Текст книги "Всё на свете, кроме шила и гвоздя. Воспоминания о Викторе Платоновиче Некрасове. Киев – Париж. 1972–87 гг."
Автор книги: Виктор Кондырев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Любил ли я Вику?
Эйфория диссидентства!
Железный занавес чуть приоткрылся, и западная пресса ринулась в прорыв. В Москву в основном. Там муссировались любые слухи, любая житейская мелочь, связанная с диссидентами. Не говоря уже о более серьёзных фактах, которые возводились прессой и радио в ранг феноменальных событий планетарного значения.
Через годик-другой всё внимание оттянет Афганистан и польская «Солидарность», а потом советские вожди начнут умирать как мухи… Но в те последние годы диссидентства европейские столицы триумфально встречали вырвавшихся или выдворенных инакомыслящих.
Некоторые из диссидентов совершенно искренне думали, что все на Западе непременно должны их холить и пестовать, а их соображения и идеи следует внести чуть ли не в конституции свободных стран. Все твёрдо рассчитывали найти здесь свободу слова, убеждений, передвижения, но смутно представляли, как всё это выглядит.
Выяснилось, что далеко не всё так просто и очевидно. Разве что свобода передвижения была почти безусловной…
В Париже первое время некоторые наши эмигранты жили нешуточно бедно.
В базарные дни ходили собирать выставленные в ящиках непроданные подгнившие овощи и фрукты. Так один мой приятель впервые попробовал артишоки, авокадо и капусту брокколи, возбуждающую, по рассказам, половое влечение.
Главным же вопросом была работа.
«Тебе уже нашли работу!» – несколько раз и с торжеством писал мне в Кривой Рог Некрасов.
«По твоей специальности, твердо обещают взять», перезванивала мама.
Какая работа, раздражённо недоумевал я. Сразу, что ли, я брошусь работать! Вначале надо осмотреться, насладиться, погулять, а с работой не горит…
Приехав на Запад, мы быстро поняли, к счастью, что здесь всё можно купить, но главное – найти работу.
Больше всего нам хотелось, чтобы жизнь нашу мы могли назвать нормальной. Чтобы в будни работать, а в выходные дни садиться в машину и ехать за покупками. А в субботу пойти в гости или пригласить к себе. А то пойти с друзьями в китайский ресторанчик, который по карману. Чтоб жить не хуже, чем соседи.
Для нас, эмигрантов, дело было полный швах, потому как в начале словарный запас многих из нас был сведён к минимуму – знали слова «такси», «метро», «кафе», «мерси». Через пару месяцев словарь обогатился еще на «я не понимаю», «который час?», «пошёл ты на хер!», «сколько стоит?», но произносили это с таким акцентом, что французы пугались. Да и профессии у многих русских апатридов были для Французской республики не самые дефицитные – краеведы, истопники, чтицы, кукловоды, тренеры, библиотекари или фенологи. Не говоря уже о писателях, художниках, артистах и преподавателях марксистско-ленинской этики и эстетики.
А тут необычайное везение – мне предложили работу! В лаборатории парижского Горного института.
Конечно, повезло исключительно благодаря Некрасову. Предложили участливые люди, ставшие его большими приятелями, – Софья Григорьевна Лаффит и её муж Пьер, директор Горного института.
За год до нашего приезда блистательная красавица довоенного эмигрантского Парижа Софи Лаффит подошла на каком-то приёме к В.П., представилась профессором русской литературы и вежливо пригласила к себе домой. Они с мужем, мол, будут счастливы отужинать с господином Некрасовым и милой Галиной Викторовной, если, конечно, он сумеет выкроить для них вечер.
Виктор Платонович активно отвергал церемонные французские обеды, на которых все, по этикету оцепенев и ожидая подачи следующего блюда, держат локти на весу. Не пьют, а пригубляют вино, с некоторой живостью обсуждая способы уклонения от налогов. К тому же его до глубины души возмущала дикарская привычка французов пить водку маленькими глоточками и после еды. Но отказать великолепной Софи он не посмел и правильно сделал – почувствовал, видимо, судьбоносность момента.
