Текст книги "Выбор жанра (сборник)"
Автор книги: Виктор Левашов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)
Выбор жанра
Никогда не пробовали написать некролог о себе? Душещипательное, доложу я вам, занятие. В варианте «Он был» суммируются крохи добра, которое ты принес в мир. Если принес. Люди, которым будет тебя не хватать. Если такие люди есть. Дело, которое останется после тебя. Если такое дело было.
В варианте «Я был» некролог превращается в исповедь.
Моему поколению, родившемуся перед войной, неслыханно, сказочно повезло. Все беды века обрушились на наших матерей и отцов. Мы явились в мир после грозы, на пепелище. Перепало, конечно, и нам, но какие это мелочи по сравнению с тем, что выпало на долю родителей.
Война. Подвал в местечке Затишье под Нальчиком, куда нас с матерью занесла эвакуация. Дня три снаружи бухает. Потом стихает. Дверь наверху со скрипом открывается, появляются сначала начищенные хромовые сапоги, потом черный кожаный реглан, а потом и весь немецкий офицер. На хорошем русском он говорит: «Господа, для вас война окончена!» Вот и вся война для меня. Это уже потом узнал, как поредел мой род.
Послевоенная голодуха. Белый хлеб на Кубани – безвкусный, кукурузный. Когда вдруг появился серый, с пшеницей, вот радости-то было. Вот и вся голодуха. Быстро забылось, а для матери врезалось в память навечно. Призрак голода преследовал ее всю жизнь. Если был выбор, ехать на троллейбусе или в трамвае, она будет час мерзнуть на остановке в ожидании трамвая, потому что троллейбус четыре копейки, а трамвай три.
Борьба с космополитизмом, дело врачей, смерть Сталина – все прошло стороной, мимо. История настигала нас задним числом. Как если бы мы прошли по заминированному лесу (как было однажды на Карельском перешейке), и только потом узнали об этом. Даже о том, какие страсти бурлили в ленинградской «техноложке» вокруг стенгазеты «Культура», я прочитал только десятилетия спустя в романах Наймана и Бобышева. А ведь ходил по этому коридору и даже видел эту стенгазету, но никак не отреагировал на нее, не впустил в сознание. Ведь столько было гораздо более интересных занятий – танцы в клубе фабрики «Большевичка» на Обводном канале, то да се. Голоснул на собрании за исключение этих ребят из комсомола и сразу думать забыл. И только позже, в бессонницу, вспоминал об этом с чувством стыда. Не за то, что бездумно поучаствовал в подавлении слабых ростков свободомыслия, а за то, что упустил возможность выйти из роли стороннего наблюдателя событий, при сем присутствующего.
В памяти каждого человека с годами копятся воспоминания о самых стыдных эпизодах его жизни. Мелкие подлости в детстве, трусость в юности, выплывшее на люди вранье, предательства случайные или совершенные сознательно, по малодушию. В бессонницу (или с похмелья) поступки благородные почему-то вспоминаются мимолетно, а эти оседают в памяти, как соли тяжелых металлов в костях. И не имеет значения, совершен позорный поступок по умыслу или от простой неловкости, имел он какие-то последствия или не имел никаких. Украденная в пионерлагере из тумбочки соседа конфета жжет так же сильно, как участие в травле человека, который вслух сказал то, о чем другие сказать не смели.
Этим исповедь и отличается от некролога.
Не скажу, что позиция неучастия в том, что называется общественной жизнью, с самого начала была осознанной и желанной, как сегодня. Томило, как бывает в юности, сознание какой-то глубинной неправильности своей жизни. Я был неинтересен себе. Был даже противен себе тем, что плыву по течению, предопределенность судьбы вгоняла в тоску.
После института я получил распределение на комбинат «Североникель» на Кольском полуострове, по предложению главного инженера начал плавильщиком на ватержакетах. Та еще была работенка: печи «козлили», температура на рабочей площадке держалась под шестьдесят, при прожигании шпуров ошметки раскаленного металла осыпали с головы до ног. Но ничего, выдержал. Через полгода перевели в сменные мастера.
