Текст книги "Город на заре"
Автор книги: Валерий Дашевский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
Бешено бились крылатые сердечники под колпаками мигалок. Мне пришло в голову, что родство с кинематографом – теми интригующими прелюдиями, какие предшествуют перечню ролей, – достигается на меня наплывающими фарами, двоящимися и троящимися лунами со смещенными подобиями, пронизанными светящимся веретеном… Тут раскрывается притча этой ночи.
Не без известной торжественности, в скромном сознании исполненной гражданской миссии в последний раз я возвращался во двор, за собою ведя послушные огни (припоминаю вздрог изумления при виде собственной монументальной тени). Крикнув мне, чтобы посторонился, энергичный водитель санитарного фургона перевалил через бордюр и двинулся, было, напрямик, ревя и ломая кусты, да так и застыл, валко наклонясь над прогалиной света (милицейский ГАЗ еще раньше отстал и притушил фары). Шофер, санитары и докторша выбрались наружу с весьма неожиданным проворством, громко друг другу перепоручая носилки (так и не вытащенные), и, помнится, меня поразила – поразила с мучительной силой – их неуместная и, я бы сказал, противоестественная веселость, но простонародного вида молодец, по чьей милости я претерпел столько душеубийственных минут мне уготовил разочарование безмерное. Он, несомненно, принадлежал к нынче мне знакомой разновидности перронных подростков, каких встречаешь где-нибудь в Одинцово или Вешняках в компании маленькой дуры и радиолки, но был старше – этак года на три старше меня, и утешительная мысль, что действовал из некоего общечеловеческого принципа, становилась все абсурднее по мере того, как, польщенный вниманием, он продолжал улыбаться бессмысленной и откровенно придурковатой улыбкой, раскинувшись на освещенной фургоном мураве. Сколько б я дал, чтобы увидеть его в самом начале истории!
Он все улыбался, между тем, как санитар поворачивал его на бок и обследовал рану с изнанки плеча, отлепляя успевшую уже присохнуть материю канареечной футболки маленькими рывками, зудом отзывавшимися у меня под коленями, но, видимо, безболезненными для пациента, лучившегося в пароксизме решительно мне непонятного торжества – непонятного тем более, что рана в тон дыханию производила негромкий тошный звук вроде присвиста, что ли. Этакой улыбчивой эйфории не могла дать даже мстительная услада от сопоставления со страданием совсем другого рода: застенком, обещанным второму присутствием властей. Санитар выпрямился. «Слышишь, Васек, – сказал он – поднимайся. Ну давай, пошевеливайся, некогда тут с тобой!», и только тогда, в бесконечно запоздалом прозрении, до меня, наконец, дошло, что недорезанный болван еще и пьян, точно ножевой раны с него было мало, и ни на золотник страдания не усмотрел бы безусловный гуманист в дальнейших прениях на предмет, способен ли он самостоятельно переместиться в фургон.
Самое время было мне отправиться к жене, кабы не некая инерция больниц и тюрем, где обретаются мои персонажи. ГАЗ все еще стоял поодаль, темный внутри, с отливом лунного глянца на капоте, и как бы уменьшившийся в размерах, будто ночь исподволь обратила его в обычную подробность местного ландшафта, и мирно дотлевали сигаретные огоньки у заднего крыла, где толпились тени, да при ближайшем рассмотрении обманчиво вкрадчиво поблескивали наручники на арестованном, доканчивавшим свою короткую повесть, и милиционеры молчали, привычно деля с ним первые минуты участи, и только самый старший по возрасту кивал, слюня пальцы их клевками гася окурок и подгоняя форменную фуражку к доброй голове, и не дай мне Бог когда-нибудь забыть, как в эту строгой печалью полнившуюся минуту ожил передатчик у него в портупее, и сквозь треск и завывания в эфире дискретный диспетчер принялся сзывать все патрульные машины на окружное шоссе, к ночному кабаку, где разыгралась массовая драка, и, точно откликнувшись на в пространство обращенный призыв, санитарный фургон зашевелился, грузно выбрался в проезд и полетел восвояси – то ли в сердце города, то ли на небеса, пославшие мне испытание, а следом и карета осужденных медленно покатила со двора. Я же остался, у горла зябко прижимая лацканы пиджака и глядя, как разогнанная ударами мигалок постепенно возвращается темнота.
