Текст книги "В предчувствии апокалипсиса"
Автор книги: Валерий Сдобняков
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Ю. Б. Человек может наговорить только глупости – в смысле объяснительных слов относительно музыкальных произведений. Когда есть истина – святая, бескорыстная, не лукавая, не ложная – это не может не поражать, и прикасаться к ней грубым словом не следует. В этом я убеждён. Проза же, я думаю, связана с какими-то внешними, земными толчками. Вы идёте по улице и вдруг слышите постороннюю фразу. Она вас непосредственно не касается, но вы запоминаете её и даже думаете про себя – как хорошо сказано. Или напротив – как зло сказано. Но фраза эта в вас засела. Затем вы видите лицо человека, например, женское – с правильными красивыми чертами, с удивившим вас блеском в глазах, и у вас возникает какая-то мысль об этой женщине – кто она, чему радуется, с кем она. Так же в отношении мужчин. Очень часто я смотрю на лицо кого-нибудь из них и задаю себе вопрос – как бы он повёл себя возле орудия, когда на него идёт шесть танков. И я представляю, как. Всё это я вижу по лицу. Лицо, между прочим, очень о многом говорит. Я, например, по лицу могу угадать профессию человека. Так что рождение прозы связано вот с такими неожиданными толчками, с какими-то явлениями, которые происходят на ваших глазах, действиями, поступками, переживаниями.
B. C. Но удивительно то, что все эти случайности одного могут подтолкнуть к написанию «Берега» или «Горячего снега», а другого никогда. В этом заключается неведомое нам, не объяснимое для нас чудо. Это чудо называется – рождение художника.
Ю. Б. На это у меня тоже есть ответ. Знаете, мне кажется, что бы и кто бы ни говорил, но один из самых страшных пороков, распространённых в среде художников, это зависть. Почему? Потому что превосходство другого таланта, с одной стороны, порождает чувство соперничества, но, с другой, и бессилия, оттого, что невозможно заимствовать чужой талант. Потому зависть переходит в ненависть. А это страшное дело. Я глубоко убеждён, что заимствовать нельзя не только талант, но и его составляющие – смелость, великодушие, мужество, честность и т. д. Всё это уже есть в человеке, в его генах.
B. C. Иными словами – уже предопределено.
Ю. Б. Всё это корнями уходит в дальнюю даль. К прадедам нашим, за прадедов. Где-то, на каком-то периоде в роду был человек, который воспринимал природу не как дрова, а ещё и несколько иначе. Тоньше, любовнее, красочнее. У пишущего же человека должен произойти в определённом возрасте толчок, благодаря которому должно что-то возникнуть, чтобы заложенное в генах пробудилось в ином состоянии. Вот мой пример. Я очень обязан маме своей за то, что она с детства приучала нас, своих детей, которых у неё было трое, к литературе. Мама читала нам сказки, детские книги, много рассказывала. Затем мне повезло и с учительницей. Где-то в шестом или седьмом классе она нам дала задание – написать сочинение на тему, кто как провёл лето. Я его написал. И вдруг на уроке русского языка эта учительница зачитывает моё сочинение вслух. А затем после урока в коридоре она мне сказала: «Юра, у тебя что-то есть литературное. Поэтому, когда читаешь книги, то присматривайся, как писатель описывает природу, выстраивает сюжет». Я этого, конечно, всё равно не делал, но всё-таки и учительница что-то мне дала, что-то во мне пробудила. Но пробудила то, что уже где-то в глубине меня самого жило. Ну а потом, после войны, вечерами, отдыхая от тех гулянок, на которых мы праздновали Победу (а нам тогда заплатили большие деньги за подбитые танки, выпить мы любили, привыкли к этому ещё с фронта, с ежедневных ста грамм фронтовых), оставался я один. И тогда что-то начало возникать в сознании, связанное с войной. И я написал первый свой рассказ. Так началась эта моя «болезнь», которая продолжается и по сию пору.
B. C. После первого рассказа дальнейший путь оказался предопределённым, отказаться от него было уже нельзя. Не отпустило бы.