Открылась и другая перспектива роста, совершенно для меня неожиданная. Еще в первый месяц работы на комсомольском собрании цеха я сказал, что стенгазета скучная. Меня тут же избрали редактором стенгазеты, членом цехового комитета комсомола и делегатом на комбинатскую конференцию. На конференции я уже помалкивал в тряпочку, но меня избрали членом комитета комсомола комбината и делегатом городской конференции. На городской конференции избрали делегатом на областную конференцию, но членом горкома почему-то не избрали. Это меня обидело. Но в антракте подошел какой-то обкомовский деятель и сообщил, что есть мнение рекомендовать меня в члены обкома комсомола. Кем я и был избран на областной конференции. А еще через месяц уволился с комбината.
Толчком послужило то, что по закону я должен был отработать на комбинате три года – как молодой специалист. Не то чтобы я об этом не знал, но как-то не относил к себе. А тут отнес. И искренне возмутился: как это, как это, я что – в тюрьме?
Уже не помню, что я нес, уговаривая главного инженера дать мне вольную. Уболтал. Но для увольнения молодого специалиста нужно было разрешение совнархоза. И вот в глухую полярную ночь приехал я в Мурманск, пришел к зампреду совнархоза. Темный кабинет с настольной лампой, за столом человек в крахмальной рубашке с распущенным галстуком, пиджак на спинке стула. «Почему увольняетесь?» Знал бы я почему. Послушал он про больную маму, которой без моей помощи ну никак, приказал: «Пойдите подумайте. Приходите через час». Послонялся я по коридорам совнархоза, принял в буфете соточку коньяка (тогда еще было), покурил на лестнице и через час снова вошел в кабинет. «Не передумали?» «Нет.» «Давайте заявление.»
Через много лет я встретил его в Минцветмете и спросил, почему он подписал мое заявление. Он ответил: «Я увидел парня, которому шлея попала под хвост. Все равно уволится, даже по сорок седьмой. Зачем портить ему анкету?»
Анкету я испортил себе сам. Через три месяца в моей трудовой книжке стояло: «Принят по Оргнабору в ПМС-60 рабочим 3-го разряда». Путевую машинную станцию перебазировали в Северный Казахстан на снегозадержание. Зарабатывали по 30 рублей в месяц. Но все во мне ликовало: я переломил судьбу. Я был свободен. О это сладкое слово свобода. Никакая плата за нее не чрезмерна.
А чем платишь за свободу? Тем, что ты всем и всегда чужой. Не коллективистский. Кот, который гуляет сам по себе. И рад бы влиться в команду, и команда рада принять тебя, да не получается слиться с массами в едином душевном порыве. Свобода обрекает человека на роль стороннего наблюдателя, при сем присутствующего. Лишь однажды было чувство включенности в общественную жизнь страны. В августе 91-го года.
Значит ли это, что я не патриот? Значит. Значит ли это, что я не люблю Россию? Не люблю. Жить живу, а так нет. Мне иногда хочется думать, что я не в России живу. И не в Москве. И даже не в Малаховке. Я живу в границах своих двадцати соток со старыми яблонями и мачтовыми соснами, на верхушках которых сидит ворона и кричит в непогоду: «Блядь! Блядь! Блядь!»
Она всегда так кричит – и к дождю, и к снегу, и к подступающим холодам. Я слушаю ее и вспоминаю золотую осень 1991-го года. 19-го августа во второй половине дня я приехал к Белому дому и сразу включился в строительство баррикад. Правда, участие мое было чисто символическим – подкатил куда-то деревянную бабину из-под кабеля, с трудом пристроившись к таким же, как я, энтузиастам. Потом потолкался в толпе, которая кучковалась вокруг тех, у кого были транзисторы. Напряженно слушали «Свободу», она сообщала, что Горбачев в Форосе. Потом вернулся домой к тяжело больной жене. И все дни не отходил от приемника, настроенного на «Эхо Москвы».