Читатель! Не было ровно ничего непроясненного, либо противного рассудку до того, чтобы, бередя аналитическую память, сызнова возвращать мне ту или иную пуанту или переживание. Но под влиянием нахлынувшей росной свежести да угасания внутреннего жара у меня мало-помалу стало складываться не до конца еще оформленное, определенно мистическое чувство, будто понимаю Промысел или хотя бы сбывшуюся его часть, задним числом представленную событийными рифмами, гениальными импровизациями (мне ли не знать этого ныне!). Да, стоило мне уверовать в провиденциальность случая, и я уже мог с улыбкой посвященного отметить и оценить блистательную иронию, с какой судьба дала мне понять, что непредсказуемы ближайшие четверть часа – мне, час назад уверенному, что на года приговорен к однообразию! И больше того: за одушевленностью исполинов брезжила мне робкая, но пророческая надежда, что коли стану рассказывать о жизни, жизнь расскажет мне стократ, и столько же еще я буду смеяться и пролью слез над ее несравненным рассказом!
Темнели три заветных окна на моей стороне – меня не ждали. Но предоставленный сам себе в ночном безмолвии (еще населенном гаснущими образами, меркнущими голосами – чем не прообраз небытия?), я не страдал, напротив сердце мое преисполнялось гордости и дерзновенной отваги (из этих двух и вырастают крылья!), и я рассматривал пустые окна с осознанной ясностью будущего во споминания.
V
Так, обмирая и ободряясь в зависимости то ли от расположения берилловых звезд, так ярко горящих у нас, в небе Провинции, то ли от переменчивости окраски собственных видений, я углублялся в призрачную область золотых единорогов и зеркальных садов, где пророчество открывалось в сонете, откровение – во сне (таблица элементов, бензольное кольцо, Кубла Хан,[50]50
сон, в котором она, якобы, явилась Менделееву, в научной мифологии занимает столь же почетное место как яблоко Ньютона или ванна Архимеда. Сам Менделеев этого сновидения не отрицал, однако рассказывал, что увидел эту таблицу после того, как не спал несколько ночей подряд, пытаясь изложить на бумаге уже сформировавшиеся представления. Не менее удивительным было открытие немецким химиком Ф. Кекуле бензольного кольца. Сон ученого начался с общепринятых в то время химических представлений. Он увидел длинные линейные цепочки атомных связей: цепочки двигались, часто сближались друг с другом, извивались как змеи. «Но что это! Одна из змей ухватила свой собственный хвост, и фигура эта насмешливо закружилась перед глазами. Пробужденный как вспышкой молнии, я провел остаток ночи за разработкой следствий новой гипотезы". „Кубла-хан, или Видение во сне“ (англ. Kubla Khan, or A Vision in a Dream) (правильнее: Хан Хубилай, или Сновидение) – поэма Сэмюэла Тейлора Кольриджа, которую он начал сочинять в 1797 году. Поэма осталась незавершённой; опубликована в 1816 г.
[Закрыть] Песня Кэдмона),[51]51
Гимн Кэдмона – гимн на древнеанглийском языке, приписываемый поэту Кэдмону (Casdmon), жившему в VII в.
[Закрыть] тайна – в числе, рок – в совпадении. Рациональный гегельянский тезис, представляющий судьбу как неведомую часть нашей натуры, какую в венском затворничестве обратил в эпическую поэзию Негг Доктор Фрейд, и которая нас понуждает в сакраментальном действовать вопреки, вовсе обходил молчанием сокровенные мелочи, прилетающие к нам из тенет времени или из собственных наших воспоминаний: повторяющаяся беседка, строка из юношеского мадригала, памятная дата или прирученная мелодия – словом, все то, что, как некогда говаривал автор породистей меня, «логик не терпит, а поэт обожает».