Когда выяснилось, что ужин будет в русском стиле, Некрасова обуял тихий ужас! И не зря! Подали телятину с грибным соусом, то есть одно из тех ненавистных им блюд, которые он с омерзением называл «мокрое мясо». Немного полегчало, когда увидел, что ледяную водку Пьер наливал в большие серебряные чарки дозами, напоминавшими наркомовские сто грамм.
Упомянул о детях, о трудностях с их выездом, о всяческих волнениях.
Очень влиятельный Пьер Лаффит обещал посодействовать, разузнать, спросить совета у своих друзей в министерствах и правительстве. Сказал, что займётся организацией комитета поддержки. А во Франции работа сыну будет обеспечена.
На прощание Софи дала приготовленный крупный чек. Мы обидимся, если вы откажетесь, пригрозила она, это на обзаведение и вообще…
Некрасов не посмел обидеть таких милейших людей, мокрое мясо было прощено, а Софи и Пьер Лаффит еще долго помогали нам во многих делах…
Обычно думают, что с писателем следует обязательно говорить о возвышенном или на худой конец о вещах вселенского размаха. Я же на подобные темы с Виктором Платоновичем не говорил никогда. А болтали мы о жизни, о будничных заботах, планах на будущее. Бывало, скромно мечтали. Или же помалкивали, перебрасывались фразой-другой, считая, что тёртым мужам пристало быть сдержанными, да и близкие люди понимают всё с полуслова. Это было справедливо для трезвых прогулок вдвоем. Переспрашивать не следовало, В.П. не любил объяснять и растолковывать. Ты должен был понять его сразу! Именно это им и ценилось – понимать с полуслова, полувзгляда, полувздоха… Не раз цитировал Фолкнера: «Я не знаю ни одной темы, заслуживающей хотя бы двухминутного разговора».
А теперь не находишь, что сказать, когда спрашивают, что, мол, Некрасов думал о том, что говорил о сём? Хорошо ещё, если забыл, – может, когда вспомню. А то ведь просто не знаю, руки не дошли, как говорится…
Сколько забыто, сколько упущено возможностей!..
Вот что точно помню – писательница Елена Ржевская встретилась с Некрасовым в Париже осенью 1977 года. И потрясла его рассказом о Гитлере. В сорок пятом в Берлине она была переводчицей специальной поисковой группы и написала об этом нашумевшую книгу. О последних днях Гитлера, о бункере в рейхканцелярии, об обгорелом трупе… Как нашли челюсть с мостом, по которой идентифицировали Гитлера… Это было такой тайной, что даже Жуков впервые узнал об этом, только прочитав Ржевскую.
– Ты представляешь! Что творилось! Сам Жуков – и не знал! И никто не отвёл в сторонку, не шепнул на ушко! В голове не укладывается! – волновался В.П.
Потом Некрасов выступал по «Свободе», рассказывал о Жукове и Ржевской. Не мог успокоиться…
Как все фронтовики, Виктор Платонович питал какое-то щемящее любопытство к персоне фюрера. Купил биографию и фотоальбомы с жизнеописанием. Полистал и сделал открытие – речи Гитлера напичканы цитатами из Ницше, Шопенгауэра, Достоевского. Теперь, дескать, стало ясно, почему речи фюрера никогда на экранах не переводят, показывают только его мимику.
– Представляешь, Витька, Гитлер не любил цыплят! – удивлялся В.П. – Что они ему сделали, эти крохотные комочки?
Отдельно приобрёл альбом с акварельками Гитлера. Оказалось, тот не переносил, когда видел в букете хотя бы один увядший цветок.
– Мы с ним близки! – смеялся В.П.
Елена Ржевская потом напишет, что В.П. отрекомендовал ей меня как сына и друга. Немного сентиментально, но мне приятно.
Иногда он чуть язвительно называл меня «пащенок». Долгое время я думал, что это уменьшительное от слова «пасынок», и лишь случайно обнаружил в словаре, что кликал он меня «мальчишкой, молокососом, щенком». Как говорится, тоже красиво!
…Любил ли я Вику?
Ответ на первый взгляд очевидный – ну а как же иначе!
Переживал за него, болел душой. А он нас действительно поражал добротой, щедростью, а то и расточительностью. К этим чертам его натуры мы все в конце концов так привыкли, что потом не понимали, почему эти качества заслуживают одобрения. Бывало, он ещё и раздражал нас этим, особенно когда излишняя щедрость и доброта относились к другим. Чего он транжирит, чего он раздаёт всё направо и налево, негодовали мы тайком. Самим, мол, не хватает!