Я нежно люблю Россию, которая вышла в те дни к Белому дому. Я пламенный патриот этой России. И никакой другой. Те золотые августовские дни были самыми счастливыми днями моей жизни. Больше таких не будет. А если будут, вряд ли я до них доживу. Но, может быть, доживут мои сыновья.
Короткой была та пора – как среднеазиатская весна в Голодной степи, когда вся степь вспыхивает тюльпанами и маками, дающими отсвет даже на облака. А потом начинается сушь. Такая, как сейчас. Пространство для личной свободы суживается до размеров жилья, неучастие в общественной жизни становится единственной формой бытования свободного человека. Потому что никакой общественный жизни нет. Есть иллюзия общественный жизни, бесконечное бла-бла-бла.
Не люблю, когда в книгах описывают сны. И сам не вижу снов, а те, что вижу, сразу же забываю. Но один запомнился. Приснилось мне, что я в какой-то незнакомой местности. Что-то вроде Кольского полуострова: сопки в первом свежем снегу, берег озера, рыбаки в брезентовых робах на причале. Спрашиваю у рыбака:
– Мужик, какое сегодня число?
– Десятое октября.
– А год, год какой?
– Семьдесят восьмой.
Первое чувство: зачем, не хочу, зачем мне возвращаться на тридцать лет назад и переживать то, что я уже пережил, за что полностью расплатился?
Второе чувство: черт, как здорово, я ведь знаю все, что будет, знаю точно, что и в какой день произойдет, с учетом этих знаний я смогу выстроить жизнь совершенно по-новому, сделать ее успешной.
А как, собственно, по-новому? – думаю я, медленно переходя ото сна в реальность. Что, например, изменится от того что я буду точно знать, в какой день рухнет Советский Союз? И до меня знали. «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?» Просуществовал до 1991-го. Семь лет – не такая уж большая ошибка. Ну, проору на весь мир еще раз. Раньше проору – посадят в психушку. Позже – кому это интересно?
Что еще? Буду знать, когда обесценятся вклады в сберкассах? Так никаких вкладов в сберкассе у меня никогда не было. Моя беда всегда была не в том, что я трачу больше денег, чем зарабатываю, а в том, что трачу их быстрее.
Буду знать, что не нужно бросаться на фантики МММ и на бумаги ГКО? Я и не бросался.
Вот что, пожалуй, может принести реальную пользу – отмена цензуры, про которую я буду знать намного раньше других. И если заранее написать роман вроде «Детей Арбата», можно прогреметь не хуже, чем Рыбаков.
Роман. Легко сказать. Это год работы, не разгибаясь и ни на что не отвлекаясь. А он был когда-нибудь, этот год? Семья хотела есть каждый день, ее не попросишь поголодать, пока глава семьи ваяет нетленку. Так что и эта возможность переломить течение жизни была нереальной.
И к тому моменту, когда нужно было вставать, я уже вполне примирился с тем, что жизнь как идет, так и идет. Были в ней неиспользованные возможности? Наверняка были. Но что толку о них жалеть? Только настроение портить. Раз не использовал, значит не дано. И надо уметь радоваться тому времени, что еще отпущено тебе Всевышним, и благодарить судьбу за то, что она дала тебе возможность при сем присутствовать.
Никогда не пробовали написать некролог о себе? Попробуйте. Наводит на размышления.
Урок немецкого
К концу третьей недели моей командировки в Болгарию (еще братскую, социалистическую) у меня появилось ощущение, что я оглох. Почти все болгары бойко говорили по-русски, приставленная ко мне переводчица Иванка трещала, как сорока. Она три года проучилась в Москве, в пединституте, от тяжелых зим и грубой русской пищи стала болеть и вернулась в Софию. Все слова я понимал, но постепенно появилось и все усиливалось такое чувство, будто между мной и болгарскими собеседниками какое-то стекло, пропускающее содержание разговора, но задерживающее все, что разговору сопутствует – смысл мимики, жестов, ту спонтанность, что превращает обмен информацией в живое общение. Это все равно что читать письмо на транслите.