Ю. Б. Да, потом я написал повесть о войне, которую где-то потерял.
B. C. Значит, первую повесть читатели так и не увидели?
Ю. Б. Нет. Она была ученической, но в смысле конфликтов и в отношениях героев было всё правильно, правдиво, как на войне. Так что я думаю, всё приходит оттуда, издалека. Литературный институт, который и я закончил, писать никогда и никого не научит. Я учился в семинаре Паустовского. Это был замечательный человек. Я до сих пор отношусь к нему с глубоким почтением. Он приучил нас любить слово. Он зачитывал нам вслух какие-то произведения Пришвина, Булгакова, а затем размышлял, спрашивая и нас, почему, например, в этом тексте использован именно такой эпитет. И ещё вот что было одним из самых главных – Паустовский приучал нас начинать писать рассказ только тогда, когда мы понимали, что уловили настроение. И у меня много было написано рассказов-настроений. То есть это что-то в рассказе происходит, но это должно быть написано с настроением.
B. C. Неравнодушно.
Ю. Б. Да.
B. C. Когда вы учились в Литературном институте, уже ощущалось какое-то писательское расслоение не только по художественному таланту, но и по политическим предпочтениям, пристрастиям? Ведь один пришёл в литературу по зову своего таланта, другой по зову совести, третий, что это престижно и можно хорошо зарабатывать, быть на виду, тешить своё тщеславие. Спрашиваю, исходя из того, что именно из этого поколения писателей затем пришли в политику те, кто рушил Советский Союз.
Ю. Б. Нет, материальной стороны в тогдашних предпочтениях студентов литинститута не чувствовалось. Но было видно – одним глубокий литературный труд, вдумчивая работа со словом «ложились на душу», им это нравилось, и они в нём преуспевали. Это совпадало с их мыслями, их миропониманием. Другие считали это лишним, сентиментальным. Но я убеждён в другом – главное для писателя – это работать, работать и ещё раз работать. Как только писатель перестаёт работать, так он и теряет все свои профессиональные качества. А работать надо даже тогда, когда этого не хочется. Не то чтобы заставлять себя. Нет. Но ведь стол – это магнит. Стоит за него сесть, написать несколько фраз, и эти написанные фразы уже заставляют тебя двигаться дальше, думать.
B. C. А страх перед чистым листом бумаги вы испытываете, когда начинаете писать своё новое произведение?
Ю. Б. Есть такое. Одно время я это переживал даже очень серьёзно, месяца два ничего не мог писать. Но в итоге я этот страх поборол. Тогда мне казалось, что всё то, чем я занимаюсь, что делаю, это не то и не так. В мои годы Толстой написал то-то и то-то, Чехов другое. Но потом это состояние прошло. И прошло не через усилие, а как-то плавно, незаметно. Но эти периоды пустоты, сомнений, видимо, неизбежны и бывают почти у каждого пишущего.
B. C. Можно ваше творчество разделить на три определённых периода? Я понимаю всю условность этого деления, но всё-таки. Первый – это ваша военная проза до «Горячего снега». Второй, где война смешивается с современной действительностью – «Берег», «Выбор». В третьем периоде вы полностью уходите в «кипучую современность» – «Искушение», «Бермудский треугольник», «Без милосердия».
Ю. Б. Можно так, конечно, разделить. Хотя война у меня присутствует практически во всех романах. Разве что в самых последних её нет. Но это потому, что сюжеты книг слишком далеко ушли от того времени. Если бы я ввёл в них какие-то военные сцены для более яркого углубления героев, для их характеристик, чтобы читатели их больше полюбили или, наоборот, возненавидели, то это выглядело бы немного искусственно. Ну, например, я совершенно не представляю, где можно было бы ввести военные сцены в «Бермудском треугольнике». Или в «Без милосердия».
B. C. Но вообще в ваших романах есть две особенности. Всегда потрясающе достоверно описана война, и столь же достоверно, проникновенно, сердечно – любовь.