Так любил ли я его?
Уверен, меня он любил, а в последние годы и по-настоящему уважал. Естественно, я отвечал ему тем же. Я стремился выполнять все его желания и просьбы. Мы с Милой прежде всего думали: не обидится ли Вика? Что скажет Вика?
Как мы всегда боялись, что он, выпив, напорет какой-нибудь, мягко выражаясь, ереси. И этим навредит себе! Мы изумлялись его непрактичности. Осуждали за беззаботность – надо же думать не только, скажем, о летней развлекательной поездке, но и чуть дальше заглядывать. Как будет зимой, вы думали об этом?
– Нет, – отвечал он. – Не думал и думать не хочу! Будет так же, как и летом!
Так любил ли я его, в конце концов?!
При жизни я не боготворил его и не обожал слепо. Не преклонялся, но почитал. Не высказывал громогласно и прилюдно восхищение, как по душе, мол, мне ваши писания, Виктор Платонович! А на публике мы даже приземляли наши чувства. Это, кстати, тоже была одна из общих черт. И я, возможно, ему подражал, заставлял себя быть сдержанным, хотя, как и он, был просто застенчив от рождения. И как он, стеснялся патетичности.
Подвыпив, он мог с нежностью называть меня дорогим или любимым Витькой. Я же и в пьяном виде оставался с ним сухарём. Разве что чуть размоченным.
Да, мы жалели его, мы дёргались из-за него, мы волновались за его доброе имя и беспокоились о здоровье. Переживали, как повернётся его жизнь. И тем не менее я, чёрствый балбес, никогда в жизни ему не сказал, мол, Виктор Платонович, всё-таки я вас люблю! Наверняка он был бы тронут…
И всё же, любил ли я его?
Что мне сказать – через четверть века после смерти Виктора Платоновича!
Ничего не скажу. И так всё ясно.
Для меня.
Национализм? Русификация?
В начале семидесятых в Киеве судили Ивана Дзюбу.
В газетах изгалялись над украинскими националистами, поливали их помоями. Мы не особенно верили тому, что пишут, но всё же… Как и многие из советских молодых людей, и даже как бы патриотов, я не то чтобы с пылом осуждал националистов, но не одобрял. Какая ещё там незалежнють! Кто там подавляет украинскую культуру?! Какие москали, какие хохлы, ведь мы все прекрасно и в согласии живём на Украине!..
Быстрым шагом уже почти дошли до Киевского университета, а я всё выпытывал о суде над Иваном Дзюбой.
– Кто он такой? А чего он хочет? Независимости? Зачем ему эта независимость?
– Интеллигентный киевский мальчик. Журналист. Считает, что украинскую литературу притесняют, украинский язык затирают…
Некрасов особо не распространяется, говорит отрывисто. Набросилась советская власть на Ваню, долбает его за рукопись «Интернационализм или русификация». А он упрямец и принципиальный, и они наверняка упекут его, хотя он и болеет…
– Человек хочет говорить по-украински, так пусть себе говорит! Он ведь не всегда неправильно рассуждает, – тихо произнёс Некрасов.
– Да что ему этот украинский язык?! – я решил щегольнуть эрудицией. – Тоже мне язык, смесь польского со старославянским! Я вот прочёл недавно, что украинский язык – это рабский язык!
Я никогда не видел, чтобы В.П. так разъярился, и никогда не увижу до самой его смерти.
– Слушай, никогда, блядь, не заикайся при мне об этом! Люди идут в тюрьму за свой язык, а ты повторяешь мне газетную фуйню! Никогда не лезь с такими идиотскими высказываниями! Ты понимаешь, честных людей судят за их мысли, вот что самое страшное!
Мне было так стыдно, так ужасно противно, что я запомнил этот разговор слово в слово. А к незнакомому Ивану Дзюбе проникся симпатией…
Иван Дзюба очень нравился Некрасову. В Киеве я часто слышал, как Вика называл его по-настоящему толковым парнем.
Некрасов, бывало, пошучивал, что он сам ревностный приверженец хаотического образа жизни и с младенчества враждует с дисциплиной. При случае прихвастывал, что независим, как сиамский кот. Поэтому ему, человеку с непредсказуемым нравом, импонировал спокойный, обстоятельный, вероятно даже педантичный Иван Дзюба.