Командировка была на месяц, по линии Министерства культуры СССР (жить которому оставалось три года, но об этом еще никто не знал). Требовалось поставить галочку в графе «советско-болгарская дружба, культурные обмены». Вообще-то в такие командировки обычно посылают своих, но свои почему-то не смогли, а дырку в плане мероприятий обязательно нужно заткнуть. Заткнули мной. Я ничего не имел против, кисло ли покататься по Болгарии на халяву? И вот гуляю себе по Софии, купаюсь в октябрьском, довольно прохладном море в Варне и Золотых песках, дегустирую «Плиску». Туристский сезон кончился, гостиницы пустуют, мне выделяют шикарные апартаменты, что заставляет Иванку смотреть на меня с возрастающим уважением. А ощущение глухоты все усиливается и усиливается.
В конце третьей недели мы оказываемся в Габрово, жители которого славятся своей скупостью и любят рассказывать о своей скупости анекдоты. Побывали в музее, осмотрели памятник основателю города, который стоит на отмели посередине речушки (как шутят габровцы, из-за экономии места). Больше смотреть было не на что. Вечером сидим в моем «люксе» перед телевизором с приглушенным звуком. Иванка по своему обыкновению трещит, не умолкая, я даже не пытаюсь понять, о чем она рассказывает. Вдруг без стука открывается дверь, всовывается симпатичная мордашка в кудряшках и тут же спохватывается:
– Ох, ё. твою мать, не туда попала!
– Туда! – заорал я. – Туда ты попала. Заходи, землячка!
– Ни х… себе! – мило удивилась она. – Везде наши. Что ты тут делаешь?
– А х… его знает, что я тут делаю, – искренне ответил я.
– Как интересно, – сказала Иванка. – Этих слов я не знаю.
Я объяснил:
– Это не слова. Это пароль, по которому мы узнаем своих. Не вникай, тебе они ни к чему.
Как оказалось, в Габрово одновременно с нами приехала тургруппа передовых ткачих из Иваново, Катя (так звали кудряшки) пошла в номер к подруге и по ошибке сунулась к нам…
Написал я это и словно бы даже съежился под тяжелым взглядом ревнителя чистоты русского языка. Да знаю я, знаю, что ненормативная лексика недопустима. Ну, а как без нее, как? Допустим, я напишу:
«– Ах, я ошиблась дверью! Извините великодушно. Как приятно встретить соотечественника на чужбине».
И во что превратится передовая ивановская ткачиха? В курсистку института благородных девиц. Вы таких часто встречаете? Мне что-то не попадаются. А ивановские ткачихи – на каждом шагу. Матерки в их лексиконе – не ругань, а невинное украшение речи. Вроде бесхитростных ромашек на ивановских ситчиках. (Кроме тех случаев, когда мат, как его определяют ученые-лингвисты, это слова, отражающие особое состояние души). И кто я такой, чтобы искажать образ моих милых современниц в угоду угрюмым пуристам?
Этот вечер был одним из самых замечательных во всей поездке. Просидели часов до трех ночи, пока не выпили всё, что у меня было (а у меня было), болтая о том, о сем. Я наслаждался русской речью, живой, как ручеек в весенних лугах, а утром я сказал Иванке:
– С меня хватит. Заказывай билет до Москвы.
– Но, ВиктОр, у нас еще семь дней! – запротестовала она. – Мы еще не были в Бургасе и в Старой Руссе!
– В другой раз.
– Но почему, почему?
– Тоска по родине.
– Понимаю, – подумав, сказала она.
