть права не имел. Он предо мной стоит в мглистом свете ночи, только сигарета разгорается ярким огоньком.
– Ничего такого я не думаю, – говорит. – Успокойся, Витя. Мы с тобой завтра разберемся, хорошо?
– Нет, – говорю.
А сам, шапку сняв, в холоде пронзительном еще снега зачерпнул и тру.
– Завтра, – говорю. – А вдруг не будет завтра? Вдруг ничего до завтра не переменится? Сам ты чего ждешь от завтра, скажи?
– Ничего, – говорит. И голос у него спокойный и усталый, будто он это свое «ничего» по десять раз на дню повторяет. – Я ничего не жду от завтра. Что ты завелся? Что я тебе сделал не так?
– Мне? – говорю. – Но разве я о себе? Разве я не о нас с тобой, не о тебе думал?
– Не кричи, – говорит.
А я и не заметил, что кричу.
– Я ни в чем тебя не виню, – говорю. – Не видал от тебя ничего, кроме хорошего. Ты умней, так меня пойми!
Встал я и, руки от снега отряхнув, из кармана коробок спичечный вынул.
– Смотри, – говорю. И коробок ему на ладони протягиваю. – Вот она, жизнь. Видишь, она есть? А вот я сейчас кулак сожму, и ее больше не будет!
Стоит, молча смотрит, как я, руку разжав, коробок раздавленный в снег уронил.
– Жизнь, – говорю и самого себя вижу с тем горемыкой в его крови, на льду.
И вдруг Мишкин голос слышу, негромкий, спокойный, словно бы и не его вовсе, а исходящий из далекого и бескрайнего, усталого и терпеливого далека:
– С каких пор ты так дорожишь жизнью, Витя?
– Замолчи! – говорю.
А сам невольно назад оглянулся, будто в ночи нас мог услышать кто-то вездесущий и всесильный, кто жизнь враз отнимает за такие слова.
– Никогда не говори такого, понял? – говорю. – Это теперь ты не дорожишь, зато после, поняв, дорожить будешь. Мы наше завтра начнем сегодня. Отдай мне карты, Миша. Навсегда отдай.
– Отдай, – говорю. – Прошу тебя, отдай. По-другому мы с тобой не разойдемся. Сам отдашь или мне у тебя взять?
Молчит, и взгляд его немигающий, пристальный, будто намертво прикован к моему лицу.
Я, с минуту обождав, к нему подошел, руку его из кармана пальто вынул и карты вытащил – те, что по сей день у меня.
– Ты потом поймешь, – говорю. – Ты мне еще благодарен будешь. Обо всем остальном утром потолкуем. Я тебя домой провожу, хочешь?
– Лучше я тебя, – говорит.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.