Как-то через пару дней после посещения Дзюбы в больнице, по выходу его на свободу после ареста, Вика долго рассказывал нам – Гелию Снегирёву и мне, – как понравился ему усталый, печальный, но совершенно не озлобленный Ваня.
– Вообще-то он правильно многое говорит, – кивал головой В.П. – Хотя я и не согласен с его коньком – русификацией Украины. Но смотрите, как его терзают и ломают! Поневоле поверишь в его правоту, раз эти гады так злобствуют…
Вскоре я ещё раз подскочил в Киев, просто так, на недельку. И мы вновь гуляли, абсолютно трезвыми, по улице Ленина, и я спросил между делом, как там дела у этого националиста Дзюбы.
– Засудили его! – бросил В.П.
И вдруг заговорил, на удивление горячо, даже с восхищением:
– Как он на суде себя вёл! Всем нос утёр! Говорят, даже свидетели обвинения боялись смотреть друг другу в глаза! Но дали парню пять лет! Какие суки! Ваня, умница, все их экспертизы опроверг! Но никто не заступился! Никто!
Некрасов отвернулся, а я молчал. Что я мог сказать? Шел рядом и молчал…
Много позже я узнал, что рукопись прославленной книги Ивана Дзюбы «Интернационализм или русификация» Некрасов читал, когда она была ещё в форме письма к первому секретарю ЦК Украины Шелесту.
Попав в Париж, Некрасов сразу написал статью «Иван Дзюба, каким я его знаю».
«А вот такие понятия, как порядочность, благородство, терпимость, сердечность, кротость, милосердие, великодушие, ну и упомянутая уже деликатность, начисто выпали из нашего словаря положительных качеств… Враги Дзюбы любят называть его хитрым и опытным демагогом. Это всегда говорят о людях не так хитрых, как умелых, с которыми трудно бороться логическими категориями, поскольку логика на их стороне… Поэтому их называют демагогами… Дзюба всегда сражается с открытым забралом… но иной раз может воспользоваться и оружием противника».
Очень жалел Ивана, когда тот как бы покаялся публично.
– Что там с ним делают? Как его там давят! – говорил он печально. И вздыхал. Россия… Украина… Киев…
Некрасов любил говорить, что никогда не слышал – «русские киевляне», «украинские киевляне», но все говорят – «киевляне». Просто киевляне!
В очерках «По обе стороны стены» Некрасов беспрерывно сравнивает. Как здесь, как там. Здесь лучше, успокаивает он себя.
Всё, всё, тебе говорят, забудь о прошлом! А как забыть? А Киев? А Днепр? А Москва? А пляж Коктебеля? И главное – читатели-то твои? И понимаешь, что ты не жалеешь лишь о гомункулусах, о ерунде, о декорациях, о деталях. А вот о первостатейном тоскуешь. О людях тоскуешь – друзьях, знакомых, соседях по столику, попутчиках, прохожих в Пассаже и купальщиках на Днепре… Говорящих, думающих, шутящих на русском языке, твоём родном языке… И на украинском тоже. Чего там хитрить…
– Я злюсь, когда без тени иронии, чтобы обидеть, меня называют москалём, – говорил Некрасов. – Как какого-то интервента или работорговца…
Москалём его обозвали в 1975 году в Канаде местные украинцы, ярые антисоветчики и такие же русофобы. Согласен, говорил Виктор Платонович, что натерпелись они от преступлений советской власти дальше некуда. Но они хотят отрешить его, истинного киевлянина, от Украины, обвинить во всех её бедах и отстранить от забот!
– Я русский, но прожил всю жизнь в Киеве! Вся моя семья глубоко чтила украинский народ! – горячился Некрасов.
И если ему бывает больно или радостно за Россию, он абсолютно так же переживает и за Украину.
– Это моя страна, Украина! – сколько раз повторял В.П.
Вместе с Иваном Дзюбой Виктор Платонович выступил 29 сентября 1966 года на знаменитом митинге в честь 25-летия расстрела десятков тысяч людей в киевском Бабьем Яру. Толпа скандировала их имена. Они призывали помнить о тысячах и тысячах погибших, почтить их смерть достойным памятником, не дать поднять голову антисемитизму.