Ах, как приятно было оказаться в Шереметьево, где все такое родное! Где без всяких слов понятно, что может сказать тебе погранец с волчьим взглядом, что думает о тебе таможенница, брезгливо шмонающая твой багаж, как оценивает твою платежеспособность таксист. И тогда я понял: нет, эмиграция не для меня. И не просите. Ни за какие коврижки не променяю Россию ни на какую Америку, ни на какую Европу и тем более ни на какой Израиль. Что мне, потомку кубанских казаков, делать в том Израиле? Хоть золотые горы предлагайте. Здесь жил, здесь помру и на моей могиле вырастет лопух. Но это будет, е…на вошь, русский лопух! (Это как раз тот случай, который имели в виду ученые-лингвисты.)
Впрочем, никаких золотых гор мне и не предлагали.
Года через полтора, когда стала реальной поездка в ФРГ по частному приглашению (об этой поездке я писал в быличке «Бизнес по-русски»), мне вспомнилось, как некомфортно я чувствовал себя в Болгарии. Это в Болгарии, где почти все говорят по-русски. А как же я буду чувствовать себя в Германии с моим немецким? Немецкий язык я учил много лет в школе, в институте сдавал «тысячи», но в памяти застряло только несколько слов вроде «aufwiedersehen», «wiederholen» и еще надпись к рисунку в учебнике, где был изображен котенок под шляпой: «Mutze, Mutze, wohin geits du allein?» («Шляпа, шляпа, куда идешь ты одна?») Маловато будет. И я взялся за немецкий с энтузиазмом человека, который изучает инструкцию по управлению самолетом, когда весь экипаж отравился аэрофлотовским завтраком и самолет придется сажать ему.
В тот год вся Москва проявляла бурный интерес к изучению иностранных языков. Газета «Из рук в руки» пестрела объявлениями «даю уроки». Их было не меньше, чем «меняю квартиру». Собственно, «даю уроки» было тем же «меняю квартиру», но не Марьино на Гольяново, а Москву на Нью-Йорк или Тель-Авив. Больше всего предложений было насчет иврита. На втором месте стояли английский и «английский американский». Дальше шел почему-то испанский, и только за ним немецкий. Формы обучения самые разные: «с полным погружением», «по секретной методике КГБ», «быстро, дорого», «быстро, недорого». «С полным погружением» меня заинтересовало. Оказалось, что курс занимает месяц, студенты живут безвыездно в пансионате «Лесные дали» и все время говорят по-немецки. Когда назвали цену, мой интерес к полному погружению испарился. Просидев полдня на телефоне, дозвонился до скромного: «Разговорный немецкий для выезжающих в Германию на ПМЖ и в командировки». Три раза в неделю по три часа, группы по пять-шесть человек, метод обучения ситуационный. Не даром, но по-божески. То, что надо. И пошла у меня, donner-wetter, сплошная deutsche Leben.
Преподавательница, милая женщина лет тридцати пяти с усталым от забот, как у всех москвичек в те годы, лицом, сразу предупредила:
– Словарный запас – ваши проблемы, занимайтесь дома. Моя задача – научить вас разговаривать. Даже если вы знаете всего сто слов и не боитесь разговаривать, у вас все получится. Будете зажиматься – ничего не выйдет. Даже если вызубрите весь словарь.
Так и строила занятия: «На вокзале», «В магазине», «В ресторане», «В гостях», «В театре», «В отеле», «В незнакомом городе». В группе, кроме меня, было шесть человек. Два немца из Казахстана, отец и сын, одинаково кряжистые, загорелые, не знавшие по-немецки ни слова. Сын быстро втянулся в наши игры, отец так и промолчал все занятия, застенчиво улыбаясь. Был хлипкий еврейский юноша, он приходил с матерью, мать во время уроков сидела на кухне. Она таскала для учительницы полные сумки продуктов, за что та занималась с юношей сверхурочно. У четвертого, кооператора средней руки, вскоре предстояла деловая поездка в Мюнхен, он учился жадно, напористо, как, видно, и всё, что делал в жизни. Еще была интеллигентная семейная пара лет сорока. На вопрос, зачем им немецкий, он ответил неопределенно: «Так, не помешает». Оба оказались общительными, вносящими в уроки веселое оживление.