Ю. Б. Да, война – всегда потрясение.
B. C. Юрий Васильевич, и в заключение несколько слов напутствия нашим читателям.
Ю. Б. Я хотел бы сказать только одно. Как только человек отстраняется от литературы, он теряет очень многое в самом себе. Потому что литература – это не только познание внешнего мира, внешней жизни. В первую очередь, это познание самого себя. Если литература никак не воздействует на читателя (а такая литература есть), это пустая литература только для самовыражения. Поэтому читать надо хорошие книги, находить для этого время, отрывать его даже от сна, от любимого многими телевизора, от Интернета и от прочих вещей современной технологии, которые рождают в человеке не действие, а инертность мышления, поступков, отношения к жизни и ожидание, что кто-то за нас за всех что-то сделает. Потому читайте, любите книгу и великую русскую литературу.
Беседа наша подошла к концу. Нас уже не единожды и настойчиво звали на первый этаж дома к обеденному столу. Мы встали с Юрием Васильевичем с кресел, походили немного по просторному кабинету. В большие окна были видны оголённые стволы стоявших в снегу яблонь. В окно у письменного стола заглядывали любопытные ветки старой ели, увешанные коричневыми упругими смолистыми шишками. Покой, одухотворённость, задумчивость. И тут я спросил хозяина кабинета:
– Почему одно окно совсем небольшое и круглое, словно иллюминатор на корабле?
– Заметил! – радостно воскликнул Юрий Васильевич. – Точно. Так я же в молодости мечтал стать моряком.
И заулыбался.
Я тоже чему-то обрадовался. А потом подумал. Мечтал быть моряком, а стал артиллеристом и писателем. Видимо, так Юрию Васильевичу Бондареву было на роду написано – жизнь свою долгую положить на то, чтобы Родину защищать. Вот он эту свою заботу и несёт с честью сквозь всю свою жизнь.
Московская область, п. Ватутинки. 10 апреля 2009 г.
В предчувствии апокалипсиса
Вторая беседа с писателем Юрием Васильевичем Бондаревым
Валерий Сдобняков. Юрий Васильевич, я хотел бы вам задать в этой нашей с вами беседе далеко не радостные вопросы о страшных испытаниях, выпавших на долю нашей страны в прошедшем веке, да и в нынешнем тоже. Но когда шёл к вам сюда, на Ломоносовский проспект, то всё-таки решил сделать себе небольшой праздник и прогуляться по своим любимым местам около МГУ. И вот там надумал – пусть мой первый вопрос будет о радостном, о вашем детстве, когда вы были совсем маленьким и даже не подозревали, какие испытания готовит вам жизнь. Вспомните о том далёком, но, может быть, самом счастливом дне.
Юрий Бондарев. До сих пор ясно помню знойный полдень, июль, горячий песок обжигает пятки, Урал блещет, сверкает, как расплавленное серебро, он весь в фонтанах искр, в радужных брызгах купающихся, повсюду ликующий детский смех, радостные крики – воскресный день на сказочной реке, куда мама привезла меня порезвиться в прибрежном песке и, конечно, в воде. Помню несказанное наслаждение барахтаться и кувыркаться на мелководье, куда допускала меня мама, наблюдая за мной с берега. Я упирался ручонками в дно, бултыхал ногами, изображая плавание взрослых, и, ожидая одобрения, смеясь, смотрел на маму, следившую за мной счастливыми, порой тревожными глазами. Это был детский рай, где я подолгу играл с пескарями, пытаясь поймать их ладонями, а они тёмными стрелками мелькали подо мной, их быстрые тени отражались на песчаном дне незабвенного Урала…
Да было ли всё это? В каком столетии? Сколько было мне тогда лет? Года три?