Без сомнения, возвращаясь к нам, они, эти драгоценные безделки, вырастают до размаха их воскресивших обстоятельств и окрашиваются в несравнимые по густоте тона прошлого и мимолетного предчувствия – и надобно ли говорить, что предчувствие всегда сильней, чем чувство? Я не припомню в этом пункте ничего более совершенного, чем мною раздобытый в Тацитовых «Анналах» параграф IXX из книги XV, где Нерон /тушит заговор Пизона: «Вслед за тем, он велит умереть Аннею Лукану. И когда тот, истекая кровью, почувствовал, что у него холодеют руки и ноги, и жизненная сила понемногу покидает тело, хотя жар его сердца еще не остыл, и сознание не утратило ясности, ему вспомнились сочиненные им стихи, в которых изображался умиравший такой же смертью раненый воин. Он прочел эти стихи, и то были последние произнесенные им слова[52]52
Корнелий Тацит. Анналы. Книга XV. 70.
[Закрыть]…», и не могу нынче передать без священного волнения миг головокружительного упоения, когда я, в одинокую пору ученичества так нуждавшийся в благословении отеческой руки, открыл в фамильном нашем издании Пушкина, Ектеринославъ, книгоиздательство Ротенберга, МСМХШ, фолианте с черным авантитулом, в Бог весть сколько раз опрометью прочитанной главке из подготовительных отрывков к «Египетским ночам», что как и я, кумир мой думал, дышал над участью Петрония – Пушкин ли не был Арбитром! – в воображении разделяя с Петронием последние часы: «Мы уже достигли Кумъ и уже думали пуститься далъе, какъ явился къ намъ посланный отъ Нерона. Онъ принес Петронiю повелънiе цезаря возвратиться в Римъ и тамъ ожидать ръшенiя своей участи, вслъдствiе ненавистного обвиненiя. Мы были поражены ужасом; одинъ Петронiй равнодушно выслушалъ свой приговоръ, отпустилъ гонца с подаркомъ и обявилъ свое намъренiе остановиться въ Кумахъ …» – «И он не стал длить часы страха и надежды. Вместе с тем, расставаясь с жизнью, он не торопился ее оборвать и, вскрыв себе вены, то сообразно своему желанию перевязывал их, то снимал повязки; разговаривая с друзьями, он не касался важных предметов и избегал всего, что могло способствовать прославлению непоколебимости своего духа. И от друзей он также не слышал рассуждений о бессмертии души и мнений философов, но они пели ему шутливые песни и читали легкомысленные стихи. Иных из рабов он оделил своими щедротами, некоторых плетьми. Затем он пообедал и погрузился в сон, дабы его конец, будучи вынужденным, уподобился естественной смерти…»,[53]53
Анналы XVI, 18–20. 22. с точки зрения вечности, лат.
[Закрыть] ets.
Иной сметливый читатель, может статься, решил, что я вдавался в науку, состоящую в дальнем родстве с герменевтикой – но все равно, sub specie aetemitatis,[54]54
С точки зрения вечности лат.
[Закрыть] связь, которую я тщился понять, была связью во времени путем познания воображением, и эти мои совпадения мне внушали чувство, сходное со зрелищем орлиного полета, видимого с Палатинского холма (Valeria, ае[55]55
черный орел. Лат
[Закрыть] – латинский этимон моего звездного имени).
«Yous ne connaisses pas ets gensia: yous yerres qu il faudra jouer des conteaux…»[56]56
А. С. Пушкин. «ПУТЕШЕСТВИЕ В АРЗРУМ ВО ВРЕМЯ ПОХОДА 1829 ГОДА». Глава вторая. 42
[Закрыть] «Онъ быль печаленъ и имълъ странныя предчувствiя»… Арба с воловьей упряжкой, в сопровождении молчаливых грузин медленно одолевающая каменистый скат в лучах заката, приметный шрам на руке, простреленной на дуэли с Якубовичем… «Не знаю ничего завиднъе последнихъ годовъ его бурной жизни. Самая смерть его посреди смълаго, неравнаго боя не имъла для Грибоъдова ничего ужаснаго, ничего томительнаго. Она была мгновенна и прекрасна»…[57]57
Там же, 43.