В Париже через много лет Вика возмущался памятником, наконец установленным в память расстрела в Бабьем Яру.
– Что за помпезность! Что это за мускулистые богатыри с гордо поднятыми головами! Просто непонятно, почему они сдались в плен! – саркастически вопрошал он, потрясая передо мною украинской газетой.
Но газетная вырезка в рамочке была поставлена на полку.
А вскоре он объявил, что памятник хорош и такой, по крайней мере, есть где цветы положить, слезу уронить, вспомнить да задуматься…
Тогда же, после митинга в Бабьем Яру, начали таскать Некрасова по райкомам и горкомам, надо, мол, разобраться с этой сионистской провокацией.
– Зачем вы, Виктор Платонович, идете на поводу у сионистов?! Разве немцы расстреливали одних евреев в Бабьем Яру? Были там и русские, украинцы, наши военнопленные.
– Правильно, расстреливали не одних евреев, но только евреев убивали лишь за то, что они евреи! – отвечал он.
На него смотрели глазами мороженного окуня…
Советская власть всегда чрезвычайно опасалась людей, уважающих себя, спонтанных, бескомпромиссных. Некрасов был именно таким человеком, к тому же обаятельным, ироничным и по-настоящему тонко воспитанным.
– Ну зачем вам, Виктор Платонович, – удивлялись одни, – нужно ввязываться в эти еврейские сборища, лезть на рожон из-за этого Бабьего Яра? Всё и так утрясётся, не стоит ссориться с партией из-за каких-то евреев!
– Что тут удивляться! – говорили другие. – Некрасов ведь никакой не русский дворянин, он самый настоящий еврей, посмотрите на нос его матери!
Что за сволочи, злился В.П., они думают, что защищать память об уничтоженных евреях постыдно для русского человека! У них в голове не укладывается, что безответных людей кто-то защищает просто так, без задней мысли. В том числе от хамства, грязи и вранья!
Машинописец на «Эрике»
Каждую неделю, ближе к выходным, звонил Виктор Платонович:
– Зайди, забери что печатать!
Иногда разнообразил:
– Поднимись, возьми клевету!
Обычно я отвечал сухо: сейчас буду! Или: оставьте на столе! А то: положите под коврик у дверей. Сухость объяснялась моим затаённым недовольством – целую неделю тянет с работой и только в пятницу садится писать! И конечно, напечатать надо к понедельнику и, как всегда, безотлагательно. А в субботу у нас с Милой назревала очередная гулянка, называемая на петровский манер «ассамблеей». Либо мы с компанией собирались «выйти», как говорят французы.
Но никогда, конечно, не посмел я ему отказать. Поступал, как прославленный в советских романах мужчина, – концентрировал волю и с сожалением отгонял лень. Понимая, что моя помощь действительно необходима. И очень боялся обидеть отказом.
Поворчав про себя, я принимался печатать…
На рукописях В.П. делал пометки. «К понедельнику!» – если давал в субботу. Или: «Не торопись», то есть можно напечатать и на следующей неделе. Ну а ежели он давал на печать в воскресенье, то писал извинительно: «Вить, на завтра!»
Забыл сказать, что купленная пишущая машинка с русским шрифтом тоже была марки «Эрика», воспетой Галичем…
Так как я перепечатал всего Некрасова – сотни статей, тысячи страниц, – то у меня в голове всё перепуталось. И не раз записав удачную фразу, я вскоре натыкался на неё у Некрасова. Так это, оказывается, Вика сказал! А я-то простодушно считал, что это мне добрый гений шепнул!
Виртуозно, входя в некий шаманский транс или просто в порыве вдохновения, я мог расшифровывать его, бывало, невообразимые каракули. На первый взгляд кажется, что всё яснее ясного. Но когда начинаешь читать, то далеко не сразу разгадываешь его скоропись – многие буквы он пишет чуть ли не одинаково, любит сливать две, а то и три буквы в один иероглиф. Иногда забывался окончательно и так куролесил на бумаге, что я заборно чертыхался.
Но я разбирал почти всё! Лишь иногда возмущённо печатал несколько вопросительных знаков подряд, но в основном получалось неплохо. Мне нравился графологический вид его рукописи – ровный, уверенный, довольно крупный почерк. Писал он быстро и вымарывал редко. Описок не делал, а грамматических ошибок было очень мало.