Занятия занятиями, но я понимал, что без минимального словарного запаса толку не будет. Поэтому сидел, обложившись словарями, переводил все подряд, выписывал на карточках слова, на одной стороне немецкие, на другой русские. Даже купил видеокассету с брутальной немецкой порнухой без перевода, но не поимел от нее ни пользы, ни удовольствия. «Das ist fantastisch!» – вот и всё, что прибавилось к моему лексикону.
Забегая вперед, скажу, что интенсивная deutsche Leben не больно-то помогла мне в Германии. Я не понимал немцев, а немцы не понимали меня. Если что и понимали, то не из слов, а по жестам и выражению глаз, как у собаки, которая очень хочет что-то сказать, но никак не может. Зато некоторое время спустя в Будапеште я свободно разговаривал по-немецки с венгром, который знал столько же немецких слов, сколько и я. И мы прекрасно понимали друг друга. Видно, в том и беда, что немцы знают слишком много немецких слов. Да, слишком много. Это очень препятствует взаимопониманию между нашими народами.
Но польза все же была. Я вдруг обнаружил, что учить чужой язык безумно интересно. Ну почему, почему я не понял этого раньше? Вся жизнь могла бы пойти по-другому. Стал бы, может быть, дипломатом в ООН. Или, на худой конец, переводчиком в Швейцарии. Как некоторые. Я имею в виду Михаила Шишкина, автора интересных романов «Взятие Измаила» и «Венерин волос». А вы про кого подумали?
И еще одна мысль попутно пришла мне в голову. Язык – это океан. Мы привычно плещемся на бережку, в ласковой полосе прибоя, а где-то там, в таинственных глубинах, обитают, как голубые киты, гении словесности. В каждом языке свои. И мы можем только гадать, какими течениями предопределяется их путь.
Мысль эта, понятное дело, никакого практического значения не имела.
Однажды мне на глаза попался немецкий стишок в ксерокопии учебного пособия, которым снабдила нас преподавательница. Стишок такой (даю в своем подстрочном переводе):
Hier Ziehen deine Flusse
In silbernes Band.
(Здесь текут твои реки
В серебряных лентах.)
Hier kommen deine Sonne
Und Regen zustand.
(Здесь ходит твое солнце
И дожди бывают.)
Hier lernst du deine Sprahe,
(Здесь учил ты твой язык,)
Hier kennst du dich aus,
(Здесь ты всё знаешь,)
Hier lebst du,
Hier hist du zu Haus.
(Здесь живешь ты,
Здесь ты дома.)
Стишок был в приложении к уроку с пометкой «Zum lesen und ubersetzen» («Для чтения и перевода»). Ни автора, ни даты. Я сходу и перевел его, не вникая:
Здесь танцует для тебя
В осеннем ветре листва,
Здесь волшебная зима
Покрывает снегом пыль.
Здесь весной тебя зовет
Жаворонок в поля.
Тише, тише, тише,
Ты дома.
Здесь купол твоего неба,
Здесь шумит твое море.
Здесь никто не спросит тебя,
Откуда ты.
Ты дома, ты дома, ты дома.
Вот такой стих. Перевел я его и пошел дальше. Но чем-то он меня зацепил. Привязался, как, бывает, застревает в памяти глупейшая попса. «На вернисаже как-то раз случайно встретила я вас». Через несколько дней я нашел стих и попытался понять: это, собственно, про что? Кто этот он, кого нужно успокаивать: «Ты дома, ты дома, ты дома»? Почему здесь никто не спросит его, откуда он? Все и так знают? Ничего не понятно. Ответ, вероятно, нужно искать в немецком национальном характере.