[Закрыть]
«Онъ быль печаленъ и имъл странныя пpeдчyвcтвiя»… В главке VI главы пятой «Евгения Онегина» монах и заяц, несомненно указывали на другой chefs-daerries de litterature:[58]58
литературный шедевр, фр
[Закрыть] «Я всегда думала, что ты меня убьешь. В тот день, когда я тебя первый раз увидела, я как раз, выходя из дому, повстречалась со священником. А сегодня ночью, когда мы выезжали из Кордовы, ты ничего не заметил? Заяц пробежал дорогу между копыт у твоей лошади. Это судьба..»,[59]59
«КАРМЕН» П. Мериме.
[Закрыть] но не блестки дивинаторного искусства,[60]60
Дивинаторный способ понимания произведения (автора) сформулирован Ф. Шлеймахером в работах о герменевтике (Герменевтика (др. – греч. сррпу£ит1кп – «искусство толкования», от sppnvsuco – «толкую», искусство толкования, теория интерпретации и понимания текстов, в том числе, текстов классической древности, библейских); направление в философии XX века, выросшее на основе теории интерпретации литературных текстов
[Закрыть] прихотливо рассыпанные в главках V–XXIV, пленили мой ум, а вещая преамбула в автором навеянном Татьянином сне, где Ленский погибал – и дальше, под листопадный шелест страниц греза неспешно оформлялась в очертания пуантилической яви: в алую полость пистолетного ящика, в черные плащи на белом снегу, – но удаленный силуэт, зыблющийся вровень замирающему покачиванию граненого ствола, раздваивался и на слуху выстрел звучал дуплетом, эхо в ближней рощице, куда отвели лошадей, не затихало, но отделясь от четверостишия с опоясывающей рифмой,[61]61
Опоясывающая (охватная, кольцевая) рифма рифмовка, по расположению рифмующихся стихов соответствующая схеме: абба.
[Закрыть] продолжало звенеть… Происходила дивная и страшная мутация: редела и рассеивалась филигрань романа и сквозь ее тающий флер пристальный взгляд уже различал радужный след полозьев – историческая кондитерская, историческая среда – и влезающего в сани полковника Данзаса, с д’Аршиаком разработавшего пункты дуэли a outrance,[62]62
до смертельного исхода, фр
[Закрыть] но о враче не позаботившегося а lа сосед Зарецкий, и вместе с перекличкой выстрелов начиналась перекличка тем в этой последовательной цепи приближений: все совпадало: январь, близость реки (Черной речки), тема сестер (Лариных, Гончаровых), тема неосторожного флирта (как трогательны попытки историографов реабилитировать Наталью Николаевну, т. е. понять женщину, не ведавшую, что творит!), и под фатальным знаком совпадений пружина пружин приходила в движение: д’Антес получал свидания на квартире Идалии Полетики, в кавалергардских казармах (он в самом деле красив казенной правофланговой красотой на литографии Бенара, Жорж д’Антес-Геккерн, «ничтожество» по выражению Екатерины Мещерской, «сменившее три отечества и два имени»), 25-го января имели место новый пасквиль и новое признание м-м, и 27-го января, сбитый с ног пулевым ударом, Пушкин приподнимался в снегу, крича, что поединок не кончен!
Спрашивалось: с 26–го января (каково совпадение!) 1834-го года («Баронъ д, Антесъ и маркизъ де-Пина, два шуана, будут приняты въ гвардiю прямо офицерами. Гвардiя ропщетъ».) и до 27–го января 1837–го года (на обратном пути, Данзасу: «Кажется, это серьезно. Послушай: если Аренд найдет мою рану смертельной, ты мне это скажешь. Меня не испугаешь. Я жить не хочу…») приходило ли ему на ум, на балу у Воронцовых, что bien-aimée[63]63
любимая, фр.