B. C. А первый день на фронте, как и чем вам запомнился?
Ю. Б. Мой первый день на фронте – это железный скрип снега под ногами, встречный ледяной ветер, обжигающий до колючей боли лицо, почти срывающий с головы ушанку, одеревеневшие пальцы в рукавицах, ошпаривающее свирепым холодом железо нашего орудия. И первая ночь – подобие сна на снегу, на ветру, под горящими в косматых кругах сталинградскими звёздами в чёрном небе. Тогда мы были молоды, полны надежды и веры, и нами владело неисчезающее чувство: скорее, скорее на передовую! И было потом первое утро войны, когда в кромешном аду перемешались небо и земля, орудия и танки, неузнаваемые лица солдат и пикирующие «Юнкерсы».
B. C. В таком случае, каким же был последний день?
Ю. Б. О последнем дне войны я не раз писал в своих романах. В тот незабвенный май торжествовала в душе радость победы, гордость за свою страну, которая родила тебя и сохранила, радость жизни, молодости, нерушимое фронтовое товарищество, казалось, данное навечно, ожидание долгожданной встречи с отчим домом, счастье от скорой встречи с родными людьми.
B. C. Да, тема войны буквально преследовала ваше творчество до самого последнего романа. Только в «Без милосердия» вы к ней не обратились. Слишком далеко от неё у шли события наших дней. Хотя и в «Мгновениях», и в публицистических статьях вы вновь и вновь возвращаетесь к тем тяжёлым и судьбоносным годам для нашего народа. Значит, что-то в той войне, хоть и минуло с её начала семьдесят лет, не даёт вам покоя?
Ю. Б. В интервью, которое я в своё время в ФРГ хотел взять у фельдмаршала Манштейна, был главный вопрос: «Что он подумал, когда понял, что его танковая группа уже не прорвётся на выручку окружённой шестой армии Паулюса». А прорыв этой армии из плотного кольца советских войск был для немцев важнейшей целью в Сталинградской операции. Я сейчас выскажу одну давнюю мысль, которую не использовал в романе «Горячий снег», потому что, с одной стороны, она мне показалась слишком публицистичной, с другой, видимо, не хотел, чтобы она кого-то шокировала. Но эта мысль главная, как мне кажется, для понимания стратегической сути Сталинградской битвы. Так вот, если бы контрудар Манштейна был бы осуществлён успешно, то немцы надёжно закрепились бы на Кавказе, а это обстоятельство отодвинуло бы сроки окончания войны не на месяцы, а на годы.
B. C. Я такой оценки ранее нигде не встречал, даже в мемуарах наших полководцев.
Ю. Б. Это моя мысль. Я много думал об этом контрударе, как участник тех самых судьбоносных боёв. Сам выбивал танки Манштейна. Это была величайшая битва из всех битв в истории человечества. Западные исследователи войн часто вспоминают крепость Ля Рошель во Франции, которая держалась несколько месяцев, и это будто бы самая героическая крепость в истории войн. Чепуха! Сталинград держался двести дней, да ещё против какой силищи, какого врага. Так вот, операция окружения, которая была очень умно, досконально продумана немцами, осложнялась для нас ещё и тем, что Сталинград был весь в развалинах, нам просто не за что было укрываться. Но зато после того, когда был отражён контрудар армии Манштейна, и когда немцы начали отступать, именно тогда мы все почувствовали, необъяснимо как, каким-то солдатским нутром, что это начало разрешения войны, начало нашей победы, мы окончательно поверили в свою силу. К тому времени у нас уже было прекрасное вооружение – семидесяти миллиметровые орудия, которые могли выбивать немецкие танки на расстоянии 800–1200 метров. Но мы подпускали их ближе – на 300–500 метров. Потому что, если издалека промахнёшься, то ответным огнём, а у немцев были великолепные прицелы, расчёт могли уничтожить. Этот опыт приходил не сразу, со временем, но приходил. Точно так же, как только когда мы уже подходили к Днепру, то догадались снимать со своих пушек щиты. Вроде бы они должны были защищать нас от пуль противника. А какие там пули, когда мы стреляли по танкам прямой наводкой. Эти щиты в бою только мешали и, главное, демаскировали нас. В итоге, мы все их сняли. Я был первым, кто предложил это сделать.