Я так влезал в шкуру Виктора Платоновича, в его стиль, в его лексику, что просто-напросто угадывал, что он хотел сказать. Писал он хотя и гладко, но далеко не штампами и редко употреблял заезженные фразы и потёртые словечки. Вероятно, я подсознательно впитывал его стиль, его манеру составлять фразы, его язвительные обороты и ироничность. Проще говоря, я незаметно для себя учился писать прозой, описывать, удобочитаемо излагать свои мысли, избегать повторов и к месту ввёртывать нужное словцо. Достиг ли я небывалых высот в мастерстве письменного изложения? Нет, но пару холмиков и крутых пригорков я покорил, пыхтя. Что уже неплохо, согласитесь.
Я прочел абсолютно всего Некрасова, начиная от заметных вещей и кончая самыми невразумительными статейками. Поэтому рефлекторно и подсознательно узнал или усвоил взгляды, вкусы, привычки и мнения В.П. о многих вещах и людях. Я могу, подумав, ответить почти на любой вопрос о тех или иных воззрениях Некрасова. Правда, факты его жизни, даже последних двадцати лет, знакомы мне гораздо меньше. Некоторые моменты и ситуации он нигде не описывал и даже мне не рассказывал.
Читать Некрасова нужно лёжа на раскладушке на подмосковной даче, или примостившись в холодке на веранде в Ирпене, или же сидя в белом шезлонге на прекрасном газоне в Женеве. Читаешь часто с полуулыбкой, подтаивая от прелести слога и умиляясь от удовольствия. Сюжет, когда он существует, очень условен, хронология расплывчатая, несусветные меандры, изящные отступления. Намёки для посвящённых, улыбка краешком рта, строки из классиков, колокольчик иронии, реминисценции из Серебряного века. Некрасов был уверен, что его читатель понимает толк в живописи, литературе, архитектуре, истории и, главное, в выпивке!
Достоевский любил диктовать свои романы, лёжа на кровати и отвернувшись к стене. В.П. всегда писал сидя, обязательно мягким карандашом, положив на колени предусмотренную для этого картонку, истёртую, с обгрызенными углами. На её обратной стороне была изображена литография какого-то синего цветка. Перед тем как начать писать, он затачивал десяток карандашей, чтобы не отрываться от работы. Потом карандашные огрызки веками хранились в особом пенале…
Произведения более обширные Некрасов любил писать в уединении. В Женеве, в прекрасном ухоженном садике, у Наташи и Нино Тенце. Или в рыбацком домике в Норвегии, или в старинном каменном доме в деревушке Марлотт. Или в Фонтенбло, под Парижем, или в Коллюре, в Пиренеях. Или в Испании, на старой ферме. А то и в Германии, у Льва Копелева.
Дома же, в Ванве, таинство творчества до смешного упрощалось – очередную передачу писал часа два, перечитывал и отдавал мне печатать на «Эрике». После этого машинопись просматривалась, чуть исправлялась, редко дополнялась одной-двумя фразами. Рукопись я укладывал в большую коробку и отправлял на хранение в свою кладовку. Вика был доволен – освобождалось место в кабинете.
Потом я обнаружил, что за целый год – 1982-й – рукописей нет ни у него, ни у меня. Куда они делись, не знаю. Подозреваю, что Некрасов отдал пачку статей одному известному коллекционеру. Тот промышлял у всех писателей, а особенно подчищал всё у писательских вдов и детей. Я его видел пару раз у В.П., но не придал должного значения. А восемьдесят второй год тем временем исчез…
Начиная крупное произведение, Некрасов лишь в самых общих чертах представлял, что и как писать. Знал наверняка одно – начнёт с описания какой-нибудь мелкой поездки или крупного путешествия. Это обязательно, ни одна его вещь этого не избежала. И тут же вдруг остановит свой взгляд на абсолютно неожиданном предмете – на газете ли «Правда», на прочитанной ли недавно книге, на статье ли из «Брокгауза и Эфрона». Тогда он немедленно отстраняет плавное повествование и, как бы по наитию, начинает пересказывать своими словами статью, заметку или книгу. И получается очень приятное, плавное и уместное сочинение.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?