[Закрыть] разговаривает, смеется и вальсирует с из собственного персонажа развивается монстром – и я ли один сличал вехи и с трепетом всматривался в мартирологический туман? Лермонтов, до своего смертного часа не перемолвившийся с вдовой ни словом, был в тех же мыслях, что и, по свидетельству Гроссмана, девушки из Тригорского («Владимир Ленский здесь лежит, – погибший рано смертью смелых…»),[64]64
Цитата из «Пушкин» Л.П. Гроссмана, полностью: «Такова была горсточка людей, провожавшая Пушкина в могилу: почти никого из столичных властей, но зато верный „Савельич“ – Никита Козлов, сопровождавший его по жизненным дорогам от колыбели на Немецкой улице до Святогорского погоста; старый друг, определявший его в лицей, хлопотавший за него в годы ссылки, посылавший ему из чужих краев античные вазы и современную хронику Парижа; две девушки из Тригорского, для которых со временем этот снеговой холм будет связан с бессмертными стихами: „Владимир Ленский здесь лежит, погибший рано смертью смелых…“; и, наконец, несколько псковских крепостных, словно посланных к могиле убитого поэта тем подневольным народом, который своими сказаниями обогатил его творчество и навсегда принимал теперь в свою память имя Пушкина, чтоб донести его до далекой, но неизбежной эпохи своего освобождения».
[Закрыть] однако, в рассуждении предчувствий, не знаю ничего равного письму А.А. Бестужева, зарубленного в том же 1837-м году, ввиду мыса Адлер, при высадке морского десанта: «Я был глубоко потрясен гибелью Пушкина, милый Павел, хотя эта новость была сообщена мне очаровательной женщиной. Неожиданное горе не проникает в глубину сердца, говорят, оно воздействует на его поверхность; но, несколько часов спустя, в тишине ночи и одиночества яд просачивается внутрь и распространяется. Я не сомкнул глаз в течение ночи, а на рассвете уже был на крутой дороге, которая ведет к монастырю святого Давида, известному вам. Прибыв туда, я позвал священника и приказал отслужить панихиду на могиле Грибоедова, могиле поэта, попираемой невежественными ногами, без могильного камня, без надписи! Я плакал тогда, как плачу теперь, горячими слезами, плакал о друге и товарище по оружию, плакал о себе самом; и когда священник запел: «За убиенных боляр Александра и Александра», рыдания сдавили мне грудь – эта фраза показалась мне не только воспоминанием, но и предзнаменованием… Да, я чувствую, что моя смерть так же будет насильственной и необычайной, что она уже недалеко – во мне слишком много горячей крови, которая кипит в моих жилах, слишком много, чтобы ее оледенила старость. Я молю только об одном – чтобы не погибнуть простертым на ложе страданий или в поединке, – а в остальном да свершится воля провидения!»[65]65
Александр Александрович Бестужев 23 октября [3 ноября] 1797, Санкт-Петербург – 7 [19] июня 1837, форт Святого Духа, ныне микрорайон Адлер города Сочи) – русский писатель-байронист, критик, публицист эпохи романтизма, происходивший из рода Бестужевых. Печатался под псевдонимом Марлйнский. Декабрист. За участие в заговоре декабристов 1825 был сослан в Якутск, а оттуда в 1829 переведён на Кавказ солдатом. Участвуя здесь во многих сражениях, он получил чин унтер-офицера и георгиевский крест, а затем был произведён и в прапорщики. Погиб в стычке с горцами, в лесу, на мысе Адлере; тело не найдено. Письмо написано в Тифлисе 23 февраля 1837, накануне гибели.
[Закрыть].
Не надобно думать, что мое бытие, по существу, свелось к паллиативу между dessous[66]66
dessous – п. изнанка, дно, закулисный: закулисная сторона, нижний: нижнее белье (дамское). Здесь: к закулисной стороне.