B. C. Ваша батарея, это факт известный из вашей биографии, подбивала немецкие «Тигры». Страшная машина?
Ю. Б. Подбивали мы не только «Тигры», но Сталинградскую оборону прорывали именно эти танки. Что такое прямой выстрел? Это когда снаряд летит без траектории, напрямую. Но только так по этим машинам и можно было бить. «Тигр» – сильный танк времён Второй мировой войны. Но и наш Т-34 никому не уступал, несмотря на то, что у «Тигра» броня была толще, и чтобы его вывести из строя, нужно было бронебойным снарядом попасть в зазор между подвижной башней и корпусом. В эту крошечную щель. Только тогда башню заклинивало, и танк становился уязвим. Тут всё зависело от наводчиков, которые были нашими спасителями, нашими победителями. Командир батареи определяет прицел, а наводчик ставит его и выбирает точное место на цели, куда надо «влепить» снаряд.
Вообще к тому времени у нас были хорошие бронебойные снаряды, бронебойно-зажигательные, осколочные, термитные. Именно в Сталинграде мы особенно почувствовали, что наша промышленность восстановилась и полностью готова снабжать армию необходимым оружием. Она работала просто гениально. Оружия было даже в избытке. Нас при стрельбе уже не ограничивали сорока снарядами (и не больше!). Мы могли их выпустить и шестьдесят, и сто – стреляли, пока снаряды подвозят. Собственно, поэтому мы и выиграли Сталинградскую битву, в которой окончательно решалось – или нам погибнуть, или победить. Поэтому Сталинград и остался во мне навечно.
B. C. Вы видели танковые бои?
Ю. Б. Ну а как же. И главное ощущение от этого было всегда одно – грандиозное зрелище. Во время таких боёв мы только «вылавливали» выдвинувшиеся немецкие танки и били по ним – в бок, по моторам, по гусеницам, под башню. А вообще это как бы другая война. Танки двигаются в таком бою, как муравьи растревоженного муравейника – каждый ловит танк противника на прицел, бьёт в него из пушки в упор, делает всякие манёвры. Тут наши Т-34 были лучше. Очень маневренный, «реактивный» танк.
B. C. Все батальные сцены в ваших романах и в фильме «Освобождение» взяты из пережитого и перечувствованного?
Ю. Б. И режиссёр картины Озеров, и я всё это видели, поэтому ничего придумывать нам не приходилось.
Сейчас у нас хотят украсть Победу. И при этом забывают, что союзнички к нам присоединились только в сорок четвёртом году. Однако все лавры они хотят навесить на себя. Молодёжь на Западе думает, что это Америка победила Германию. Единственное, когда был жив Черчиль, он о наших победах всегда отзывался положительно, а это был авторитетный политик в мире. Сейчас же мелочь всякая кричит, раздирая голосовые связки, что победили во Второй мировой войне они. Нет, победили мы своим мужеством, своей кровью.
B. C. Юрий Васильевич, война такое страшное чистилище, но и она же породила целую плеяду хороших, талантливых писателей, таких как Виктор Некрасов…
Ю. Б. Он первым написал о Сталинграде. Я его очень ценил, мы с Виктором были близкими друзьями. Когда он приезжал в Москву, то обязательно звонил. Он не любил встречаться дома, и мы с ним заваливались в ресторан, там сидели допоздна. Это был настоящий мужик без всякой писательской фанаберии. А в нашей братии достаточно мусора – вы сами знаете. Виктор был лишён беспощадной писательской ревности, которая зачастую переходит в зависть, ну а там и до ненависти недалеко. Я это ощутил на себе.
B. C. Кроме Некрасова, были и другие хорошие, талантливые писатели.
Ю. Б. Константин Воробьёв. Я был с ним в прекрасных отношениях. Он был серьёзно ранен, контужен. Во время войны – разведчик, и вообще, много всего выпало на его долю. Незаконченный роман Воробьёва «И всему роду твоему», написанный всего на одну треть, а может быть и меньше, обещал многое. Это книга о судьбе фронтовика.