А что мы знали о немцах? Об американцах, англичанах, французах? Только то, что читали в книгах. Об американцах – у Драйзера, Фолкнера, Хемингуэя. Об англичанах – у Шекспира, Голсуорси, Моэма. О французах – у Флобера, Бальзака и Дюма с его блистательными мушкетерами. О немцах – у основательного, как немецкие комоды, Фейхтвангера, романтичного Ремарка, язвительного Бёлля. (У каждого свой набор книг.) У Фейхтвангера меня очень удивил один эпизод. Молодой немец от наплыва патриотических чувств бросается с парома в зеленые воды Изара с криком: «О, mein lieber Heimat!» («О, моя любимая Родина!») Не помню, чем эпизод кончается, вроде бы его вытащили. Но экзальтированность немецкого патриота показалась мне странной. Как-то не вязался этот образ со скучноватым немецким бюргером, привычным по другим книгам. Но, видно, бывают и такие, Фейхтвангеру лучше знать. А вот у русских таких не бывает. Персидскую княжну в матушку-Волгу бросим запросто, а прыгать самим – с чего? Может, и лирический герой стихотворения из психов? И вышел из психушки? Тогда понятно, почему его надо успокаивать.
Не то чтобы меня устроило это объяснение, но другого не было. Так и остался вопрос не полностью выясненным, как слегка недолеченный зуб. Ответ на него я нашел уже в Германии.
Во Франкфуре-на-Майне меня познакомили с господином весьма почтенного возраста по фамилии Гудиар. Но в свои восемьдесят лет он был на удивление бодр и деятелен. Занимался бизнесом – продавал швейные машинки «Зингер». Он захотел со мной встретиться, чтобы выяснить возможности российского рынка для своего товара. Торговый консультант из меня тот еще, но незадолго до этого моя жена купила швейную машинку Подольского завода. Остальное понятно, да?
– Герр Гудиар, – сказал я ему. – Не могу судить обо всем российском рынке, но один покупатель у вас уже есть. Это я.
Он вполне свободно изъяснялся по-русски, и я поинтересовался, где он научился так хорошо говорить. Он ответил:
– В плену.
– Вы были в плену?
– Да, в русском плену. Шесть лет. Мы строили дома. В бригаде было много русских. От них и научился. Бригадир тоже был русский. Хороший бригадир, никогда не ругался. Говорил: «Ё. ный в рот, п. здюк». И всё.
– Вы так спокойно об этом говорите. Никаких обид не осталось?
– На что обижаться? Вы победили.
– А если бы победили вы?
– Нет, – сказал герр Гудиар. – Нет, мы не могли победить.
Чувствовалось, что война и плен для него далекое прошлое. Настолько далекое, что вроде бы даже несуществующее. Как и для меня. Но совсем по другим причинам.
Под тенью войны прошло все мое детство. Война была причиной бесконечных эвакуаций, постоянного голода, нищеты, привычной, как климат. Сама война была пятым временем года. По радио говорили: немецкие оккупанты, фашистские захватчики. А взрослые говорили: немец. Немец под Москвой, немца остановили, немца погнали. Обобщенный немец странным образом не превращался в конкретных немцев. После войны мы жили в Ухте, в те годы сплошь в лагерях. По утрам бесконечные колонны зэков тянулись к промзонам, по вечерам, после съема, возвращались в бараки. Неподалеку от нашего дома гоняли пленных немцев. Иногда мать давала мне полбуханки хлеба и говорила: «Отнеси им. Тоже люди». Конвой пацанов не очень шугал и собак не спускал. Я кидал хлеб в темную людскую массу. Он мгновенно исчезал, а из толпы доносилось: «Данке шён!»
«Тоже люди!»
Среди этих безликих тысяч мог быть и господин Гудиар.
И только тогда я понял настоящий смысл того бесхитростного стишка. И даже придумал всё объясняющее начало:
Все беды, как дым, пропадут за спиной,
Когда ты из плена вернешься домой.
Только вот наши пленные возвращались не домой, а шли прямиком в лагеря – на Колыму, в Норильлаг, в Ухту.
Ё..ное время! Ё. ный век! Несчастная, Богом проклятая страна!
О, mein lieber Heimat!
Sprechen Sie Deutsch?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.