[Закрыть] и раскопками безвестного кашлюна, самоотверженно обрастающего пылью в подземельях библиотек – о нет! Но в дальнейших моих скитаниях, естествоиспытателя, авантюриста (тренера бокса, коменданта театра, школьного учителя, монтера в гостинице, ретушера в ателье), я чувствовал себя наследником исключительного бремени, исключительного права, ибо наедине с собою – род одиночества, какого справедливо страшатся клиенты фешенебельных бань, пестующие себя и свою импотенцию (никогда не забуду, до чего забавно они, тишком ползя вдоль обочины в своих ноль-третьих и ноль-шестых, строили куры женщине, которую я любил!) – о, наедине с собою я погружался в полуреальное полунебытие, попеременно пребывая то на седьмом небе, то в аду; там и там горние голоса были мне спутниками, а проводниками – славные тени; но вопрос, некогда волновавший автора «Героя нашего времени», в романе с точностью до шести шагов провидевшего свою трагедию у Перкальской скалы: «И если точно есть предопределение, то зачем же нам дана воля, рассудок?», не однажды вставал передо мною оправданием собственных предчувствий, с очевидностью большей, чем сумею сказать.
Судьба благоволила мне: вообрази, читатель, мне посчастливилось отыскать рифму к моим экс-свиданиям в далеком лагере, на муравчатом скате – совсем близко, в шекспировском сонете LXXIII «Во мне ты видишь то сгоранье пня, когда зола, что пламенем была, становится могилою огня, а то, что грело, изошло дотла, и это видя, помни: нет цены свиданиям, дни которых сочтены» – и другую, к соматическому моему влечению к закату «Когда закат пронзает гребни гор и каменные тучи блещут в славе, я сам с собой веду злосчастный спор: не я ли тенью таю в этой лаве?» – в стихотворении де Унамуно.[67]67
Мигель де Унамуно-и-Хуго (исп. Miguel de Unamuno у Jugo; 29 сентября 1864, Бильбао – 31 декабря 1936, Саламанка) – испанский философ, писатель, общественный деятель, крупнейшая фигура «поколения 98 года». В статье «„Лаборатория смерти“ Мигеля де Унамуно». Журнал «Вопросы философии». Изотова И.С. 06.09.2011 г. автор точно характеризует творчество Мигеля де-Унамуно: «Главная черта творчества знаменитого испанского философа М. Унамуно – „невозможность сколько-нибудь явно отделить его „философию“ от его же личных переживаний как писателя и поэта“, ибо „все аспекты его творчества взаимно ограничивают друг друга, перетекают друг в друга и дополняют друг друга“ (Темпельман де Бустиндуй 1986, 23). Поэтому исследователи обращаются к его литературному наследию не менее часто, чем к „чисто философским“ произведениям. При этом новеллы Унамуно – это настоящие рассадники смерти, а все литературное творчество Дона Мигеля с легкой руки С. Серрано Понсела названо не иначе, как лабораторией смерти [Чейтей 2004, 58]».
[Закрыть] Тем не менее, применительно к собственной участи я оставался слеп, даже если иной раз случалось мне с замиранием сердца распознать те или иные приметы рока: его бесшумный промельк, тигриный след.
Я заготовил изящный постскриптум к этой главке. В один из первых наездов в Метрополию, я возвращался в гостиницу после сутолочного дня, томимый той размаянной усталостью, какой отзывают не списочек разнокалиберных поручений или злые хвосты очередей, но самое сознание, что ты – пузырек в прибое супергорода, среди коловращения ночных огней особенно невыносимое. Дабы избавить себя от следующей пытки: конвейерного спуска в бездонном цоколе навстречу процессии безнадежно незнакомых лиц, я нанял такси, не заботясь о деньгах, кляня и призывая завтрашний день – и неожиданно получил баснословную передышку, какую обещает разве что сказочная мечта войти в зеркало. Я точно сделался недосягаем и неуязвим за оборотом лобового стекла и, понемногу оживая в услужливом сиденье, уже чувствовал, как наркотик скорости исподволь убаюкивает меня, навевая прежде заочно знакомые, вечно милые картины: Башни Кремля, Манеж – между тем, как диско-романсик из радиолки промеж сидений давал забавную антифонию зрительному апофеозу святынь, под космогонические пассажи синтезатора зовя жить быстрей, петь веселей, умереть молодым, и чуть подергивался рядом насупленного вида водитель, одобряя ритм, а голос пел и пел, неся нас в кавалькаде по разворачивающейся кривой, и одиночество, только что нестерпимое, было теперь почти родным, как ласковое равнодушие мира.