Были Евгений Носов, Виктор Курочкин (о котором Леонид Леонов говорил: «Копнул на один штык. Надо бы ещё поглубже копнуть»). Большое дело сделал Константин Симонов, о войне он сказал глубоко и честно. Может быть, не всегда, как этого хотелось нам, но всё равно это очень талантливый человек. Первая часть «Живых и мёртвых» не вызывает никаких возражений. Вторая часть – там уже пошло…
Вообще, мы должны быть ему благодарны: военную тему он не оставил почти до самой смерти. Он много сделал для справедливого воздаяния, должного нашей армии. Я с ним не сошёлся близко. Мы пытались сблизиться, всё-таки оказались соседи по даче. Как-то он приглашал меня на обед, всё было хорошо, по-доброму, но не произошло того дружеского сближения, которое у меня было с Виктором Некрасовым, Константином Воробьёвым. Так бывает, не всегда люди сходятся. Нагибин меня просто возненавидел, когда на его приглашение прийти в гости я ответил отказом. Нет, к Нагибину у меня было определённое отношение…
B. C. Это ещё тогда, в советские времена?
Ю. Б. До перестройки… И он просто готов был меня к стенке поставить за то, что я не принял его приглашения. Мне передавали то, что он обо мне говорил. Он не здоровался со мной, когда мы встречались на аллее в нашем дачном посёлке. Так себя вести просто невозможно. Поэтому негрубо, тактично (я не сказал ему, что он далёкий, чуждый для меня человек) я отказался.
А вообще, не будем мы ни о ком плохо говорить – кто с кем, как да почему. Пусть им, ушедшим, земля будет пухом.
Но Симонов ничем не запятнал себя в жизни, никого не предал. Он вёл себя всегда достойно.
B. C. Когда вы встречались с Некрасовым, то вспоминали с ним Сталинград?
Ю. Б. Знаете, о войне почти не говорили. Много говорили о литературе. Войну мы не вспоминали потому, что он знал её хороню, я тоже. Что же нам обсуждать, о чём друг другу рассказывать? Как и почему остались живы? Кто это сможет объяснить? Это было покровительство Бога, решение какой-то высшей силы, которая помиловала нас, помогла нам выжить. В «Мгновениях» я написал, что жизнь мне была спасена ранением.
B. C. Потому что погиб ваш расчёт?
Ю. Б. Нет, расчёт не погиб. Вообще много погибло солдат в течение боёв, но наш расчёт остался цел. В Сталинграде исчез один человек. Куда он делся – не знаю. Этот солдат был правильным. У станины есть специальные рукоятки, и при команде, например, «танки справа», правильные, взявшись за эти рукоятки, должны были повернуть орудие в окопе в необходимую сторону. Ведь в войну ещё не было таких автоматических орудий, как сейчас.
B. C. Есть в нашей литературе – Виктор Астафьев. Становление его творчества, его известность – всё это происходило на ваших глазах. Вы можете что-то рассказать об этом писателе?
Ю. Б. Я уже писал о нём что-то в одной или двух статьях, повторяться не буду. Мне не хочется о нём и говорить-то. Я его, если быть совершенно откровенным, и подымал. Я его вроде и приласкал, и говорил о нём, когда прочитал первые его вещи. Я думал, поддерживая Астафьева, что вот парень из провинции, интересный, надо ему помочь. Но потом мы как-то отошли друг от друга.
B. C. Это ещё в семидесятые годы?
Ю. Б. Раньше, в середине или в конце шестидесятых.
B. C. Читая ваши статьи, я всегда отмечал для себя, как тактично вы пишите о своих коллегах. Но представляю, сколько неблагодарности вам пришлось пережить.
Ю. Б. У Астафьева хватило то ли совести, то ли выдержки, то ли ещё какого-то человеческого качества, но он никогда в открытую со мной не спорил. И не спорил, когда мы с ним редко, но разговаривали по телефону.
B. C. Всё-таки объективно считал, что «правда за вами»?
Ю. Б. Вы прочитали его «Прокляты и убиты»?