Мы повернули, с заносом обойдя маститый лимузин с частными номерными знаками, тенью заскользивший за нами навстречу исполинскому зареву проспекта.
Черное после полива дорожное полотно, чередовавшее отражения фонарей – зыблющиеся, огненные – против обыкновения было не запружено: то был особенный прощальный час, когда уже закрылись бары и произошел разъезд, но что-то еще оставалось в самом воздухе, уже ночном, уже осеннем: абрис прозрачно гаснувшей двери, парочка медленно растворявшаяся в темноте…
От этого ли ностальгического, почти музыкального угасания, то ли наоборот, в подтверждение ему, проспект с уже простершимся над нами иллюминированным небом мне показался необыкновенно широким, неправдоподобно пустым – и тотчас, почуя новые возможности, тень наша приблизилась с шипением шин, продолжая нами начатую тему гандикапа.[68]68
гандикап – здесь: скачки и бега, в которых участвуют лошади различных возрастов и достоинств.
[Закрыть] Привольно развалясь в услужливом сиденье, я уловил, как сдвинулись сросшиеся брови моего водителя, регистром выше сделался посвист ветра; но я так и не посмотрел, восстановился ли интервал, ибо вдали, у погасшего уже кафе под эгидой кинотеатра мой праздный взгляд привлекло карликовое, но быстро дораставшее до обычных размеров и решительно банальное трио: двое развинченных дылдоватых парней и жиголетта в мерцающем дождевичке, видимо обнадежившая их и теперь отбивавшаяся – бешено, дико, с последней надеждой, безо всякой надежды – и вдруг чудом вырвавшаяся из ловивших ее рук. Отказываясь верить глазам, я увидал, как она опрометью бежит к дороге, к пылающему коридору фар, в которой мчалась машина – и вот, возникла перед нашим капотом как обреченная птица, как сама безумная и безнадежно погубленная юность – и пропала, со мною растворясь в швырке и пелене радужной мути. Ладонью зажимая о ветровик расшибленную скулу, оборотясь, я увидал ее, исполнявшую то же короткое, смертельное адажио перед капотом нас настигавшего лимузина – и снова она выпорхнула, живая, нераздавленная, без малейшего ущерба, ежели не считать бампером напрочь оторванную полу дождевичка и, уменьшаясь, оставаясь, оставаясь жить, в картинной истерике повалилась посреди дороги.
Безымянный виртуоз со мной рядом сбросил газ (я позабыл заглянуть в его жетон, и нам суждено было остаться просто гражданами мира). Проспект кончался; позади оставались в углах домов горевшие габаритные огни, и радиолка молчала, как мне показалось, давно. Мы медленно плыли в ночном сверкании.
Медленно, машинально, глядючи прямо перед собой, он расстегнул клапан на куртке и протянул мне сигареты («Благослови Господь наших таксистов, столичных и провинциальных!»), и, закурив, мы вдались в пункт механического детерминизма, который не дает нам окончательно преодолеть наследие отцов.
«Но до чего счастливая сучка! – сказал он хрипловато. – Вот кому теперь жить да жить. Это же надо, такое везение!»
«А если ей готовится конец страшней, но более закономерный?»
«Никогда. – сказал он. – Бог, кого любит, того не оставит»
«Вы думаете?» – сказал я.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.