B. C. Да. Поэтому я вас и спросил об Астафьеве.
Ю. Б. Ну и что? Как вы относитесь к этому произведению?
B. C. Довольно плохо. Потому что, когда люди попадают в такие тяжёлые условия, которые описывает Астафьев в «Чёртовой яме», или когда они участвуют в кровопролитных боях, какие он описал в «Плацдарме», то, конечно, и подлость, и благородство выходят более ярко на первый план в человеческих отношениях. Но с такой лютой ненавистью описывать одних, изображать их даже не зверями – людоедами, у которых каждая клеточка плоти пронизана подлостью и мерзостью и, наоборот, с жалостью, как рабов без воли, других – то в таком произведении, я могу это сказать сразу, нет правды. Мир сложен, в нём много всего переплетено. То же самое и в человеке. Злоба и любовь, благородство и предательство в нём живут где-то очень рядом друг с другом, и поэтому описание в одной плоскости человеческих поступков меня всегда при чтении такой прозы останавливало, настораживало. Я переставал ей верить. Я понимал, что здесь скрыта неправда.
Ю. Б. Да, так это и есть в обществе. В моём романе «Бермудский треугольник», в котором описана сегодняшняя наша общественная среда, есть размышления об этом. Конечно, очень жаль, что с Виктором так произошло.
B. C. Ведь, кроме уже названных нами писателей, были и другие, тоже рождённые войной и писавшие о войне. Например, Богомолов.
Ю. Б. Очень хороший писатель. Кого ещё вспомним?
B. C. Кондратьев.
Ю. Б. Нет, это совсем другое. Вы посмотрите его стиль.
Кто бы ни был для меня писатель, но плохой стиль его письма меня сразу от него отталкивает.
B. C. А его повесть «Сашка»?
Ю. Б. Ну, так… ничего…
B. C. Как возникли «Мгновения»? Я увидел у вас тетрадь, в которой записаны отдельные мысли, замечания, которые не вошли в окончательные варианты романов. Так «Мгновения» – это не такие же отрывки?
Ю. Б. Нет, это совершенно самостоятельные произведения. И я очень рад, что та сила, которая мне покровительствовала на фронте и благодаря которой я остался жив, послала голубой лучик в моём направлении, и у меня появилась мысль о «Мгновениях», о написании коротких вещей лирико-философского склада. Мне хотелось, чтобы эти короткие рассказы несли в себе большую смысловую нагрузку, которую можно было бы высказать и в романе, но лучше уместить её в небольших произведениях. Я рад, что такая мысль, как абсолютно самостоятельного творческого явления у меня появилась.
B. C. Возвращусь к тому несостоявшемуся интервью с Манштейном. В когда-то поверженную Германию вы приехали десятилетия спустя уже известным русским писателем, которым стали после войны и, как ни кощунственно это звучит, благодаря ей?
Ю. Б. Писателем я почувствовал себя не сразу, даже когда после публикации повести «Батальоны просят огня» прочитал в первой статье о «Батальонах» хвалебную фразу: «Утром Бондарев проснулся знаменитым».
B. C. Вы можете сказать, кто из классиков русской литературы оказал на вас, ваше творчество наибольшее влияние?
Ю. Б. Люблю Чехова с детства. Но этот великий классик, конечно, не единственная моя любовь. Без Пушкина, Льва Толстого, Бунина, Лермонтова, Тургенева, Шолохова нет русской литературы.
B. C. Я заранее хочу попросить у вас извинения, Юрий Васильевич, за вопрос, который, конечно же, очень личный. Если вы не хотите, то можете на него не отвечать, но я вам его всё-таки задам. После того, как вам пришлось столько пережить, увидеть столько смертей, горя, человеческих страданий, а потом всё это ещё раз пропустить через своё сердце, воплощая в художественные произведения, – после всего этого вы стали человеком религиозным, верующим?
Ю. Б. Художественное творчество и религиозное чувство настолько близки и настолько тайны, что коротким ответом в журнале или газете берёшь неискупимый грех на душу.
B. C. В сегодняшнем мире происходят не только политические и социальные, но и невиданные ранее природные катаклизмы. Основы, вроде бы, стабильных, и не самых бедных государств потрясают социальные взрывы. Ощущение неспокойствия, мятежности охватывает всех людей планеты – бьют по городам, всё разрушая и сметая на своём пути, огромные волны – цунами. Невиданная жара обрушивается на все континенты Земли, вспыхивают гигантские пожары, которые превращают в пепел города и сёла. И вот новое, трудно объяснимое, бедствие – одновременно в нескольких странах Северной Африки вспыхивают бунты, народные волнения, больше напоминающие психоз. И во всех этих катаклизмах гибнет множество людей – десятки и сотни тысяч. Появляются калеки, обездоленные и злые. Что же происходит с нами и с планетой? Как вы, писатель, чей талант художника и мыслителя глубоко признан во всём мире, оцениваете происходящее? Насколько во всём этом виновато само человечество, и есть ли выход из создавшейся ситуации? Не отголоски ли это тех военных катаклизмов, что пережило человечество в XX веке?
Ю. Б. История – не сумасшедший бег, подгоняемый реформами в некую страну обетованную, где царит блаженство неописуемое и текут реки сладчайшие. Более того, когда желанная свобода, демократия, равенство и политика ускоренно превращаются в обещательно-расхожие лозунги нервозных прогрессистов, всё становится лицемерием и появляется мысль: не приютившиеся ли это под древними лозунгами и фразами лжебратство, навязанной политигры?
Быстрота… Быстрота в изобретении атомного, биологического, геотектонического и прочего смертельного оружия не принесли человечеству ни мира, ни облегчения. Эта быстрота военной реализации напомнила, что каждому на земле приготовлен билет не в бессмертие, а в одноместное купе – и каждому готов плацкарт только туда – в скорбное направление, где уже нет ни любви, ни ненависти, ни красоты, ни безобразия, а останется только физическая пустота, уже никем на обугленной земле непознаваемая.
Вспоминаю лихорадочную поспешность реформы армии, в том числе нашего главного сдерживающего вооружения – тяжёлых ракетных войск, затем сокращение офицерского корпуса, уже значительно сокращённого, затем прекращение набора курсантов в военные училища на ближайшие два года. На встречах в академиях и воинских учреждениях мне не раз говорили об этой странной, недальновидной политике, и тревожно возникали мысли о сверх меры опасном разоружении, если к этому присовокупить желание России вступить в НАТО, когда по статусу этой организации следует раскрыть секреты своего силового потенциала. Надо думать, что если будет допущен ряд уступок, как это было в прошлых переговорах, и если ракетный арсенал России будет сокращён до удовлетворяющей «друзей» численности, то победителей в будущей войне не будет – одержит победу планетарный ужас человеческих жертв. Вот это и есть дьявольское торжество апокалипсиса. Военным политикам России, познавшей сполна кровавые купели, надобно сомневаться на переговорах тысячу и один раз и через роковые «да» – «нет» и «нет» – «да» бесповоротно приходить к мужественно-взвешенному решению во имя жизни на земле.
B. C. Время конца XIX и начало XX веков сейчас выглядят для нас как предостережение этому же периоду в жизни человечества в XX и XXI веках. Слишком много в этих периодах схожего. Только в наше время сюда добавляется страшное оружие массового уничтожения, современные химические и ядерные технологии, которые усложняют не только взаимоотношения человека с природой, но и человека с человеком, государства с государством. Ведь никто не может чувствовать себя в безопасности на нашей планете. Ведь даже если в твоей стране нет убивающего всё живое химического производства, или разрушенной атомной станции, то происходящие, пусть даже за тысячи километров, губительные процессы всё равно тебя настигнут, отразятся на твоей жизни, на твоём здоровье и здоровье твоих потомков. Нет ли во всём этом некоторого предчувствия апокалипсиса? Как оцениваете это вы – воин, художник, мыслитель?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?